ПОЭЗИЯ Выпуск 23


В гостях у "Крещатика" Поэты Харькова


Юлиана ПОЛЯКОВА


* * *

Кто находил упавшую звезду,
Кто на себе тащил ее беду,
Кто обжигался, кровью истекал,
Но никуда звезду не отпускал,
Тому ее последний тихий свет
Куда важнее собственных побед...

Есть остров в средине клокочущих вод
По имени “Все позабудь”,
Он птиц, за моря улетающих, ждет,
Чтоб крылья могли отдохнуть.

Есть остров, куда не спешит воронье,
Где вечно тепло, как в Крыму.
Есть остров - и детское имя твое,
Как платье, подходит к нему.

Такой неприметный, поросший быльем,
С ручьем среди пестрых камней...
Но я навсегда заблудилась на нем,
Как в сказочной жизни твоей.

И я наклоняюсь все ниже к ручью,
И слушаю трепет речей -
Как будто бы светлую душу твою
Выносит на берег ручей.

Есть остров, который легко полюбить.
Сюда из последнего дня,
Когда на земле разонравится быть,
Пусть вынесут волны меня!


Шарманка
                              Люсе
Старая шарманка - экспонат музейный.
Вальс звенит стеклянно над сырым двором.
Толстая кухарка в платье бумазейном
Да студент голодный с острым топором.

И вращают ручку старческие руки -
Дотлевают звуки, словно фитилек.
На ковре потертом затевает трюки
Белая собачка, тощий пуделек...

Стон и хрип простудный -
Вальс на танго сбился.
Зритель больно трудный -
Сразу не проймешь.
Что же получилось? Шнитке получился:
Моцарта и Баха вспарывает нож.

Логику и память (правильно и пресно!)
Изнутри взрывает дьявольский напор.
Не хватает места - это мыслям тесно,
И они играют всем наперекор.

Береги шарманку - инструмент старинный.
Как на ней сыграют - так и проживешь.
Не поет о счастье голос голубиный,
А зовет в пучину - тем-то и хорош!


* * *
                              Люсе

А снег летит такой лохматый -
Грунтует Брейгелю холсты.
И кисть рябины горьковатой -
Как капли крови с высоты.

Лечу куда-то из-под крова.
Умрет снежинка на щеке.
А я с тобой прощаюсь снова
И растворяюсь вдалеке.

Как надоели мне уходы!
Но я вернусь к тебе, вернусь!
Как будто нет другой погоды,
А только снег и только грусть.

И только ты в окне, как в раме,
Платок накинув шерстяной,
Паришь над тихими снегами,
Над Брейгелем и надо мной.

                                       21.11.01

* * *

То дружбе, то любви придет конец.
Эпоха остановленных сердец.
И в пустоте плывет тоска седая,
Как кислотою душу разъедая.

И надо жить, но нет ни капли сил.
Есть только долг, а он, увы, бескрыл.
И я опять решаюсь на подлог:
Пишу под музыкальный диалог.

Они играют музыку свою,
А я опять кого-то предаю.
И ты, моя последняя вина,
Меня не видишь на пороге сна.

К последнему глотку не добежать,
Окостеневших пальцев не разжать.


* * *

                              Невидимка, двойник, пересмешник...
                              А. Ахматова

Свистит-поет последняя метель.
И как жестка в дому твоем постель!
И мальчик страшно мечется во сне,
И тесно прижимается ко мне.
Холодный май. Акация цветет.
А мне та ночь покоя не дает.
Накатывает первое число...
И даже счастье мне не помогло.
Когда тоской прихватит, как ледком,
В чужом дому в ногах свернусь клубком,
И буду, как песчинка, ускользать,
А правду постесняюсь рассказать.
Но птица-пересмешник, долгий взгляд,
Из пропасти вернет меня назад.

И в глубине зеркальной за спиной
Опять увижу силуэт двойной.
И повода не надо находить,
Чтоб просто уходить и приходить.
Метет метель. Акация цветет.
Меня напрасно кто-то где-то ждет.

Господи, хотя бы позвонили!
Просто к телефону подошли...


* * *

Судьба подарила немного покоя,
Простого безделья на пару недель.
Кроссворды и книги под вялой рукою,
Вода, терпеливая, как колыбель.

Зеленые груши и дыня на блюде,
И длинные осы кружатся, звеня.
А где-то остались любимые люди,
И может быть, им хорошо без меня.

