ПРОЗА Выпуск 82


Виктор БОНЧ-БАГГОУТ
/ Москва /

Римлянин с Лукьяновки



Моему брату Владиславу Г. Наумцу

По радио каждый час передавали «бюллетень здоровья». А между ними играла тяжёлая, давящая музыка. Под стать ей угнетала и погода. С обеда натянуло черни на небо, повалил густой снег.

Владик за столом читал учебник по «Родной речи». Нужно было к завтрашнему уроку выучить, где родился Пушкин, и заучить наизусть «У лукоморья». Он несколько раз прочёл стихотворение, но музыка прогоняла певучие слова про кота, русалку, волка мимо памяти, как злая собака из подворотни, отгоняет прохожих злобным лаем. Принялся читать о жизни поэта.

– Бабушка, а у нас в городе есть Немецкая слобода? – спросил он, прочитав в учебнике, что Пушкин родился в этой самой слободе.

– У нас слободов не бывает. Здесь есть Печерск, Подол... Вот мы с тобой живём на Лукьяновке.

– А почему Пушкин не жил у нас?

– Каждый живёт, где дозволяется... Да и где твоему Пушкину у нас жить? Когда жил твой Пушкин, то бараков было сильно мало... – Объяснила бабушка, и предложила: – Владичка, давай выключим радиву... – Выдернула вилку из розетки. – Одни страхи нагоняет. Ироды нечестивые услышат и нашлют какую беду на нас… Гляди, как вдруг мести стало. За полдня окно с половины уже залепило. И ты про немцыв-иродав. Не к добру… Ты уроки не сделаешь.

Вытянутое лицо бабушки, схваченное широким ободом белой косынки, всегда выражало равнодушие и безразличие ко всему, что происходило вокруг. И только две большие чёрные точки глаз, всегда настороженно ждущие чего-то, выдавали внутреннее состояние старухи. Сейчас, предлагая выключить радио, и, поминая нечистую силу и какую-то беду, которую могли принести «бюллетени» и музыка, глаза говорили, что самоё беда и нечестивцы бабушку не занимают, а говорит она о них, чтобы отогнать другие гнетущими мысли.

И действительно, вокруг сразу стало тихо и спокойно. Комната точно увеличилась в размерах – стены как-то вдруг посветлели, а потолок поднялся. И от печки пошло жаркое тепло.

– А как мама добираться домой станет по такой метели? – с тревогой спросил мальчик. – Скоро смене конец.

– Маме близко. Вот, как ты в школу по такой снеговерти пойдёшь? Утонуть недолго…

– А разве в снегу утонуют?

– В высоком снегу можно. А что в нём измёрзнуть, что в воде утопнуть – никакой разницы для человека нет. Снег и вода – одно и то самое.

За стенкой что-то тяжело ухнуло. Из коридора долетели чьи-то торопливые шаги. Дверь комнаты отворилась, вбежала мать.

– Слыхали?! – Женщина, не сбрасывая фуфайку, шальными глазами принялась искать радиоточку.

– По такой погоде куда же можно ходить, чтоб слушать? – спросила бабушка. – Да и за ветром ничего не слыхать. Воить голодной волчихой…

– Радио-то включите! Помер!.. Только-только сообщили. Ой! Чего это будет?!

Владик смотрел на мать и не мог понять, почему её губы дрожат, а глаза переполнены слезами. Было видно, что она с большим трудом сдерживает себя, чтобы не заплакать.

– Слава Богу, – почему-то спокойно сказала бабушка. – Отмучился, сердешный. – Она принялась креститься, глядя в дальний угол комнаты, где под потолком висела маленькая иконка. – А нам ещё из-за него ой как мучится… И за какие грехи нам такая ноша?.. Ты, Катерина, совсем пришла или только, чтобы сказать?

Но мать подскочила к радиорозетке и воткнула в неё вилку.

