КРЕЩАТЫЙ ЯР Выпуск 16


Инара ОЗЕРСКАЯ
/ Рига /

День, которого нет



И такое в субботу случилось благорастворение воздухов, что Аннушка голову потеряла. На фиг. Напрочь. А почему? А потому, что май месяц в окошко глянул, ранняя сирень в соседском полисаднике задышала лилово, бабочки-капустницы заюлили над садовой тропинкой, и рыжий карлик из заводской общаги все чаще стал на пути попадаться и доброго утра желать. Навязчиво, тошненько, сладенько. С понедельника уже трижды, недалеко от автобусной остановки, Аннушка натыкалась на уродца. Проходишь мимо прачечной, засмотришься на водонапорную башню, на голубей, что накручивают на веретено флюгера утренние лучи, на асфальт переливчатый, пока откуда-то сбоку не пахнет жженым сахарком, так щекотно, муторно пахнет, что уж хочешь-не хочешь, а дернешься, стрельнешь глазами вправо-влево и увидишь... Глаза б мои тебя не видели!

– Доброго утречка, – гнусавит карлуша, закидывая голову. – Говорят, если красавицу с утреца встретишь, во весь день удача. Вот и встретил, значится. Повезет мне сегодня!

И скалится, скалится. Улыбается он так, надо понимать. Ему, может, и повезет, болезному. А вот Аннушку уже третий день староста группы подначивает, грозится все прогулы перед сессией подсчитать и куратору доложить, и как мы теперь будем разбираться, и кому повышенная стипендия светит, а кому не очень, и кто на практике в библиотеке останется летом потеть, а кто, как приличный студент, поедет воспитателем в приморский лагерь оттягиваться? Вот и радуйся после этого на пути к автобусной остановке, вот и улыбайся калеке, чтоб не обидеть, вот и здравствуй, Лешенька, здравствуй, назойливый мой... Вот бы тебе и вправду повезло сегодня, как мне повезет!

Кто-то когда-то сказал, а после написал даже, что счастье неравновесно. Возможно. Если смотреть на все, что происходит с одного берега, то вполне. Только такая мысль и может на перо навернуться. Но если представить, что Бог по благости своей и великомудрию разглядел на тусклой городской окраине двоих огненноволосых людишек и, решив одарить обоих разом, выделил им одну из своих чудных пустот бездонных, то все объяснится. Если, конечно, кому-то по вкусу объяснения Божьего промысла. Итак, пустота, деленная надвое, теряет свою скучное равновесие и превращается в ехидную светотень. Школьному курсу диалектического идеализма в программе истории мировой благоглупости это ничуть не противоречит. Итак, тебе – половинку, и мне – половинку... Которую?..

Аннушка же плевала на теорию вопроса, так как скорбная практика повальных невезений после встречи с Лешенькой выбивала ее с поля фундаментального богословия напрочь. Да и на фиг очаровательной курносой филологессе думать? Соображать – еще куда ни шло, это никому не возбраняется, даже наоборот, но думать? Увольте! Кур вот тоже думал, пока во щи не попал. Аннушка к третьему курсу уже вдоволь насмотрелась на сморщенные лобики и пепельную кожу магистров и докториц, и повторять чужие академические подвиги отнюдь не собиралась. Напротив. Напряженные страдальческие лики кафедры классической филологии заставили ее мечтать только о скорейшем вживлении золотой сетки под кожу.

А Лешенька тем и славился на районе, что не только не думал, но и не пытался. Зачем? Он справедливо полагал себя самым счастливым человечком во всей заводской общаге и ее окрестностях. Все ведь просто и легко в этом лучшем из миров! Другой бы обиделся на то, что Бог скроил его кое-как, сэкономив заодно на глине, а Лешеньке ни капельки не горько. Бог – ведь Он зануда. Если берется экономить, то уж до конца. А как иначе Он ту же Сахару сотворил? Вот и карлушу Бог, нельзя ж не сказать, выдумал людям на забаву, Лешеньке в удовольствие. Экое ведь счастьице: красную глину и серую черепную кашицу Он одной ложкой мерил. Если уж глины – полложки, то длинноногих паучков, которые потом в мозги заплетаются – и вовсе на самом кончике, как соли. Если б мог, Он бы сыпанул и поменьше, но ведь тогда творение и ходить не сможет... Людям на радость, себе – по приколу.

И нашлось бы, наверное, о чем горевать, если подумать. А думать-то и нечем! Оно, конечно, пенсия маленькая... Но это как посмотреть! Лешенька вот умудряется даже денежки копить, чем и хвастается. Отчего ж их не копить-то? Добрые люди наняли карлушу на завод сторожем, и ничего, что он и сам не знает, что сторожит, бегая ночами по промасленным цехам да ангарам. А в домике у заводского шлагбаума сидят громадины: большие-большие мужики, все одинаково одетые. Старательный карлуша часто-часто к ним забегает доложить, что на территории все чин-чинарем. Заодно и будит мужиков. Случается. А всю глубину своего счастья Лешеньке доводится осознать, когда охрана гоняет его в круглосуточный магазин за пивом. И разменивает он ихние большие деньги, и волочет потом за завод целый дребезжащий ящик. И радуется. Вот ведь ему всего бутылочку и нужно, чтобы уж в полные сопли напиться, а большим мужикам бутылка – только горло промочить. Мужики в сторожке смеялись, когда карлуша рассказывал им про свое большое счастье. А Лешенька в ответ хохотал еще громче.



