КОНТЕКСТЫ Выпуск 18


Владимир ПОРУДОМИНСКИЙ
/ Кельн /

Уроки Эйдельмана

Фрагменты



"И мы все-таки мечтаем, чтобы художественное начало... скрестилось бы с наукой, а наука о человеке, история, осветилась бы художественно", – Натан Эйдельман.

СТЕНОГРАММА ВДОХНОВЕНИЯ


Читая Натана, вспоминаю, душой осязаю устремленную энергию пушкинской прозы.

"Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова"...

Всегда знал, чувствовал: таинственная глубинной значимостью, непостижимой свободой дыхания фраза для писателя Натана Эйдельмана – ключевая: ключ – в начале нотной строки.

Все недосуг было спросить. (Многое недоспросил.)

В "Двух тетрадях" (заметках пушкиниста) он, с искренним, нескрываемым удовольствием от того, что имеет сообщить (опять же – пушкинское!), сопоставляет поиски Пушкиным начала "Пиковой дамы", "медленный, постепенный черновик" (немногое, что от рукописи сохранилось), с этой "стремительной фразой, сразу завязывающей действие": "Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова".


Повествование о Сергее Муравьеве-Апостоле ("Доброе дело делать...") начинается обращением к десятой, зашифрованной главе "Онегина":


"И Муравьев его склоняя,
И полон дерзости и сил
...союза торопил"

Видимо, подразумевалось "порыв союза торопил". Поэт зачеркивает.

Появляется: "Порывы торопил" – зачеркнуто; "Вспышку торопил" – зачеркнуто.

Строфа сохранилась только в черновике, но как выразительно это четырехкратное: торопил, торопил, торопил, торопил...

Так в последний раз, болдинской осенью 1830 года, на листках "Онегина", приговоренных к сожжению, появляется Сергей Иванович, еще "”полный дерзости и сил”, торопится..."


Его текст рождает ощущение полета, тревожит, увлекает за собой. Стремительная, взмывающая, увлекающая ввысь сила мысли, образа, слова. И еще какой-то – не умею определить – духовной сущности, не воплощенной в реальности букв и звуков.

Он описывает пушкинский черновик:

"Черно-синие, чуть порыжелые строки, густо перечеркнутые, а сверху дописаны новые, опять зачеркнуто, затем восстановлено старое, и снова – не так... Пушкин обходит недающееся место, несется дальше – и вдруг дело пошло, мысль обгоняет запись, поэт едва успевает черточками, пунктиром обозначить слова, к которым вернется позже, а пока – некогда, фиксируются лишь рифмы. На листе, по выражению Бонди, "стенограмма вдохновения"...


Он дорожит герценовской способностью "претворения мысли в поэзию".

Но это – тоже от Пушкина, особенность пушкинской поэзии и прозы: "бездна пространства" в каждом слове, которую Гоголь находил, читая его создания.

Само претворение в поэзию придает стремительность воплощаемой в слове мысли: поэтический образ синтетичен.


Здесь – пушкинские уроки, может быть, главный пушкинский урок, чутко постигаемый – очень уж отвечал собственным его отношениям с миром вокруг и миром в себе, а вместе его литературному дарованию, его чувству слова, – и радостно, не как прием, а как естественное выражение себя (постигнуть такое можно, выучить – нельзя), усвоенный писателем Натаном Эйдельманом.


ДЫШИТ – ПИШЕТ


"Каждый пишет, как он слышит. Каждый слышит, как он дышит. Как он дышит, так и пишет". Строка поэта (стихотворение Булата Окуджавы – "Я пишу исторический роман"), на вид простая, – емка и многозначна. Невозможно не передать в слове свое дыхание; но вполне передать его невозможно трудно.

Поиски преображения авторского я в слово (стиль – это человек) особенно полноценны, когда есть возможность сопоставления устной и письменной речи автора. В таком сопоставлении подчас выявляет себя или угадывается тайна творчества и вместе сокровенное внутренней жизни. В свободном устном рассказе автор открывает себя не менее, чем в замысле.


Устная и письменная речь Натана Эйдельмана, его дыхание, как оно воплощается и в той, и в другой, связаны особо, неповторимо. Натаново "дышит – пишет" совпадают не только метафорически и метафизически, но – физически. Вряд ли найдешь еще кого, о ком можно сказать с такой – одноразовой – достоверностью: говорит, как пишет; и того более: пишет, как говорит.


Уже "Лунин" ярко обозначил особенности его прозы. В этой книге взрывоподобно явил себя писатель Натан Эйдельман.

Я-то убежден, что этого писателя можно обнаружить и в "Тайных корреспондентах “Полярной звезды”". Здесь, как в семечке, собраны будущие Натановы замыслы, сюжеты и вместе будущие приемы, образные средства. Но "Тайные корреспонденты" оказались таким откровением в тогдашней исторической литературе, что своеобразно предъявленное в ней мастерство Эйдельмана-прозаика остается недостаточно отмеченным.

Научный труд, с научным наименованием, увидевший свет в научном издательстве, поразил живым прошлым, вырвавшимся с его страниц в настоящее, скрещением судеб, исторических, человеческих, житейских, напоминанием возможности претворения мысли в поэзию, странными сближениями, эпизодами, которые прежде числились "беллетристикой", а здесь вдруг увиделись необходимостью научного исследования, превращением автора в рассказчика, – живым "воздухом истории", по определению иных историков. Это было приглашением к истории, которую мы не знали, забыли или уже затруднялись себе представить, вздыхая о расхождении науки и "художества". Книга окликнула нас герценовским "Зову живых!"

1966-й – год появления "Тайных корреспондентов" – начинался судом над Синявским и Даниелем ("заморозки", доконавшие последние остатки "оттепели" в стране).

Первые два эпиграфа в книге, оба герценовские (не цитирую целиком, советую перечитать – сегодня!), звучат набатом "Колокола".

"Я нигде не вижу свободных людей, и я кричу: стой! – начнем с того, чтобы освободить самих себя..."

В этих словах (Натан любил повторять их) – и творческая его программа во всей полноте.


До "Лунина" была ныне забытая добротная детгизовская книжка "Путешествие в страну летописей". Она полнится познаниями Натана, его культурой, но в ней мало ощутимо его дыхание. Возможно, он еще не решался заговорить по-новому, возможно, не был готов; скорее всего – и то, и другое. Завтрашний Натан Эйдельман еще не разметает привычные средства так называемой научно-художественной литературы для детей. "Я вошел в трудный класс, вооруженный картой, свернутой в трубку-копье, и прикрываясь щитом-журналом". Ничего подобного Натан Эйдельман после никогда не напишет. И – не скажет. (его будущие "детгизовские" книги будут жадно читать ученые, переиздавать серьезные "взрослые" издательства.)


Передать дыхание на бумажном листе Натану Эйдельману, без сомнения, помогали устные выступления. Тоже – особый жанр. Не популярные лекции, не доклады, не беседа писателя, не артистический моноспектакль, хотя все наличествовало – и научность, и увлекательные открытия, и литературная наполненность, и высочайший артистизм. Но все – преобразованное его личностью, его дыханием: особостью душевного устройства и вместе дыханием как таковым – в ушах поныне эти захватывающие с первого произнесенного слова и уже не отпускающие придыхания, задыхания, доверительн