И может, они обо мне позабыли,
Как будто уехала я навсегда,
И в городе, полном печали и пыли,
От жизни моей не осталось следа.

А я отрешенною жизнью ночною
Зову и молю, по теченью плыву,
И правят любимые призраки мною,
Как правили вечно они наяву...


Автоэпитафия

И все она делала невпопад:
Стихи не тому читала,
И не на тех изливала яд,
И не о том мечтала.

А дом ее отрицал уют
И был приятен не слишком:
На кухне просто едят и пьют,
А в спальне читают книжки.

И коль не лгали ей зеркала,
Она совсем не старела.
Какой пришла, такой и ушла -
Нимфетка душой и телом.

И как ни пробовала любить,
Всегда она обжигалась.
А без любви не умела жить,
А может - и не пыталась.

И все дотла спешила раздать
Знакомым и близким людям.
И ей казалось - надо страдать,
Иначе стихов не будет.

Но дара света или добра
Она в себе не носила.
Она была по духу сестра,
Вот только кому - забыла.


* * *

                              За этот ад, за этот бред
                              Пошли мне сад на старость лет...
                              М. Цветаева

И никаких безумств
А просто сад в цвету.
Слетают лепестки
На древнюю плиту,
Где мирно опочил
Далекий предок твой -
Сомнительной войны
Блистательный герой.
И пальцы рук сплести,
И глаз не отводить,
Тропинку меж стволов
На ощупь находить.
И выбрести туда,
Где воздух над рекой
Пронизан навсегда
Российскою тоской.
И разом ощутить,
Что некуда спешить,
И обо всех забыть,
И долго-долго жить.

Колодца серый сруб,
И темный взгляд - туда.
И поцелуи с губ
Стекают, как вода.
И жилкой у виска
Пульсирует родник.
Лежит твоя рука
Поверх стихов моих...


* * *

                              За Паганини длиннопалым...
                              О. Мандельштам

Куда стремиться нам усталым,
Когда печаль и в горле ком?
За Паганини длиннопалым,
За скрипки детским голоском...
И он ведет в снега и воды,
И гаснут умершие дни,
И ощущенье несвободы
Ожившей музыке сродни.
И никуда не спрятать сердце -
Пробит и панцирь, и броня.
Пронзительная нота скерцо
Стрелой проходит сквозь меня.
А колдовской и длиннопалый
Свою показывает прыть.
И не спастись цитатой малой,
И брешь в душе не заслонить.


* * *

                              Так с венетийских площадей...
                              В. Ходасевич

Взгляну с моста на прозелень воды,
На серые измученные стены.
Вся жизнь моя - любови и измены,
Под мелкий дождик с привкусом беды.
Дождем прибита городская пыль.
Недолгое тепло чужой постели.
А все Европы - сказочная быль.
Да может их и нет на самом деле.
Кому-нибудь, но кажется - не нам,
Приятно жить в любое время года.
Бродить по венетийским площадям
И говорить: “Ну вот она, свобода!”


* * *
                              Что ж, пора приниматься за дело...
                              А. Блок

Какое у поэта дело?
Так, рифмоплетство, ерунда.
И все вокруг осточертело,
И с неба - пресная вода...
Но, отбивая такт по крышам,
Спешит маэстро проливной,
И город так устало дышит,
Дрожит трамвайчик заводной.
А ты глядишь, глядишь сквозь тучи,
Как будто ты - уже звезда,
И презираешь дождь плакучий,
Дома, дороги, провода.
Гордыня смысла не имеет,
Пока мелодия жива,
И вечность окнами синеет,
Спустивши шторы-рукава.
И детским шариком воздушным
Парит душа над залом душным...



 
Герман ТИТОВ


* * *

Молясь, не вслушивайся в гласы
Святоотеческих стихир:
Всё неподдельное опасно.
За чёрной изгородью лир

С их лунатическою тенью,
Дрожащею, ещё ничьей,
Вязь неприметных превращений
Стирает образы вещей.