* * *


Пересеклась Аннушка с Лешей и в ту проклятущую субботу – в девять утра. Карлуша как раз выгреб на улицу, чтоб в магазин сходить перед самой сладенькой порцией дневного сна после беготной ночи. Собирался он как всегда к девушке пристать, покалякать, да только Аннушка ручку крылышком вскинула и скакнула в такси, пока Лешенька семенил до нее. Карлуша огорчился, а после махнул рукой: все равно ведь – встретил. Значит, все хорошо сегодня.

Лешенька щурился и смотрел вслед недозрелому зеленому такси, как и два дня назад смотрел вслед тряской толстопузой канарейке микроавтобуса, который увозил Аннушку. Лешенька смотрел вслед, пока машина не остановилась на перекрестке. А стоило ей остановиться, карлуша бросился вдогонку. Ведь очень обидно пропустить самое интересное!

Такси притормозило совсем ненадолго, почти сразу светофор начал перемигивать, еще не зелено, но уже вполне... "Можно, можно, можно, ехать!" – сипит карлуша на перекрестке. И машина – с рыжим цветком в начинке – тронулась вперед. Машина едет, шофер смотрит вперед, и все вроде бы видит, но... Но не слышит! А справа гуди-и-ит перекресток...

Это Лешенька слышит: десять слонов дышат друг другу в спины, сотня китов клокочет, багрово задыхаются лошади. Под ними сплющиваются кусты, которым не зацвести медом в июне, под ними пластаются волны, изгнанные из летнего моря, они вбивают песок в асфальт, и ему не звенеть больше дорожными колокольчиками жары. Уже не вдали, уже на подходе, уже не остановить. Лешенька видит, как медленно крутятся колеса такси, видит, как быстро сжимается воздух справа – с той стороны, где качает головкой пушистый оранжевый цветок в начинке машины. Лешенька ждет. Хлоп! Лопнула тетива игрушечного лука! Справа выплескивается тьма – рывком, остро, горячо! И впечатывается в зеленую скорлупку такси. Квадратная морда вселенского зверя гудит голосом страшных снов, дышит смолой и серой, выкрикивает все имена подряд, сдает карты не в очередь, а в равные промежутки боли поддевает машину носом и отбрасывает прочь – на забор, на дом, на порог, на столбы. А зверь катит дальше, невидим, неостановим, красными копытами метит дорогу, бъет плавниками по пыльным обочинам, машет траурными флагами слоновьих ушей, пока не затихает за дальним поворотом.

Лешенька смотрит вбок: куда покатилось яйцо?.. Зеленоватая скорлупа машины со стоном треснула, и на ступени дома у перекрестка вытек желток. Лешенька подходит ближе, наклоняется вперед, присаживается на корточки и видит: белые цыплячьи ноги повернуты коленями внутрь, юбка стала еще короче и алеет на сгибах, вишни лопнули во рту, чертят блестящие дорожки поверх веснушек, а правый глаз вытек, внутри глазницы нежная пустота. Очень тихо. Лешенька становится на колени, запускает короткопалые ладошки в теплые волосы – такие длинные, каких не отрастишь, он пробовал. Но чужие волосы лучше, чем свои, когда их трогаешь! Лешенька сидит рядышком и греет руки в ласковом рыжем огне. Пока не остыло... Пока не набежали лишние, не оттащили его прочь. Лешенька улыбается. Значит, все-таки считается. Значит, все-таки встретил. Значит, повезет карлуше сегодня.



* * *


Чего не скажешь об Аннушке. Ибо нынешняя суббота выдалась хуже любого понедельника. Никуда не годится. На море она так и не выбралась, хотя об этом мечтала всю неделю. Загорать красавица не любила по известной всем рыжим причине, но купаться... Она сорок минут проторчала на Центральной станции, поджидая подругу, и только к полудню отчаялась дозвониться до Ленки. С некоторых пор Аннушка люто ненавидела всех счастливых обладателей мобильных телефонов. Может быть, мобильник – просто одина из нехороших сказок новейшей истории? Мобильник имеет обыкновение существовать как бы отдельно от хозяина. Если ты пять минут считаешь долгие гудки, то стоит предположить, что владелец вряд ли станет слушать тявканье телефона так долго, а значит, аппарат скорее всего стонет в пустой машине или в парковом сортире, ожидая, когда его, наконец, украдут.

Махнув рукой на сволочную Ленку, Аннушка весь день кочевала по Старому городу от одного открытого кафе к другому. Город маленький, прожив здесь лет двадцать (считая с момента выписки из роддома), ты уже с полным правом можешь здороваться с каждой встречной дворовой собакой. Компанию знакомцев она встретила в первом же попавшемся на пути кафе. А дальше – как всегда... Привет! Сколько лет, сколько зим! Куда же ты запропастилась! И не важно, что в последний раз с оными оглоедами Аннушка виделась не далее, как вчера в университетской курилке. И уж совершенно несущественно, что, переместившись с ними в другое кафе, Аннушка пересела за столик к троим бывшим одноклассникам, а от них через часок-другой перекочевала к девчонкам из танцевального кружка. Но в сумерках в Старуху выползли стаи исколотых рокеров, и Аннушке срочно захотелось домой. Опять же – оттого, что многовато знакомых рыл мелькало в рок-тусовке. И некоторые рыла до сих пор надеялись отвоевать право класть свои тряские лапы Аннушке на колено.