Из бумажной головы вылетел трагический голос:

– «Закатилось солнце над миром. И никогда человечество не увидит его света. Тьма и неодолимая боль сковывают души вечным льдом…»

– Ты мальчонке чего принесла? – спросила бабушка, бросая взгляд на невестку и глядя на внука. И сейчас её глаза горели беспокойным огнём, выказывая внутреннюю нервозность. – А то я в очередь за хлебом в такую заметь не доберусь. – И выдернула вилку из радиорозетки.

– Да какой сейчас хлеб, мама?! – взволновано сказала Катерина. – Что ждать-то нам? Опять война?.. Когда же это кончится?! И в столовой пирожки не пекли. А я так надеялась купить штук пятьдесят. Отнести на Лукъяновский базар… Там хорошо разбирают по рублю.

Она суетно принялась вставлять вилку в розетку. Но ножки никак не попадали в отверстия.

– «Погасло навсегда солнце над нашей родиной… И теперь будет вечный мрак…» – прогудела вдруг бумажная тарелка.

– Брешет гэтое радиво. Всё время брешить, – спокойно сказала бабушка. – Что война началася, утром уже все знали... Бомбы в начале шестого рваться стали… На базаре сказали, что одна прямо в самый нужник уцелилась... в заводе, который на Брест-Литовском стоит. Помнится, смердело целую неделю... До нас доносило... А твоё радиво только потом узнало... После обеда. – Старуха выдернула розетку. – И мальчику уроки делать мешает. Раздевайся и давай свеклу тереть. Скоро шесть часов. Ужинать пора… За дровами ещё сходить бы. До утра печка выстудится.

– Я не буду буряк есть, – сказал Владик. – Надоел.

– Почему?

– Потому что я утром уже ел… И вчера… И позавчера… А Додька Кальницкий шоколад вчера себе купил. Лучше капусту, чем эту красную кашу… Я в погреб за капустой спущусь?

– Ты, Ладуся, потерпи день-другой, – попросила бабушка. – Снег, вишь, какой. До погреба не доберёшься… Полночи сугроб отгребать… И пенсию нам с тобой почтальон может и не принесть завтра… Не пробьётся через заносы. А принесёт – мы тоже шоколаду купим. – И строго спросила невестку: – Катерина, а у тебя когда платят?

– По шестым числам. А теперь и не знаю… Если помер – могут и не заплатить…

– Спаси и сохрани… – Бабушка снова принялась креститься, глядя на икону в углу.


* * *


В школу многие не пришли.

Владик сидел на второй парте в третьем ряду, что тянулся вдоль окон. Сидел один – его сосед не пришёл. Пустовала и первая парта, отделявшая Владика от стола учительницы.

Учительница, маленькая, полная женщина с чёрной тощей косой, завёрнутой вокруг круглой головы, одетая во всё чёрное, молча сидела за столом, перелистывая страницы классного журнала взад-вперёд. Но урок не начинала.

Вошёл директор. Он шепнул училке что-то на ухо и вышел.

– Дети… – Она встала у доски и принялась мять пальцы одной руки ладонью другой. – Умер товарищ Сталин. Надо… – Запнулась, явно пугаясь ожидаемой реакции учеников на то, что намеривалась сказать. – Горе всем нам… Решили у портрета… который в вестибюле школы… поставить венок… Самая лучшая память – выложить имя товарища Сталина на венке пионерскими значками… – И потребовала: – Кальницкий и Максимов… соберите значки.

С последней парты первого ряда поднялся круглый, толстый Давид Кальницкий и пошёл вдоль парт.

Услышав свою фамилию, Владик удивился, почему поручили ему, а не старосте. Но поднялся и, перед тем, как идти собирать, отстегнул свой пионерский значок.

Значки свалили в кучку на столе.

