ПОЭЗИЯ Выпуск 18


Игорь БОЛЫЧЕВ
/ Москва /

Эпоха кончилась...



* * *

Эпоха кончилась, эпоха умерла
Ты проводил ее под ручку до угла,
Небрежно бросил на прощание "пока".
Кто ж мог подумать, что вот это – на века.

Ты не любил ее. За пошлую тоску,
За прядку потную, прилипшую к виску,
За туфли сбитые, за мучениц-княжон.
Ты был эстет, ты был пижон, ты был смешон.

Она ушла, и не осталось ничего.
Ни от тебя, ни от нее, ни от кого.
Пустые рамочки на выцветшей стене.
Свобода совести в бессовестной стране.

1997


* * *

На грязном полу, среди мраморных звезд,
В осеннем пальто из увядшего драпа,
Вблизи чемодана с наклейкой "Вlасk Ноrse",
Закутанный в плотное кружево храпа,

Под нервную дробь торопливых шагов,
Под крики носильщиков: "Дайте дорогу!",
Под гомон молитв неизвестному Богу,
Под ропот людской, под кощунственный рев

Усталых младенцев, под сводами храма
Наисовременнейшего божества,
В который, как в новую яркую раму,
Оправлена вечная тайна холста,

Под камнем небес, под аккомпанемент
Ночного вокзала с лицом Люцифера
И детской улыбкой спал бледный, как снег,
Огромный мужчина...
Ступая след в след,
Шли между рядов два милиционера.

1983


* * *

А теперь, когда падает снег –
Аккуратно, снежинка к снежинке –
Это кровь превращается в свет –
Аккуратно, кровинка к кровинке.

Это все, кто когда-то страдал
Безызвестно и неотмщенно,
Упадают на Фрунзенский Вал
Отрешенно и просветленно.

Потому и спокоен, как храм,
Древний город в сознании новом,
Что не видно зияющих ран
Под сияющим белым покровом.

Видно, вышел отмеренный срок –
Больше кровь не взывает о мщеньи.
Это нас, может быть, самый Бог
Осеняет холодным прощеньем.

апр. 85


* * *

Всему тому, чем я тебе обязан,
Мне имени не подобрать.
Рожден. Убит. Провозглашен. Не назван.
Жестокая, скучающая мать.

Порою пыльной веткою ольховой
Ты походя меняла облик мой...
О, холодно – за каждой строчкой новой
Быть лишь самим собой!

О, гибельно – тебя касаться вчуже,
Рождаясь, продолжаясь, проходя, –
Как нервный круг в осенней луже
От капельки дождя.

май 85


* * *

Как хороши истертые размеры,
Какой-то в них платоновский изыск –
Монеты нет, остался только серый
В метафизическом кармане диск.

Как тихо тает льдинка на ладони,
И между пальцев, точно между строк,
Сочатся войны, страны, люди, кони,
И остается формы холодок,

Взгляни на русла высохшие линий,
Зажми в кулак многоголосый пар.
Планеты нет, остался только синий
В метафизическом пространстве шар.


* * *

Мы становимся горькою памятью черных ветвей,
Узким серым кольцом в этом влажном стволе поколений,
Мутной каплей дождя на щеке загорелой твоей,
Убегающей прочь полосой придорожных селений;

Мы становимся, в сущности, неистребимым "ничем",
Прорастая кривою березой на брошенной крыше.
Ты ведь знаешь куда и, наверное, знаешь зачем
Устремляется взгляд умирающих выше и выше.

Отчего эта грусть? – Отчего вопросительных слов
Не становится меньше с течением тысячелетий?
На горящих полянах апокалиптических снов
Обрывают винты вертолетам железные дети.

Это было уже – чуть потравленные лепестки,
Желтоглазое "любит-не-любит" в красивой матроске...
У шипящей реки уходящие в воду мостки,
Серый пар изо рта и блестящие черные доски, –

Мы уходим по ним, худосочные богатыри
В чешуе потускневшей реликтовых тысячелетий.
Под сомнительный вальс –
раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три –
Обернется на берег по пояс в воде тридцать третий.