Девушка поймала такси и в легкой дреме, навеянной легчайшим белым винцом, следила за бегущей слева молодой луной. Выгрузилась Аннушка из такси довольно далеко от дома. Есть вещи, которые пропускать мимо просто неразумно. Наример, сумерки на окраине. Особенно в легком подпитии, особенно, если у тебя за плечами несбывшийся выходной, а впереди – тусклое воскресенье и ненавистный понедельник. А старики ждут тебя домой только завтра вечером. Тебе все равно придется их удивить, вернувшись сегодня на ночевку, но не сейчас, не сейчас...

Аннушка двинулась вдоль невысокого забора, зная, что до родного порога она будет добираться такими спиралями, что хорошо, если к полуночи добредет. Доски забора прилегают друг к другу плотнее, чем сельди в консервной банке, зеленая масляная краска прикипела к ним за день, и теперь еще обдает кожу теплом, если близко подойти. Но близко – не стоит. Собака лает, стукается с той стороны о доски, забор качается. Лаю широко в собачьей глотке, звонко, глубоко. И всякому дураку, если он не глух, как пень, понятно, что собака та – с теленка. Забор ходит ходуном. Так что близко – не надо. Даже если малиновая сирень расплескалась на сквозняке, просится наружу, в ладони к подвыпившей девице – не стоит. А вот мигнул фонарь у магазина, и зайти туда – не грех, да и не страшно. Пожалуйста, один пакет во-он того испанского белого (не хочу мешать!) и пластмассовый стаканчик, и... нет, это все, спасибо, спасибо, спасибо...

Старики посиживают в темном углу у игральных автоматов. Вряд ли кто-нибудь из них хоть однажды бросил монетку в железную прорезь. Но подростки уже разошлись, не по душе подросткам сидеть со старперами. А у пенсионеров интеллигенсткого происхождения денег едва хватает, чтобы за квартиру заплатить, за сигареты бросовые, да за стопочку-другую в компании братьев-неудачников. Но они – глядят. Хороша дамочка. Ноги от зубов. Волосы лисьи. Красит? Нет. Посмотри. Свои. Видишь, веснушчатая, значит, рыжая она, рыжая. Да это Мартинки дочка. А я на Марте жениться собирался. Не пошла.

Глядят. Серые лица, мутные глаза. Накипь белая у переносицы. Ломаные ногти, шерсть седая из ушей. Каков же Бог наш, если сотворил вас по образу и подобию своему? А ведь таким, наверное, Он и видится старушкам в церковке с золотой маковкой – благостный, члены вялые, глаза текучие. Сидит на котором-то облаке, ручки на подлокотниках трона небесного распластал и пялится на богомолок.

И надо бы Аннушке показать им длинный язык, и показала бы во хмелю – за ней бы не сталось, но спасибо маманьке, спасибо папеньке – с трудом, но вежливости научили. Потому кивнула детка завидущему соседу Петровичу в синей трепаной рубахе и пошла вон. А старики еще долго цокали языками в пустом магазине.



* * *


А Лешеньку сегодня вечером никто в магазин не погнал. К большим мужикам друг приехал, им не до пива. В сторожке сегодня весело, пиво только утром понадобится. Потому пошел он за одной бутылочкой для себя, больше не надо, легче нести. Бог карлушу силой не обидел, и стеклянная тяжеленная дверь поехала в сторону. Лешенька раскивался со стариками и посеменил к стойке. Тетя Оля выставила на прилавок бутылку "Золотого". Карлуша принялся бойко отсчитывать медную с прозеленью мелочь, громко сыпанул монетки в плошку, схватил бутылку и... замер. Услышал. Дядя Вася, сидящий вполоборота к стойке, уже второй раз сказал "Анна", и даже единожды "рыжая".

– Что? Что-что, Рыжая? – вскинулся Лешенька.

Старики уставились на карлушу и захохотали.

– Что Рыжая?!

– Спать тебе пора, вот что... – поморщился дядя Вася.

– А ты не окорачивай, Петрович, – встрял добрый дядя Паша из дома с жасмином и яблоками. – Дело-то у них молодо-ое!

За столом снова засмеялись. Дядя Вася молчал.

– Эх, разминулся ты с дамочкой! – вздохнул дядя Паша.

– Да? Да? Да? – моросил Лешенька, упершись грудью в столешницу, – Здесь?

– Разминулся! А ты беги, беги, Алексей, может еще нагонишь. То-то она обрадуется!

Карлуша бросился к двери, и почти уже добежал, но споткнулся, упал. А все оттого, что за спиной закричали. Громко так, хлестко:

– Стоять!

Лешенька поднялся, посмотрел на мокрую битую бутылку на полу, вытащил стеклышко из ладошки. Немножко красно. Тетя Оля ругалась.

– Ты чего, Петрович? – совсем невесело спросил дядя Паша.

– Ничего. Я ему еще пива куплю.

Дядя Вася пошел к прилавку. Лешенька очень торопился, но большие люди ходили медленно, и отчего-то совсем перестали говорить и смеяться. Только тетя Оля бурчала, пока собирала стекла на совок. Новое пиво карлуша засунул в карман.

– Опоздаю? – спросил Лешенька, поглядывая на больших за столом.

– Иди, иди себе, Алексей, – сказал дядя Вася. – И везде-то мы успеем...

Карлуша захохотал. Громко. Приналег на дверь, вышел и потрусил по дорожке мимо фонарей – в темноту.