Чем приблизительнее рифма,
Тем ближе чудо. Потому
Дверь сумерек, протяжно скрипнув,
Приоткрывается во тьму

В садах Содома и Сиены,
Врисованных в полуустав.
Пускай охрипшие Камены
Аукаются между трав;

Блаженны знавшие блаженство,
Ещё не освящённых фраз,
Сладчайшее несовершенство
Переполняющее нас,

Когда не выручает слово
Строки беспечную длину,
И всё обрушится готово
В безблагостную глубину,

Но из расселины межмирья,
Необъяснимо и легко
Дохнёт вдруг ладаном эфирным,
Повеет светлым сквозняком,

И выхватит из темноты
Текучей Вечности черты.
                                       2002


* * *

Мне чужд удел гимнософиста
Средь гималайских торных троп,
Тиранство Тридцати, и триста
Порыв - не более чем троп
Для опытного Архилоха,
Но утомительна канва,
А современность и эпоха -
Пустые скучные слова.

Безблагодатна и аскеза
От претворения вдали,
Богаче Ладена и Креза
Летучих ямбов корабли.

Текуч и своенравен мелос,
Как мира поздняя краса,
Сентябрьский дождик неумелый,
Темнеющие небеса.

Предел лишь тенью обозначен,
Тая немыслимый ответ,
И в солнце осени прозрачном
Лучится невечерний свет.
                                       2002


* * *

Не говорить и не молчать -
Быть может, высшее искусство.

Меж строк иных темно и пусто,
И лишь надломлена печать,
Но несказанные слова
Смущают мирные беседы,
И тянется от тени к свету
Заоблачная синева,
Одолевая этажи
В предвосхищениях высоких.

Так, может статься, хороши
Лишь неудавшиеся строки.
                                       1993


* * *

Осенний лист, внезапный и беззвучный,
Из внешней тьмы слетает к нам на свет,
Как будто мотылёк-зороастриец,
Чтоб замереть на пачке сигарет.

Всё позади: томизм и всеединство;
Дионисийство с кисленьким винцом.
Мы целый век блуждали в лабиринте
И потеряли нить перед концом.

Растерянно стою спиною к свету,
И тень моя сама уже бредёт,
Беспечна и тонка, как на священной
Минойской фреске
иль в журнале мод.
                                       1999


* * *

Роза мифа пахнет острее
У торговки купленных роз,
И небесная Иудея
Для земной - соблазн и вопрос.

Параллельны небу дороги.
Снизу вверх угрюмо глядишь
На халдейский шлем синагоги
Средь сутулых соседских крыш.

Перед ливнем пахнет грядущим
И дрожит в канавах трава,
Бьёт озноб дремотные кущи,
И сквозняк уносит слова.

Днепр и Волга впадают в Лету,
Оглавленье всё ближе, но
Всех плодов дороже поэту
Меж камней дорожных зерно.
                                       2002


* * *

Страны забывая названье,
Бреду по знакомым местам.
Вокзалов двусмысленны зданья,
Составы текут по мостам

И вата привычного шума
Смягчает неровности дня.
Со стёкол витрины угрюмо,
Не глядя, глядит на меня

Сутулый двойник Филострата.
В безлюбьи обеих столиц
Мне чуждо блаженство утраты,
Лишь холод знакомых страниц,

Лишь лёгкое бремя похмелья,
Да неба нестрашный наклон,
Когда без билета и цели
Заходишь в последний вагон.
                                       1993


* * *

Я верю в циркуль и отвес,
Переплетенье нервных линий
И их осадок тёмно-синий
На дне раскрашенных небес.

Как просто обо всём молчит
Романская архитектура,
Где между глыб сочатся хмуро
Горизонтальные лучи.

Но, почвенный теряя вес,
Прозябнет дух отяжелелый
И в занебесные пределы
Падёт готический отвес.
                                       1992



 
Евгений ФИЛИМОНОВ


Стихи о неразделенной любви

Ах, как мы любили поляков! Любили поляков!
В соцлагере общем, вкушавшем единое пойло,
поляки из всех наших братьев, поставленных раком,
несли эту позу, признаться, особо достойно.

И мы обожали поляков за это: ведь невыносимо
считать, что напрасны поляки, как маки на Монте-Кассино!
Всепольские байды! Горящий костел иезуитский...
Чего там у Вайды? И что нынче пишет Конвицкий?

И Мрожека рыльца наставлены столь по-каковски!
Мы были в восторге от Брыльской и Баси Квятковской,
от пеплов с алмазами... Блин! Да любил же и я ведь,
по-польски шикарно чего-нибудь прошепелявить...