Учительница пересчитала. И сказала:

– Все могут идти домой. Занятия теперь десятого марта. Во вторник. И передайте тем, кого нет…

А десятого, как только учительница вошла, встала у доски и, взяв в руки маленький листочек, принялась читать:

– «Закатилось солнце над миром. И никогда человечество не увидит его света. Тьма и неодолимая боль сковывают души…»

Владик смотрел в окно, наблюдая за парой синиц, которые суетно клевали чёрную сухую корку, положенную кем-то на подоконник.

«Зачем забрали пионерский значок? – думал он. – Мама новый не купит. И этот я выпрашивал… И она… как радио, читает… «Закатилось! Закатилось!..» Лучше бы значок вернули. Венок уже засох… наверное».

– «Погасло навсегда солнце над нашей родиной… – продолжала читать учительница. – И теперь будет вечный мрак…»

Прилетела третья синица. Уселась сверху на корку… Птицы принялись толкать друг друга. Корка понемногу съезжала по косому подоконнику и упала на землю. Птахи, испугавшись, улетели. Владик, увлечённый борьбой птиц, поднялся из-за парты и, сам не понимая зачем, решил заглянуть за окно.

– Максимов, ты что делаешь? – строго спросила учительница. – О чём думаешь?!

Владик остался стоять, и смущённо ответил:

– А почему на улице светло?

– Так десять часов утра, Максимов. День на улице.

– Так вы же говорите… солнце навсегда закатилось?

Учительница дернулась, точно её кто-то ударил. Попыталась искать рукой опору и, не найдя, словно спасая себя от падения, визгливо крикнула:

– А ну, убирайся вон из класса! – Руки у неё дрожали. И Владику показалось, что эта женщина стала ещё шире и черней.

Владик вынул из парты портфель и вышел.

Прошёл мимо серо-зелёного, от пола до потолка, портрета Сталина. Постоял у венка, решая – забрать значок или оставить. Но хлопнула какая-то дверь. Максимов нырнул к вешалкам. Снял с крючка свою худую фуфаечку, напялил шапку с длинными висячими ушами-шлейками, и вышел на улицу.

Шёл домой, не минуя сугробов.

«Хорошо, что товарища Сталин умер! – подумал он. – Из класса выставили… Целый день свободен… Если бы Додьку Кальницкого со мной выгнали, мы бы в кино сбегали… Нет… Плохо… Значок забрали… Да и товарищ Сталин всегда думал о нас… А теперь думать некому… Совсем с голоду помрём, как он… – На него налетела весёлость. Усмехулся радостно: – Вот хорошо, если бы хоронили каждую неделю кого из тех, кто про нас думает...»

Но веселость из души прогнал едко-мерзкий запах палёной резины, который стал заполнять улицу серым облаком, которое ветер нёс со стороны Кабельного завода.


* * *


Бабушка сидела в коридоре у примусного стола, отрывала белые длинные ростки с картофельных клубней.

– Ты чего так рано, Ладуся? – спросила она, увидев внука.

– Бабушка, а хорошо, что Сталин умер? – с порога спросил Владик.

Бабушка перекрестилась и сказала:

– Конечно, плохо. Человек… хороший. Если бы не выгнал меня и маму из деревни, когда колхозы ставили, то мы бы там и померли с голоду. И тебя бы не было. А так ты есть... Раздевайся… Я собралась картошку варить.

Отворилась входная дверь в барак. В коридор вбежала соседка Титовна, большая, высокая женщина.

– Слыхала, Елисеевна! – громогласно воскликнула она, на ходу сбрасывая синюю фуфайку, стуча по полу калошами, отряхивая строчёные ватные валенки от снега. – Говорят… амнистию в Москве придумали!

– А это чего такое, прости, Господи? – спросила бабушка.

– Бандюг выпускать зачнут! – громко сказала соседка.

– Это которых? Врагов народа – врачей недавних[1] или – кто за колоски?

– А кто знает?

– Господи, прости и сохрани… – Бабушка торопливо перекрестилась. – Если за нитки. Хорошо… А если, которые за татьство. Не доведи, Господи.