Лешеньке нравилось плескаться в темных заводях вечера между подсвеченных садовых островов, на которые его пускали только днем, чтоб воду носил за два пятака. Правда, добрый дядя Паша и третий пятак добавлял, а в июне – литровую склянку клубники. Карлуша покосился на дом слева, но сабака за забором залилась игристым шипучим лаем, и Лешеньке вдруг страшно захотелось в туалет. А рядом с собакой пи-пи страшно. Разозлится. Не любили районные собаки Лешеньку. Наверное, за то, что ему тоже нравилось вечерами на столбы писать. Потому посеменил карлуша к ограде кладбища, чтоб подальше от злого пса за забором. Едва добежал до калитки. Два фонаря над воротами поливали светом вперехлест, и Лешенька такое вдруг разглядел на перекрестке фонарных лучей, что писать расхотелось.

Рыжая лежала, свернувшись клубочком. Шея выгнута дугой, волосы расстелены, как шерстяные нитки для просушки у тети Вари на подоконнике. Лешенька подошел ближе и разглядел: и на икрах, и выше, и на беленькой кофточке, и даже на шее цвета пивной пены – давленая клубника. Вроде, еще рано? Лешенька присел рядышком и тронул пятна. Теплые, и кожа под ними расползлась, пальцы проваливаются в мякоть, красно. Много красного, больше, чем у Лешеньки на ладошке выступило. Собаки? Ну да, конечно, собаки. Недаром же карлуша их боится. Все ведь говорят, что загрызть могут. Это уж Лешенька хорошо запомнил. Никогда и близко не подходит. А вот рыжая, как видно, не запомнила. А может, не сказал ей никто? И хорошо. И от собак, как видно, хорошо бывает. Ведь вот она – близехонько. Лежит. И не убежать ей от Лешеньки. Карлуша наклонился над девушкой, приподнял блузку и опустил толстые пальцы в глубокую теплую рану на боку. Красный подкожный огонь остывает дольше, чем рыжее медленное пламя волос, и руки, озябшие после заката, согрелись, пропитались солоноватым сиропом. Лешенька поднес ладошку ко рту. Да так и остался сидеть, посасывая пальцы, пока не вылизал кровь дочиста.



* * *


Аннушка брела меж высоких кустов по мягкой тепловатой земле. И не слышала, и не знала, и не ее ума дело, что там старые дураки себе напридумывали про маменьку, про папеньку и про ее душу шалую, которая, как известно, потемки. Каблучки продавливали дерн. Остренькие. По асфальту цокать весело, но по горбатым булыжникам Старухи ходить – смерти подобно. Так что даже вязкий окраинный дерн – облегчение. И ладно бы Аннушка не смотрела, куда ступала, хуже как раз то, что и шла она – неведомо куда, поминутно прикладываясь к пластмассовому стаканчику. Говорят, что человека по лесу лешак кружит. Все налево, налево. Шаг левой ногой отпущен короткий, незаметно короткий, и человек загребает в сторону темного ангела, не замечая, куда и зачем его черт тянет. А по правую руку от магазина у нас кладбище, на которое вроде никто не торопится. А по левую – завод.

В конце прошлого века у здешних немцев прорезалась великая любовь к прекрасному. Сей припадок получил название югендстиля. И все, о чем мечталось длинноносым немецким богатеям, оказалось зримым. Другое дело, что и сами бароны не ведали, о чем сны их и видения. Ну, за немецкую метафизику мы, конечно, все... О, я, я, Хете! О, я, я, Хоффман! Но когда пошла мода не только балагурить за кружкой пива о высоких материях, чудовищах и привидениях, но и выпускать героев страшных снов на фасады домов, на подсвечники и чайные чашки, гордые германцы и сами, наверное, удивились собственной загадочности. Оказывается, вот какие сны угнездились под белейшими ночными колпаками! вот какие страхи топтали пуховые перины достойных бюргеров! вот с кем блудодействовали их невинные дочери, запертые до конца жизни в чистеньких психиатрических башенках на берегах лазурных озер!

Примечательны были хозяева балтийской жизни еще и тем, что не только дома свои возводили, призывая архитекторов-романтиков, но и школы, фабрики, магазины строили словно в бредовой горячке. Немцы ушли, а каменные кошмары остались. Остались, чтобы удивлять заводских парней издевательской бесполезностью прекраснотелых каменных дев у фонтана, опять же неизвестно зачем распластанного посреди заводской территории, ведь воду в том фонтане только и увидишь, что после дождя. Остались, чтобы умилять младших научных сотрудниц, выметающих окурки из пасти прилабораторного льва. Остались, чтобы притягивать через забор с колючей проволкой районную ребятню.

И занесло же Аннушку в сумерках цвета загустевшего рислинга к самому неприятному месту на районе – к старой проходной, которой трудовой люд не пользовался уже лет пятьдесят. А время позднее – одиннадцать. Чего Аннушка, впрочем, не знала. В темноте на часы не заглядываются. Кроме того, девушка решила гулять, пока жидкий весенний воздух еще хранит тепло. В мае оно недолго. Хорошо, если до полуночи. Уже сейчас скользкая трава холодила икры. Анна пробиралась между цветущих кустов шиповника, и сладкие облачка с неожиданной кислой нотой на вдохе наплывали из колючей черноты. Наверное, самое трудное в полуночной прогулке – то, что когда решаешь, наконец, присесть, допить вино, вытянуть ноги и засмотреться по совету клинического домоседа Иммануила на звездное небо над головой, ты никак не можешь найти достойного места. Юбочка-то желтенькая, маркая. А если во-он на той скамеечке алкоголик в промасленных штанах вчера валялся, то двадцать латей – коту под хвост. Не успела Аннушка додумать сию слишком даже трезвую для сегодняшнего вечера мысль, как кусты вокруг нее испуганно зешелестели. Девушка замерла.