Но эти поляки, они ничего не забыли,
им наша любовь та была, как пришей хвост кобыле,
они не забыли про Львов, про Варшаву, расстрелы,
они, оказалось, любили свой флаг красно-белый,

с орлом одноглавым, идущим по грозности - средне...
Кляла нас любая шалава, на каждой обедне!
А мы - благодать! - к окулярам приладивши бельма,
старались не знать, что любовь та была нераздельна...

Но тут - сотряслось, грохоча! Всюду сделалось вольно,
И многие из “москвича” пересели на “вольво”,
а прочих, неловких тетерь, стало жучить со смаком...
Какие поляки теперь? Нынче не до поляков!

Ах, те времена! Но прошла борона;
кому - отвалило сполна, а кому - ни хрена....
Теперь, проезжая по Польше в Берлин, или Бремен,
глазеем в окошко вагона на скудные нивы,

и видим, что Краковский замок по-прежнему древен,
что много поляков, они оказались все живы,
пожалуй, в сравнении с нами, дороднее стали,
нас мочат - (мы в той же опале!) - в любом сериале...

И нам нынче странны былая шумиха, восторги,
мы любим другую теперь: She is pretty, but stupid...
Ах, русское сердце! Уж если кого-то исторгло...
Прощайте, поляки! Вас больше никто не полюбит!


Тридцатые годы

Года тридцатые, сегодня к вам подсяду я,
шипи мембраною и шаркай, патефон;
ах, быт завзятый той поры - года тридцатые
и “смерть угрюмая глядит со всех сторон”.

Года тридцатые со скрытою изнанкою,
от свингов блеющих тлетворный запашок,
под звуки танго там полязгивали танками
и “зажигалки” пузырились, как ожог.

Года зловещие, за каждым годом заговор,
с ночами томными, продажными насквозь,
года тридцатые, вы двигались зигзагами,
и на году последнем вашем - занялось...

Те снимки парные, пророческие вроде бы:
с подружкой вместе славный паренек...
Ах, мальчик, ляжешь ты за родину, за Родину,
но вам двоим пока что это невдомек.

Года короткие, красотки ваши тощеньки,
тень от ресниц лежит, как будто от разлук -
на вас, хорошеньких, уже бомбардировщики
летят замедленно, еще не слышен звук.

Года преступные, у вас пока что алиби
до той поры, до рокового сентября.
Эх, дай вам валю - как бы вы маршировали бы:
на юг, на запад, на восток, в концлагеря...

Погромы, путчи, шествия и факелы,
парадов ритмика, штыки как борона.
Мы одолели вас... Мы под салютом плакали,
но то пришло уже в другие времена.



 
Инна ЗАХАРОВА


* * *

Печаль плодородна - бесплодна тоска,
она моих слов не услышит...
Не нужен ей шарф голубого песка
на шее равнины притихшей.

Не нужно ей поле, где тополь стоит
без листьев, без птиц, не у дома,
как будто вернулся, но всеми забыт,
и местность ему незнакома...

Тоска отвернулась. И ей ни к чему
со мной ли, с тобой разговоры.
И память встряхнешь, как пустую суму,
и смотришь: поля и заборы...


* * *

Прочитанная в детстве сказка о добром гноме
каждый раз оказывается мифом про людоеда-карлика.
Во всемирной истории в каждом отдельном томе
я читаю об этом, чтобы ярость свою подкармливать.

Ярость - самое верное средство от тошноты.
Только погаснут два ее ярких круга перед глазами -
и видишь все то же: деревни, кресты и кусты...
Все, что когда-то мы сами сделали с нами.

“O solle mia!” - голос мальчика вдалеке,
прочитавшего только сказку о добром гноме...
Прошлый век, как айсберг, по черной плывет тоске -
все уменьшаясь и уменьшаясь в своем объеме.


* * *

Зажигаю свечу в день твоего рожденья.
Всего два года назад это делала мама.
Господи, я только одного у Тебя прошу - терпенья:
жизнь - такая длинная и такая печальная драма.

“Ну, и открытие!” - скажет мне кто-то чужой,
но что же делать, если я это поняла сама и случайно.
Как вы там, мои любимые, ушедшие в этот странный покой?
Для чего нас все время томит и мучает эта тайна?

Для чего мы карабкаемся на невидимый Эверест,
зная, что невидимая пропасть всегда за нами?
Над могилой мамы - простой коричневый крест...
Над могилой бабушки клен шевелит руками.


* * *

И снова Рим горит в огне
среди распавшихся просторов.
Моя беда всегда во мне -
и боль не стоит разговоров.