– Подумаешь, напугали этими бандюгами?! – Титовна скрылась за дверью своей комнаты. Вернулась и, словно Левитан[2] из бумажной тарелки, сказала: – Даже если Фука вернёться! И чего? Бояться его?.. Через месяц раскурочить какую кассу и – назад в тюрягу.

Владик посмотрел на соседку. Монументальность её фигуры и громогласность родили в его голове уверенность, что «амнистия» – это плохо и опасно.

– И всё-то ты, Дуся, знаешь, – сказала бабушка, пересыпая картошку из кастрюли в кастрюлю. – Завидую…

– А как по-иному? В тюрьму! Из тюрьмы на месяц домой… Потом – опять…

– Чего только месяц? Живи себе сколько можешь…

– Ты скажешь, Елисеевна! А как без денег-то жить? Кого это у нас на роботу берут, которые из тюрьмы вернулись? Вона, Орлуша? После первой тюряги погулял годок. Кого-то пырнул ножичком – опять в тюрьму… А ведь тоже вернётся, шалава! Обязательно кого-нибудь пырнёт, как прошлый раз.

Она взялась накачивать примус. Подожгла его. Поставила на огонь кастрюлю. Открыла крышку и, зачерпнув ложкой содержимое, отхлебнула, пробуя. Сплюнула на пол, и с презрением, крикнула:

– Тьфу! Какая ж гадость этая костомаха! И кто это придумал, чтоб человек харчи для себя из всякой дряни готовил?! Хоть день цельный её вари, а всё одно – вода водой! В радиве только и слышно... «С мясом хорошо!» С мясом точно хорошо. Это и коту помоешному известно... А вот без мяса – плохо! – Утёрла губы концом фартука. – И ещё, вот, говорят, что теперь вместо пони-жения первого апреля[3] будут заставлять подписываться на облигации[4]... – Титовна снова попробовала варево. – Заразы! – Она со злостью швырнула ложку на стол – та с грохотом запрыгала лягушкой по столу. – И сразу на три зарплаты... Штоб вы подавились вашими облигациями!

Слово «облигация» испугало Владика.

Он хорошо помнил, как мать вместо новогоднего подарка, – обещала купить на рынке мандарины, чтобы повесить на ёлку, – пришла домой после заводской смены, обливаясь слезами, и в отчаянии крикнула: «Опять заставили на облигации подписаться!.. Добровольно!.. На всю зарплату... Опять будем только одну картошку с капусту жрать!..» А бабушка тихо сказала: «Видит Бог. Знал, что так будет. Дал картошку и капусту. А что на цельную зарплату... это хорошо. Могли бы, ироды человеческие, и на пять заставить добровольно... Слава Богу, пенсию за невинно убиенного на войне носят. – И чтобы успокоить невестку, мягко и певуче добавила: – Вона, Сидоровна, из седьмого барака, на рынке давеча говорила, что ходила во власть. Там сказали – ей и её внукам пенсия не положена... Потому что сын еёйный без вести пропал. Пояснили: если бы при каком начальнике военном убили или сам застрелился возле писаря... тогда бы и детей его кормили. А иначей не положено... А вдруг он сейчас у какого-то палача Тита или висельника Ранкавича[5] служит...»

Мальчик прильнул губами к тёплому уху бабушки, и шепнул:

– Зачем нам облигации?

Бабушка не ответила. Повернула лицо в сторону соседки и с укоризной сказала:

– И откуда у тебя, Дуська, такой рот чёрный? Накличешь беду на наши головы с твоими облигациями... Вона, дитё пугается... Ладуся, иди в комнату.


* * *


Через неделю бабушка, вернувшись с рынка домой, недовольно сказала внуку:

– Ладyшка, видела сейчас твою учительницу. Жалуется на тебя.

Балуешься на уроках. Говорила, что не переведёт тебя в четвёртый класс.

– Ничего я не балуюсь, – ответил Владик. – У меня только одна тройка по-английски. А за поведение не оставляют на второй год.