Прыг-попрыг через дорогу, через заросли шиповника, на пустырь, на пустырь – скакали тени – длинные, глазастые. Темнее сумерек, темнее подступившей ночи. Пластмассовый стаканчик хрустнул, продавливаясь, и вино полилось на босоножки. Заорать, что ли?.. Не успела. Тени обогнули огорошенную филологессу и бросились к заводскому забору. И потонули в луже лимонного света у заброшенной проходной. Кошки! Боже мой, кошки! Две рыжие, две черные и одна совсем никчемная – полосатая, драная... Аннушка тихонько засмеялась. И какой дурак придумал, что "ночью все кошки – серы"? Черны они в темноте! Где ж ты, слепая твоя анонимная душа, серых зверей в ночи разглядел? Вот вам и хваленая народная мудрость! Непременно нужно будет вставить в курсовую, если успеется... Или не успеется уже? В пятницу защита.

И пойти бы веселой Аннушке домой, баиньки. Чайку попить, с матушкой повздорить, папеньке спокойной ночи пожелать – и в койку. Так нет же. Сумеречное веселье беспокойно и подловато. Словно бес добрых людей под коленки толкает, щиколотки покусывает, чтобы шли они хмельные и улыбчивые, хитро пришуриваясь, за поворот, за поворот, вперед, в приоткрытые смолистые двери, откуда несет гнильцой и щекоткой – то есть как раз туда, куда ходить не стоит. Ни днем, ни ночью. Ночью – особенно.

Аннушка прищурилась, разглядывая кошек. Твари расселись под фонарем, завернув хвосты, и, казалось, позабыли о большом звере, который в двух шагах от них переминался с ноги на ногу. Бестолковый зверь.

Анна старалась не двигаться, чтобы не спугнуть гулен бездомных. Под ребра поднялась теплая шекотка, словно девушка по пояс погрузилась в горячую ванну. Ничего себе! Все пять кошек повернули большеухие головы и уставились на забор, словно услышали что-то. Что? Девушка напряглась, но, кроме тихого шороха каштанов по ту сторону забора, – ничего... Только... Только померещилось, будто свистит кто-то вдалеке. А может, и не "кто-то", а "что-то" попалось на пути сквозняка, вот и пошваркивает тоненько? А может, и вовсе нет ничего певучего на заводской территории? Померещилось, так померещилось! И ей, и кошкам.

Но кошки, которым померещилось, затеяли странное. Две дальних, те, что у самого у забора, привстали, хвосты натянули и бочком-бочком, словно их ветром гонит, побежали к приоткрытой жестяной двери. Аннушка, стараясь не шуметь, подошла поближе к забору. Только вот беда: в сумерках, да во хмелю тихо не ходится. А ржавые консервные банки под ногами и вовсе тишине не способствуют. Но кошки скворчания и чертыхания в кустах, казалось, не заметили вовсе. Удивленная таким неправдоподобным невниманием к своей особе девушка остановилась только тогда, когда ее тень почти целиком накрыла трех ближних кошек, распластавшихся на щербатых плитах под фонарем. И – ничего. Даже ухом не повели. А ведь кошки-то не домашние, а свалочные-помоечные. И ухи у бродяг лоскутные, и бока в лишаях, и вообще – на пятерых котов только четыре хвоста осталось. Три целых и один на два позвонка короче, чем следует. А они – не боятся! Кошки-кошечки, человек совсем близко! "Чч-пок!" – треснул каблучок по плитке. А им – хоть бы хны... Что же стряслось с тварями?

И глупо, почти невероятно глупо, но Аннушка вдруг прикусила губу и часто заморгала. Идет... Это ползет от забора: то накатит, то отпрянет... Густое... Щекотное... В носу свербит, зубы сводит, спину стягивает... И до ломоты в лапах хочется дотянуться...

Аннушка почуяла запах, завороживший кошек. И тоже – не может уйти с нехорошего места, стоит, как приклеенная. Нет, уже не стоит... Шажок, еще шажок, сама не ведая, что творит, Аннушка приближалась к калитке. У самой земли – щель. А кошкам много ли надо? Немного. Совсем чуть-чуть. Только чтоб голова пролезла. И шмыг, шмыг – мимо Аннушки. Девушка осталась стоять одна перед заброшенной проходной.

Она сама открыла калитку, и... словно отсекло за спиной.



* * *


Лешенька взобрался на пивной ящик, заглянул в окошко сторожки и понял, что только на него сегодня и можно надеяться. Значит, придется завод и снаружи по кругу обойти – мало ли что. По территории еще успеется побегать. До рассвета времени много. Снаружи – по кольцу забора – тоже все известно. Нужно идти за три шага от стенки, по тропинке, тогда ни на банки, ни на стекла не наступишь, и все увидишь – фонари цепочкой натянуты, светло, как днем.