Но мы с тобою говорим
опять о вере и о хлебе,
когда себя не помнит Рим,
и догорает солнце в небе.

Мы просто римляне - и нам
никем другим не жить на свете.
А варвары - всего лишь дети:
к чему им старый римский хлам?


Монолог варвара

“Эти римские сказки, старуха, не смей повторять!
Что твой Цезарь? Велик лишь один мой владыка Алларих.
Ты германских детей моих добрая римская мать,
ты красива еще, даже время такую не старит...

Так давно помирил нас распятый всевидящий Бог,
но скорее него помирили нас общие дети.
Мы имеем с тобой в этом мире и кров, и порог,
а пустым площадям пусть останутся слава и ветер.

Посиди, посмотри, - старый храм зарастает травой.
Я видал там змею - не пускай туда младшего сына...
Хочешь, песню тебе о походе на Рим я спою?
Подвигайся ко мне - я укрою плащом твою спину.


* * *

Жили чудовища в своих страшных пещерах-странах
в прошлом веке, которому нет примера.
Что-то свершалось в высоких и дальних сферах...
Богу казалось все происходящее странным...

Что-то свершалось огромное и глухое,
выплескиваясь на Землю чужою, не Божьей волей.
И гудели ветры, и не было на земле покоя,
и каждый был одинок, как дерево в поле.

И каждый был одинок под холодным небом,
и каждый знал, что никто ему не поможет,
потому что кормил чудовищ своим же хлебом,
а про себя шептал: “Помоги мне, Боже!”



 
Станислав МИНАКОВ

Песенка про ослика
                              Ирине Хвостовой, Дмитрию Сухареву

Спасаемся или пасёмся?
Доколе? Куда? И на кой?
По сёлам несётся позёмка.
А ослик - кивает башкой.

Рысистый зверина ушастый -
Не мучил бы слабую плоть
И в дебрях не рыскал, не шастал.
Но если сподобит Господь...

Ослепший от снега ослище -
Как вечный задумчивый жид -
Он счастия, знамо, не ищет,
Но всё ж, не от счастья бежит.

Ведь ночь - неотступна. И дикой,
Промозглой тревогой горит.
...Жена говорит: “Погоди-ка!”
Но муж - “Поспешим”, - говорит.

Скрываться... надеяться... деться...
“Иосиф, постой!.. Он устал!” -
И с крупа слезает. И хлебца
Подносит к звериным устам:

Нелепый, несуетный ослик
Лепёшку пустую жуёт
И слышит космический оклик,
И тычется в бабий живот...

Бывает: откусишь печенья -
От ближних щедрот, не со зла -
И высшее предназначенье
Откроется в карме осла.

И в радость - родство иль юродство,
И жисть - не сатрап, а сестра!
И хочется быть и бороться,
И ухи - на стрёме с утра.

Мы - босы, но светом одеты
И шепчем, коль вьюга сечёт:
“О, пазуха Господа, где ты?
Ты есть, и страданья - не в счёт!”

И дадены Отчие хлебы,
И, значит, Малец - защищён.
В соломе, во Славе, во хлеве!
Во хлеве, а где же ещё?!.


Сочинитель

Медитирующий над чистым листом бумаги
должен располагать достаточным
для сего занятия временем,
то есть прирожден быть либо аристократом, рантье,
чья свобода оплачена трудом многих и многих,
либо аскетом, плюющим на всяческие земные блага,
но даже в последнем случае, оставаясь при “воде и картошке”,
он должен иметь вольную копейку для покупки упомянутого листа,
не говоря уж о карандаше или чем-то сверх того, о,
презренные пенензы, - тугрики, динары, крузейро, шиллинги, как
абстрагироваться сочинителю,
что научается
непредсказуемости звучащей ткани - у Йозефа Гайдена,
который, как утверждают господа Плетнев и Бродский,
был выдающимся именно композитором,
ибо только непредрекаемость размещения частей произведенья
друг относительно друга,
организованная созидающей волей
и совсем не подобная смешной и красивенькой россыпи
старых пуговиц из бабкиной шкатулки,
итак, лишь воплощенная неожиданность
каждого следующего мига
в предвосхищаемом нами потоке -
достойна усилий, равно как и неминуемого затем восторга,
там, говорю вам, истинная красота,
а значит, и благодать,
которую, если угодно, можно именовать любовью.



Назад
Содержание
Дальше