– ...и если не перейдешь в четвёртый, – продолжала говорить старушка, сосредоточено копошась в плетёной из рогозы корзи-не, – я Орлуше скажу... когда из тюрьмы вернётся. Он тебя нашлё-пает.

Катерина, штопавшая у стола на грибке дырявые самовязанные носки, услышав недобрые слова свекрови, недовольно сказала:

– Что вы, мама, мальчика этой бандюгой пугаете!


* * *


Амнистии и облигации – новости для взрослых.

А по детским ушам пролетел более важный слух.

Прибежал Додька Кальницкий, – он жил в бараке на противоположной стороне их переулка, – круглолицый, с большой недетской бычьей холкой, напоминавшей уложенный на шею наполненный мешок. Расхристанный, задыхаясь от распиравшей его важной новости, он зашипел:

– Ладей, деньги есть? – Его рыжеватые, чуть курчавые волосы выбивались из-под шапки-ушанки. И едва приметные веснушки от волнения вдруг набухли и ещё больше порыжели.

– Сколько? – осторожно спросил Владик.

– Шесть рублей.

– Чего покупать?

– Не покупать! Братуха сказал, что с понедельника у нас в клубе будут пускать «Тарзана»[6]. И сразу четыре серии подряд. Каждую неделю по одной. Понял? Это кинушко лучше даже, чем «Королевсие пираты» и «Сети шпионажа».

– А он откуда знает?

– С ним в цеху сын кассирши работает... А сегодня уже среда. За билетами сбегаем. Предварительная касса в пять вечера открывается. Надо быть первыми!

– У меня нет денег... – смущённо признался Владик.

– Так у бабки возьми... – шептал Давид, опасливо косясь на входную дверь комнаты. Он нервно дёргал себя за полы расстёгнутого пальто, словно хотел выпрыгнуть из него. – Шесть рублей всего. На три серии хватит. А на последнюю где-нибудь достанем. Бутылки на Лукьяновский базар к Соломону снесём. Он даёт за одну на пять копейки больше, чем в гастрономе. Рубль пятьдесят пять...

– У нас нет денег.

– Так... – запнулся Додик. – Так вчера почтальонша пенсию носила. Твоей бабке тоже принесла.

– А у тебя есть деньги?

– Если бы...

«Если бы были, – подумал Владик, – ты бы не пришёл. Я тебя знаю. Как на мои «арахис» покупать, так едим пополам. А как на твои – так мне одну фасолину из кулька, а себе – две».

Но сказал, соглашаясь:

– Иди, занимай очередь. Только договорись, чтоб в третьем или во втором ряду... Я попрошу денег.

Давид убежал, унося с собой радостную надежду.

Владик вышел в коридор, где бабушка возилась у примуса, и попросил:

– Дай десять рублей.

– Додька для этого приходил, чтобы деньги выдуривать? – подозрительно спросила она.

– Нет. На кино.

– Так билет стоит полтора целковых.

– А это «Тарзан». Четыре серии.

– Ой, брешет твой Додька, как сивый мерин, – сказала бабушка, тревожась. Вошла в комнату, порылась в комоде и протянула чёрную десятку. – Ой, брешет...

– А как брешет сивый мерин? – спросил Владик.

Бабушка растерялась, не зная, что ответить. И сказала:

– Как, как?.. Как твой пузатый Додик брешет, так и мерин.

Внук взял деньги. Набросил на себя фуфайку, сорвал с вешалки длинноухую тряпичную шапку, и побежал в клуб.

Билеты купили в первый ряд.

Пришли на сеанс почти первыми. Разделись. Давид втиснул толстое тело между подлокотниками, а пальто положил на колени. Владик бросил свою фуфайку на сидение, уселся сверху: выше – лучше видно.

Зал заполнился быстро. По проходу стали ходить какие-то взрослые парни, отыскивая пустующие места. Но, не найдя, подошли к Владику и Додику, и один сказал:

– А ну катись, шпана! Дай посидеть людям!