И шел карлуша вдоль забора, шаг по шагу, пока не увидел – блестит что-то на дорожке. Маленькое, ладненькое, бордовое, как вьющаяся роза в саду у дяди Левы, и красивая желтенькая штуковинка сбоку пришпилена. Лешенька согнулся и поднял находку. Гладкая, прохладная печеночка. Карлуша чуть не заплакал. Опоздал? Неужели опоздал, неужели все уже простыло? Лешенька бросился дальше. Громадного некрасивого червяка, из которого потом колбаски делают добрые люди, он даже трогать не стал. И напрасно – кишки-то чуть потеплее были. Дальше по тропинке разбросаны разноцветные лоскутики – почти такие, как в мясной лавке по понедельникам. Ближе всего оказалась сиреневая бабочка, которой дышат, ее Лешенька совсем не любил, сам никогда не покупал, да и сейчас трогать не стал. А вот большие лиловые бобы, с длинные хвостиками, карлуша поднял, подержал в ладошках. Понюхал. Кисленько так, хорошо. И тепло! Если сжать кулачки, то в серединке ладошки покалывает, значит, внутри лиловых бобов еще живет огонек, наружу просится, чтоб Лешеньку согреть. Карлуша всхлипнул, засунул бобы в карманы брюк и пошел дальше. Уже недалеко. И правда, миновал Лешенька тополь, который скоро спилят мужики из сторожки, и увидел под старой рябиной Рыжую. Лежит, словно на песочке у заводского пруда: руки раскинула, глаза закрыла, да и одежка куда-то подевалась. Лешенька разглядывал рыжую не торопясь. Да и зачем ей одежка здесь? Все равно ведь ничего не спрячешь. Под ребрами кожа свернута валиком, и все наружу. Карлуша встал на колени и по локоть опустил руки в живот рыжей. Совсем мало огня внутри осталось. Пусто. Ан, нет...

Лешенька пошарил ладошкой под ребрами. Тут вроде теплее, вроде даже дрожит что-то в глубине. Карлуша распластался поверх тела и наконец дотянулся до теплого узелка слева под ребрами. Ухватил. Маленькое. Он думал, что больше. У коровы-то оно здоровущее, а у кур – крохотулька. Если сьешь, то и сыт не будешь. А у Рыжей ни то, ни се. У баранов такое. Зато горячее, даже дрожит еще немного. Это оттого, что внутри лежало. Все остальное нараспашку, а сердце – вот оно – в правом кулаке под ребрами. Но ведь не оставлять же добро здесь! Коты сожрут. Лешенька что есть сил дернул сердечко, оно и оторвалось. Да и на чем ему держаться-то? Ведь остальное – на дорожке. Лешенька засунул сердечко под мышку. А после еще раз прошел по тропинке и собрал, что осталось. Даже противного червяка обмотал вокруг ремня, а конец за пояс заткнул, чтоб не потерялся. И вовсе не так много получилось. И не тяжело совсем. Своя ноша не тянет! Лешенька поплелся назад к заводскому шлагбауму, проскочил мимо сторожки, чтоб мужики спьяну не поймали, да и к себе в конуру – в дальний угол территории... К заброшеной проходной.



* * *


Анна помедлила у калитки, присматриваясь. По ту сторону забора фонари желты, ласковы, вкрадчивы. Свет облизывает подрагивающие молочные листья. И каждый фонарь – благо. Так видится в ночи. Под каждым хочется постоять, чтобы окатил он тебя теплотой медовой, хотя какая уж там теплота? А все-таки, все-таки... Хочется!

А здесь... Здесь все иначе. Здесь не то, что стоять под фонарем, пройти под ним и то жутковато. Кажется, что эти суровые заводские лампы – величиной с яйцо динозавра – понавешали здесь нелюди. Эх, тошнота моя! Словно смотришь на кварцевую лампу впотьмах. Холодно, зябко, страшно. Синеватый свет пронизывает плоть до костей. Картинка – противнее некуда, но Аннушка повеселела. И с чего?! А с того, что никогда прежде не пробиралась на территорию завода, зато слушала, как мама клеймила грязных окраинных оборвышей, для которых вся радость – забраться, куда не надо, кошек-собак мучить, сливы в садах у приличных людей обрывать и прочее, и прочее, и прочее. Мамочку бы сегодня бессонница замучила, когда б она узнала, куда дочь забрела... И мысль эта веселила Аннушку, толкая все дальше и дальше вглубь заводской территории.

Широкий проход между двумя цехами, и не проход вовсе, а река. Анна утонула в голубой химической воде и бредет по дну, вслед за юркой стайкой кошек. Оба здания еще довоенной постройки – ровесники львов и русалок в бассейне. Витиеватые краснокирпичные цеха, слева заржавевшая узкоколейка, ведущая невесть куда... А куда?.. Аннушка стала приглядываться. Не понять.... Прошла еще немного вперед. Ага, заворачивает... Идти по шпалам – каблуки сломаешь, но девушке показалось, что нет на сегодня ничего важнее заброшеной узкоколейки, и страшно захотелось узнать, куда же она, чертовка, все-таки ведет. Поворот, еще поворот. Анна обошла цех, и поплелась дальше, туда, куда заводские охломоны с бутылкой бегают. Дальше простиралась пустошь, заваленная железяками непонятного назначения, а еще дальше высился огромное пустоглазое здание. Цех? Невероятно большой заброшеный цех. Из тех, что были построены с самого начала. И походил он на опустевший храм забытого бога. Нынешние хозяева завода, как видно, не смогли придумать, к чему чудовище приспособить, но и сносить не стали. Стены-то – в четыре кирпича. Авось, на что-нибудь да сгодится. Пусть уж стоит. И цех, нельзя ж не сказать, стоял. Скоро сто лет как.

Впрочем, Аннушка обо всем этом никакого понятия нее имела, но не могла отвести взгляда от слепоглазой громады. А если бы девушка могла хоть на секунду опомниться от сладкой жути, щекочучей ребра, то поняла бы, наверное, что тело давно уже перестало быть ее родным, обмятым, любимым, давно носимым телом, что ветер покачивает его и несет по шпалам вперед, легко-легко несет, несет все дальше и дальше, как скомканную газету.