* * *

Осенью все кажется грустней,
Осенью все кажется понятней,
И живешь – не то чтобы во сне,
А в каком-то мировом порядке.

Входишь в парк и вновь ошеломлен –
Вновь, как в век классических элегий,
Яблони корявые да клен,
Сизые кленовые побеги.

Вновь земля уходит из-под ног,
Как увидишь вдруг перед собою
Яблоневый крапчатый листок,
Вогнутый, наполненный водою.

И тогда, привычно примостясь
В этом ощущении полета,
Ты опять осуществляешь связь
Осени, сознанья и чего-то

Там еще, о чем и не сказать,
Хоть о том всегда твердит природа...
Это, впрочем, ощущает мать,
Осознав, что умерла при родах.


* * *

Все проходит. Наступает снова.
И на пыльных листьях остается
Долгое предчувствие другого
Глянцевого мартовского солнца.

Все проходит. Наступает. Длится
Медленно и неостановимо.
Только Бог способен усомниться
В вечности сентябрьского дыма.

Все проходит – и дурман прозренья,
И высокий холод вдохновенья.
Память-это меркнущая вера
В новую возможность повторенья.


Начало октября
                                        Виктору Санчуку

Так блистательно было...
И вдруг в одночасье не стало...
Что-то кончилось вдруг – отпылало и отговорило.
Только солнце по странной забывчивости еще ало.
Только сердцу из странной привязанности это мило,

Вот, листвою шурша, в скудном свете октябрьского парка
Алый мальчик идет с пистолетом из красной пластмассы.
И в руке малыша рукоятке пластмассовой жарко...
Мальчик станет поэтом, влюбившись в каком-нибудь классе.

Эту скудость осеннюю,
выспреннюю бессловесность,
эти Бог его знает о чем разговоры с собою,
эту гулкую безлюдь московского воскресенья,
эту грустную честность, –
когда б говорил о другом, то назвал бы судьбою.

Так блистательно было,
и вдруг в одночасье не стало
ничего. Пресловутый ущерб вымирающей расы.
Алый Мальчик – он станет инакосердечным поэтом
и напишет про ночь и про серп,
лунный серп из пластмассы.

Алый Мальчик... Меж веток кленовых зияют пустоты,
солнце тускло и осень бесцветна, промозгла и стыла.
Только сердцу из странной привязанности это мило...
Так блистательно было,
и вдруг этот мальчик...
Ну что ты...


* * *

Пахнет луком и французскими духами,
Пахнет потом человеческого тела,
Русским духом пахнет, горькими стихами
В помещенье метрополитена.

Тут собор, и жизнь, и будничный молебен;
Книжки, сумки, даже дети и игрушки.
"Труд", "Известия" и даже "Нойес Лебен".
И солдаты, и царевны, и лягушки.

Слышишь проповедь и предостереженье,
Так, глядишь, и не один на свете,
Так, глядишь, и возникает уваженье
К инвалидам, людям, женщинам и детям,

Так, глядишь, и я когда-нибудь поверю
В этот голос, упреждающий о двери, –
Ведь отстаиваю до пять раз в неделю
По заутрене и по вечерне.

Так, глядишь... и за горами, за долами
Проплыла плотвичка-жизнь в оконной раме.
Пахнет луком и французскими духами,
Русским духом пахнет, горькими стихами...


* * *

Дай мне руку. Все прожито. Дым на аллее пустой.
Восходящее солнце скрежещет о голые ветки.
Жалкий отзвук безумия – облачко пара: постой,
Дай мне руку, прохладная длинная тень человека.

Дай мне руку. Все выжито медленно, тихо, до дна –
По деньку. Как сонет, ты цитируешь запах на память.
Эта женщина в черном всегда почему-то одна;
Только рыженький гравий скрипит у нее под ногами.