– У нас билеты, – недовольно ответил Додик, глядя в пол.

– Сейчас, Пузо, в глаз получишь. Пошли вон отсюда!

– Ну, давай, – сказал Владик. И вспомнив слова бабушки, повторил: – Орлуша вернётся!.. Он тебя пошлёт вон.

Борьба за место перед экраном мгновенно прекратилась. Наст-ырный захватнический порыв претендентов угас вдруг. Они молча отошли.

Ночью, лёжа в постели под одеялом с открытыми глазами, Владик радостно рисовал в воображении неведомого ему Орлушу. Этот всемогущий заступник представал перед глазами большим и добрым, но почему-то очень похожим на белопростынного Вайс-мюллера[7], бесстрашного американского хозяина африканских джунглей.


* * *


Два рабочих барака, лепились к высокой каменной стене Кабельного завода, образовывая узкий двор, засыпанный серо-чёрным шлаком. То, что называлось человеческим жильём, походило больше на увесистые, длинные железнодорожные шпалы, пропитанные чёрным креозотом, только накрытые руберойдом. Ближние торцы их выходили в узкий переулок, а дальние соединял между собой ряд дровяных сараев, как перепонкой


Первым из тюрьмы вернулся сухой, завяленный старик.

Он появился в узком дворе между бараками в конце мая.

– Фимка Фуркас вернулся, – сообщила Титовна громовым басом на всю кухню.

Бабушка повторила слова соседки маме, когда та вошла в комнату после заводской смены. Старушка всегда говорила о ком-то или с мягкой добротой или со злым отвращением. И сейчас сказала, словно подбросила полено в печку – лишнее тепло не помешает.

И Владик понял: Фуркас – это хорошо.

По утрам Фуркас выносил во двор табуретку, ставил у входной двери барака, садился, и неподвижно сидел до вечера, выгревая в лучах солнца костлявое тело, разукрашенное синими картинками. Он был худ, чёрноморщинист, лыс, с шипящим, полупустым ртом. Кашлял тяжело и надрывно, долго отхаркивался. Беспрерывно курил, меняя во рту одну за другой самокрутки, выпуская из ноздрей и рта густой сизый дым. Со стороны казалось, что старик плавает в синеве облаков. А самосадный дым, расползаясь по узкому двору, заполнял всё межбарачное пространство, проникая в окна комнат, наполняя их ядовитым смрадом. Но жители бараков не возмущались. Появляясь во дворе, почтительно кивали Фуркасу. А тот в ответ поднимал благодарно руку и кланялся.

Окно комнаты, где жил Владик, выходило как раз на середину двора и на входную дверь соседнего барака. Мальчик садился на широкий подоконник и с жадной внимательностью разглядывал старика. Привлекали, загадочо-замысловатые рисунки на руках и спине. Особенно ему нравился орёл, который, разметав большие крылья с правого плеча на левое, скалил раскрытый клюв в беззвучном клёкоте. В когтях птица держала голую толстобёдрую женщину с неподъёмными круглыми грудями и развивающимися длинными волосами. Когда старик выдувал из ноздрей жирный ядовито-сизый дым, то казалось, что орёл парит в облаках. Когда же Фуркас начинал кашлять, орёл взмахивал крыльями нервно, пытаясь улететь за тучи, чтобы не отравиться горелым махорочным запахом. И мальчику виделось, что птица вот-вот выпустит женщину из лап, и она упадёт и, ударившись о чёрный шлак двора, разобьётся.

– А почему дед Фуркас, как книжка? – спросил Владик. Он заворожено разглядывал непонятные рисунки на серой коже Фуркаса.

– Какая ещё книжка? – удивлённо спросила бабушка.

– Ну, как мои «Сказки Андерсена». Картинок много... Погляди.

Старуха подошла к окну, взглянула на сгорбленную фигуру Фуркаса и, участливо наклонившись над внуком, тихо сказала:

– Не жилец.