И ветру все равно, какими буквами расписана бумага, и почему красавицы лукаво улыбаются с рекламных картинок, и предсказан ли на сегодня дождь, и выиграют ли наши европейский кубок по футболу, и сколько человек задавили в Минском метро. Ветру все равно, защитит ли Аннушка курсовую, успеет ли вписать то, что пришло на ум сегодня, жмут ли ей босоножки, не останутся ли волдыри на чуть выпирающей косточке, и какое течение выберет узкий ручеек спущенной петли на чулке. Ветру все равно, как пахнут сгибы локтей у Аннушки и желтый налет в глубине ушных раковин, и не предсказано ли, что косточки однажды начнут крошиться от тонюсеньких туберкулезных палочек, заблудившихся в крови. Ветру все равно. Ему нужно вперед. В дырявый череп старого цеха и – насквозь, и дальше – в цветы боярышника и бересклета, и – насквозь, и дальше – по наждачной крысиной шерсти, по хрупкой ржавчине узкоколейки, по заплаткам на теплом толе садового домика вдалеке... Ему все равно, не почудится ли старику на рассвете завтрашнего дня, что незабудки под его окном пахнут девичьей кожей, и не застрянет ли заноза туберкулеза в горле кота, сожравшего сегодня после полуночи шальную заводскую крысу, и прорастет ли золотистый пушок плесени в коробочках бересклета на закате одного из сентябрьских дней. Ему все равно...



* * *


Аннушка вошла под своды цеха. И оказалось, что вовсе не темно внутри, что сизый свет пронизывает заводской склеп забытого бога, словно две ладони сошлись под черепом цеха, и переплелись пальцы лучей, и не разомкнуть их до рассвета. И Анна вдруг почувствовала, что безумно устала от прогулки, и что больше всего на свете ей хочется сейчас присесть, отдохнуть, закрыть хоть на минуту глаза. А после – домой, домой, хватит с нее ночных приключений. Под ногами шуршали листья. Летний ветер, ветер осени, первое дыхание зимы надули в прорези и дыры заброшенного цеха хлопья, охапки, ворохи листьев. Много лет, бессчетные слои усталости и тоски, озноба и воздушных метаний, свиста в глубине опустевших труб и пересмешки замерзающих в феврале синиц.

Девушка поворошила древесные лохмотья ножкой и посмотрела рассеянно на горы листвы в глубине цеха. Значит, кто-то сгребает все это в кучи. Кому-то не лень ворошить вялые мысли деревьев, налетавшие сюда исподволь год за годом. Как долго? Нет, как много, как тяжко много лет?.. А прямо перед Аннушкой все выше и выше поднимался бог заброшеного цеха. Бог поднимался клубящимся дымом над самой большой горой, и под ним посверкивали острые рыжие раздвоенные языки пламени, и гнали его все выше и выше, пока безликая голова заводского бога не уперлась в невозможно далекий потолок цеха. Но там уже не разглядеть... Анна и не пыталась разглядеть верхушку призрака, затерявшуюся в высоте. Ей все стало безразлично. Она ведь перепила сегодня... А как иначе? Она ведь, наверное, и сама не заметила, когда присела на листья, закрыла глаза, забыла о том, что пора бы домой, и допила все-таки вино. Не стоило, наверное... "Так, конечно, так, иначе-то и быть не может", – кружила под потолком заблудившаяся ворона, и взмахи крыльев складывались в беззвучные слова.

И разве стоит удивляться, что Аннушка подошла совсем близко к дымным рыжим змеиным языкам? Разве странно, что придурок Лешка выступил из-за горы, и в руках у него чиркнула спичка? Карлуша бросил алый цветочек на листья, и стало еще ярче, а к потолку потянулся новый призрак, догнал первого, и слился с ним головами, где-то невероятно высоко над занесенной листвой землей...

– Сама пришла, – сказал Лешенька и осклабился.



* * *


Карлуша, наверное, всегда-всегда знал, что так оно и случится однажды. Он подошел к красавице, вынул наружу сердечко, которое все еще держал за пазухой, и вложил его в вялую холодную ладошку Рыжей. Порылся в карманах и вытащил лиловые бобы, а после бабочку, и даже противного червя, а напоследок – что-то гладенькое, скользкое, маленький мешочек с горлышком, и... Повезло! До конца повезло карлуше сегодня! Может быть, потому, что Лешенька очень хороший на самом-то деле, просто никто к нему толком не приглядывается. Но он-то – хороший, честный, доставая каждую новую штуковину, он тыкал в девушку пальцем и говорил: "Твое!"