Протяни же мне руку, скажи мне, о чем я, о ком,
Обними меня, Господи, как эта жизнь одинока...
Эта женщина в черном и этот заброшенный дом,
Это детское счастье отвеченного урока.

Протяни же, ведь если не ты, протяни же мне, дай...
И на черном подоле серебряная паутинка
Все дрожит и трепещет, цепляясь за медленный рай;
Только рыженький гравий скрипит под подошвой ботинка.

Сатанинская гордость: родился в таком-то году.
Отлетает с ладони клочок сероватого дыма.
Начинается все голубой хризантемой в саду,
А кончается страшно, бессмысленно, непоправимо.


Новый Год

Все останется так до скончания лет и времен.
Все изменится так, что потом ничего не узнаешь.
Я запомню киоск и огромную бабу при нем,
сигареты "Пегас" и пуховую бабину вареж-

ку, каре кумачовых флажков у метро "Текстили"
над красивым плакатом "Решения партии выпол-
ним!" И тут же над ним в небо вздыбленные костыли
труб... И чей-то декабрьский "единый", оброненный на пол,

Новый год... Все останется так... Все изменится так...
Новый год, эскалатор рождает тебя, как ступеньку.
Я запомню, как в щель опускаю потертый пятак.
Чье-то лисье боа. И мужчину, нетрезвого в стельку.

И конечно, пока, Новый год, ты еще не возник,
я запомню людей, чтобы – Боже спаси! – не отречься
от кого-то из них; и шеренги распахнутых книг
вдоль вагона метро, и, конечно, родное наречье

с неизменным и емким, как память, "ети её мать".
Все останется так. Все изменится – и не узнаешь.
Я запомню все это, чтоб чувствовать, помнить и знать –
что же это такое, что родиною называешь,


Октябрь
1987

Вот и зимний пейзаж, только разве что снега в нем нет.
В городском октябре на исходе есть что-то воронье:
Та же важность в походке и тот же мундировый цвет,
Эмигрантская верность поверженной царственной кроне.

Что тут окажешь... Молчи и смотри, как безрукий циркач
Зависает на миг в апогее увечного сальто.
Барский бархатный хохот и детский бессмысленный плач,
И струится холодный песок по морщинам асфальта.

Обреченность бывает не только не страшной, но и,
Как бы это точнее, какой-то пророческой, что ли.
Увязают по локоть во времени руки твои,
Застываешь, как муха в стекле, и не чувствуешь боли.

Что тут скажешь... Мы стали уж слишком поспешно умны,
Слишком цивилизованны, чтобы жалеть человека.
Серый плащ циркача над октябрьским безлюдьем страны,
Горделиво кичащейся званьем избранницы века.

Этот миг апогея продлится не дольше, чем миг.
Удивленье на лицах сменилось холодной тоскою.
В октябре на исходе худой долгополый старик,
Опираясь на палку, стоит над Москвою-рекою.

Вот и зимний пейзаж, только разве что снега в нем нет.
В поумневшей вселенной спокойно, но как-то нечисто;
Та же музыка в сферах и тот же сияющий свет;
На лице циркача юродивое счастье артиста.

Что тут скажешь... Похоже, река обращается вспять.
Черный дым против ветра из белой трубы теплохода.
Все становится ясным, когда ничего не понять.
Туш немого оркестра. Увечное сальто. Свобода.


* * *

И – никогда... И больше – никогда...
Ладонь царапнув, вспархивает птица.
И в собственных объятиях вода
Бессмысленно под берегом кружится.

Вернуть? Догнать? Вопрос стоит не так.
Жизнь только в том, чего не быть не может.
И это вечно юное "тик-так",
Боюсь, уже небытие итожит.

Они сошлись – начала и концы.
И на столе меж скомканных бумажек –
Четыре желтых лужицы пыльцы
От некогда стоявших здесь ромашек.

Еще тепло словам в твоих руках.
Еще дождит над пятой частью суши.
Еще звучит, но где-то там, в веках, –
Нежнее, безнадежнее и глуше.



Назад
Содержание
Дальше