* * *


В начале августа в узкое пространство между бараками въехал чёрный ЗИМ-такси с белыми шашечками вдоль борта, напоминавшими шахматную доску. Задняя дверь автомобиля широко рас-пахнулась, и на засыпанную чёрную землю ступил невысокий худой парень лет двадцати пяти в сером макинтоше. Шея окинута белым шарфом. Из-под широченных чесучовых клёшей светло-шоколадного цвета высвечивались чёрные лакированные туфли. На голове пристроилась морская фуражка, как сорока, случайно присевшая на куст,

Таксист выставил на землю два фибровых чемодана, окованных

хромом по углам. Пассажир запустил в карман руку, достал пачку денег и, демонстративно выдернув пятидесятирублёвую бумажку, небрежно протянул её шофёру. Поднял с сидения коричневый саквояж, и вразвалочку пошёл к бараку.

– Сдорфо, Орлуса! – сказал Фуркас, не выпуская из губ самокрутку.

Приезжий в полуулыбке выкатил золотую фиксу и, выстрелив сквозь стиснутые зубы слюной-иглой, ответил:

– Здорова, Фука. Ты давно с кичи?

– Сетыре месяса. – Старик затянулся крепко. И залившись тяжёлым кашлем, спросил: – Где оттыхал?

– На Баме. Тысяча десятый перегон... Перед Ургалом. Знаешь?

– Слыхал, слыхал про гэтую сону, – ответил Фуркас, кивая головой. – От Улькана далёхо. – И окинув Орлушу оценивающим взглядом, спросил: – Ты, никак, на общаке чалисься?

– С чего взял? – Орлуша протянул руку Фуркасу.

– Дюше фартофое шмотьё на тефе.

Орлуша не ответил. Он прошёл мимо Фуки, задев полой макинтоша колени старика.

Когда приезжий скрылся в темноте барачного коридора, Фуркас вынул изо рта самокрутку и презрительно сплюнул в сторону. Орёл на его плечах, как показалось Владику, тоже недовольно взмахнул крыльями и захотел улететь. Но выпускать женщину не собирался, словно боялся, что она достанется приезжему.

Из барака выбежали два парня, подхватили чемоданы. Но понесли почему-то не в дом, а в дровяной сарай.

– Кослы!.. – проводил их взглядом Фука.


* * *


Во дворе готовилось застолье. Сколотили длинный стол. На табуретки уложили доски и накрыли их газетами. Над столом повесили электрическую лампочку.

Мать Орлуши, грузная седая старуха в красно-жёлтом замыз-ганом халате, ковылявшая на кривых слоновьих ногах, накрывала: выставила на столешницу гранёные стаканы, вывалила гору оловянных ложек. Иногда из барака выходил разодетый Орлуша, и, оценивая суету, одобрительно кивал, беспрерывно подёргивая левым краем верхней губы, вываливая жёлто-блестящую фиксу. Затем он ушёл со двора куда-то и вернулся с двумя полными авоськами. В одной – пять буханок хлеба, во второй – дюжина бутылок «Московской» водки.

Увидев гору хлеба, Владик взволнованно позвал бабушку и, указывая на серые хлебные круги, выложенные на стол, зашептал, сбиваясь дыханием: – Орлуша без очереди хлеб принёс! И водку заместо денатуры![8] Давай и мы сходим. Спросим у Орлуши… и сходим за хлебом.

Бабушка поцеловала внука в стриженую голову и тихо ответила:

– Чтобы хлеб быстро из магазина носить, нужно в тюрьму сперва сходить... У нас с тобой не выйдет. – И добавила: – И, слава Богу.

– Давай, сходим! – настаивал внук, не справляясь с дыха-нием. – И ты не будешь ночью ходить очередь занимать.

– Ой... – вздохнула бабушка, сожалея, не зная, как бороться с нечаянной детской радостью. – Я уж лучше лишний раз до света встану.