Рыжая бухнулась на колени, уперлась ладонями в пол и принялась блевать. Лешенька этого не любил вообще-то... Самому ему обычно не блевалось, он ведь и выпить-то столько не мог, чтоб блевалось. А вот мужики из сторожки, бывало, еще и не так стругали. Лешенька не любил смотреть... Но то – мужики. А у Рыжей все получалось иначе. Да и не ругалась она, а только головой кивала и спину выгибала, как кошки в марте. И волосы у нее так хорошо свесились, что лица совсем не видно. Волосы. Очень много волос. Отрастить такие тяжело, у Лешеньки вот не получилось. А Рыжая – раз уж сама пришла! – и вроде не спешит никуда, может, она и не против?.. Вот ведь какая она сегодня покладистая, как собачка Томка у тети Лены в саду... Блевать Рыжая кончила, чуть отодвинулась и уперлась головой в гору палых листьв. Спина подрагивает. Вот. Теперь и ростом она с Томку. Лешенька подошел к девушке со спины между расставленных ног и поднял юбку. Рыжая, конечно, сегодня покладистая, но Лешенька-то знает, что с этим всегда нужно торопиться. Ведь бывает, смотришь, и никого вроде нет, а после придут и побьют, или Томка учует кого-нибудь и сама даст деру. Можно и не успеть сделать, что хочется. Нет, с Рыжей потруднее придется, чем с Томкой. Вот ведь у нее и под юбкой еще тряпки. К такому Лешенька не привык. Нужно побыстрее, пока Рыжая ничего не учуяла. Свои-то трусы он заранее спустил, а эти – тонюсенькие, хлипкие, свалятся, если дернуть. Побыстрее дернуть. Все. Попал. Рыжая все-таки почуяла, стала биться, выворачиваться, хрипеть в листья. Только Лешеньку Бог силой не обидел. Карлуша вцепился в бока Рыжей, обхватил крепко, пальцы в замочек переплел, и – давай-давай-давай!..

А после пришлось отскочить. Как всегда. Ведь Лешенька привык, что Томка может после и куснуть сдуру. Но Рыжая оказалась лучше, куда лучше Томки. Рыжая всхлипывала, а после отползла от большой кучи и раскинулась в сторонке. Лица по-прежнему не разглядеть. Волосы. Лешенька хотел было убраться, но замешкался, нагивая штаны, а после и вовсе уходить раздумал. Ведь Рыжая уснула, наверное... Тогда зачем торопиться-то? Мужики в сторожке тоже, поди, заснули. Да и не захаживают они сюда... Карлуша побродил по цеху, попинал ржавые жестянки, а после опять подошел к Рыжей. Да... С ней все ж таки иначе, чем с Томкой, получается. Юбку она зачем-то снова подтянула вниз. На этот раз Лешенька решил не торопиться. Перевернул Рыжую на живот, руки к бокам прижал и снова всунул. Даже снизу до груди дотянулся, пощипал. Томке не нравится, Рыжей, видать, тоже. Опять всхлипывать принялась. Но ведь Лешеньку-то Бог силой не обидел... Теперь карлуша поерзал подольше, зубами волосы ухватил, слюни потекли, и так хорошо стало, что он и в волосы то самое засунул. А потом Лешенька снова перевернул Рыжую, и уж тогда все-все разглядел. Кофту задрал, чтоб руки Рыжей не мешали, и помял в свое удовольствие. Хорошо, что она глаза зажмурила. Ее-то Лешенька смотреть хотел, но вот сам ей показываться без штанов – не очень. Карлуша помял белое длинное тулово и в третий раз захотел засунуть. И долго-долго тер Рыжую изнутри. Брызнуло совсем мало, но Лешеньке так понравилось, что ни с каким пивом не сравнить. А Томка... Нет, и с Томкой не сравнить. Повезло же ему сегодня!

Перед рассветом карлуша вышел из цеха и посеменил себе дальше – завод сторожить. Ведь все просто здорово сегодня получилось! И такое в ночном воздухе случилось благорастворение воздухов, что Лешенька голову потерял. Напрочь. На фиг. А Рыжая? А что Рыжая?.. Сама разберется. Большие люди – они ведь завсегда сами разбираются. Уж это Лешенька знал!



* * *


С территории завода Анна выбралась на рассвете. Промозглое утро. У самой земли тепловатые лучики восходящего солнца ворошат кусты. Дорога пустынна. Воскресенье, как-никак. Анна спала совсем недолго, но все вспомнила. До мелочей. Словечки, ухмылочки, слизь между ног, слизь в волосах, слизь, вытертую носовым платком, платок, брошеный на земляной пол цеха, треснувшее зеркальце с почерневшим от пепла лицом внутри, хлипкие шажки карлика по заводским дорожкам, кишки, разложенные на палой листве, сдавленные ребра, истрепанные соски, хрипение в затылок, обморок. Помыться бы... Анна несла голову высоко, словно боялась расплескать гулкое воспоминание под низким черепным сводом. Она помнила еще кое-что. Помнила, что с пяти утра начинают курсировать маршрутные такси до взморья. Она стояла на обочине и ждала. Ничего больше. Просто смотрела на дорогу. И даже ни разу не взглянула на часы. Ведь все равно... Рано или поздно, но такси проедет мимо. Помыться бы...

Водитель мазнул по девушке взглядом и отвел глаза. Запах, конечно. Кислый запах рвоты. А смотреть не на что. На лице-то ничего не написано. Одежда перепачкана, но уж это – ладно, он и не такое на своем веку видел. Помыться бы... Чуть позже в маршрутку подсели две девчонки и парень, но Анна забилась на заднее сидение, и новые пассажиры на нее не обратили внимания.

Анна улыбалась, глядя в окно: накатывали валы леса, пенились черемуха и яблони, струились тропинки, медленно текли мимо поля, вороны парили над зелеными волнами, и кричали бакланами, и ныряли чайками, и скользили по изумрудным протокам темными утками. Девушка улыбалась. Она все помнила. И оттого, наверное, в голове помещалась всего одна-единственная мысль. Помыться...

Анна смотрела в окно, улыбалась и думала свою единственную мысль: "Море – это очень много воды. Невероятно много воды. Моря мне хватит".




Назад
Содержание
Дальше