Двор заполнился неизвестными людьми. Гости были похожи друг на друга: флотские фуражки, широкие клёши, папиросы в зубах, плевок после каждой затяжки. И обязательный мат.

Были две женщины.

Васька, младший брат Орлуши, рассаживал гостей.

Во главе стола сидел Орлуша и принимал поздравления. Вы-пивая, громко говорили, кричали и бегали целоваться с виновником сходки. Стали петь под гармошку.

– Видать, в тюряге хорошо, – сказала мама, слушая застольный гул.

– Почему? – спросил Владик, наблюдая за гулянкой с подо-конника через открытое окно.

– А где ж на воле столько денег взять, чтоб половину Лукьяновки и Куренёвки поить и кормить от пуза.

В самый разгар веселья Орлуша вдруг подозвал к себе брата и шепнул ему что-то на ухо.

Вася, выслушав, кивнул, побежал в барак. Вернулся со стулом. Определил его у противоположного от Орлуши края стола и, остался стоять, нервно поглядывая на входную дверь.

Из барака вышел человек в коричневой шляпе и чёрном однобортном костюме. Под ним треугольник груди была прикрыт морской тельняшкой. У левого лацкана пиджака висели две звезды на георгиевских лентах[9]. Ниже – шесть медалей в ряд.

Награды цокали, ударяясь друг о дружку. Их капающий серебряный звон заставил всех замолчать.

Владик не сразу узнал в этом человеке Фуркаса.

Фуркас уселся на принесённый стул, снял шляпу и долго вытирал платком вспотевшую лысую голову. Затем взял бутылку водки, ладонью смял белый сургуч на горлышке, словно свернул шею курёнку, и коротким хлёстким ударом в донышко выбил бумажную пробку. Пододвинул пустой стакан и стал наливать. Рука дрожала. Горлышко билось о стеклянный край, и этот звон, неожиданно возникший в немой тишине, гулко разносился по двору.

Старик встал, сжимая в кулаке наполненный стакан и, глядя на Орлушу, сказал:

– Дафай, корефан, са то, што ты вернулся с кичи шифой. И тусофка у дубка у тя по делу. Но фот те мой басар... Савясывай... Больше лафы на соне не буить. И корешам скаши.

– Ты за шо базаришь, дед?! – перебивая, громко крикнул мо-лодой парень лет двадцати, сидевший по правую руку от Орлуши. – Не шелести листопадом. Мы – не асфальт. Давай по делу.

Фуркас опрокинул содержимое стакана в рот. Закрыл глаза и сжал тонкие губы, морщась.

– Пять фосемь[10] отменят скоро. И на соне уше гулять некого буить. А с братвой не сагуляешь.

– Ты за чего гундосишь, Фука? – спросил Орлуша, улыбаясь.

– Ты снаешь, са чего, – спокойно ответил Фуркас.

Он уселся. Снова налил водку и выпил. Но теперь лицо его уже не морщилось. Дотянулся до огурцов, что горкой лежали на столе, и макая в соль, принялся жевать.

– Шо это за фраер? – снова закричал Орлушин сосед спра-ва. – Хто его сюда звал?

– Умокни, Гибон, – попросил Орлуша. – Это – Фука.

– Да хто он такой?! – крикнул недовольно парень, которого назвали Гиббоном.

– Ты чё, Гибон? – сказал кто-то полушёпотом с заискивающим благоговением. – Это... Фука-шнифер[11].

– Шнифер! Фифер! – взвился Гиббон. – Ты погляди на него! Сука он, а не шнифер! Ссучившийся[12]! Цацек налепил! Думает, шо мы тут – фуфло!

– Заткнись! – обозлённо крикнул Орлуша. Вскочил и повесил кулак перед лицом Гиббона.

– Кинь его, – попросил небрежно Фуркас. – Луше выпьем са тебя, Орлуша, и за всех наших, которые есть... И которых нету... – Он налил, поднял стакан, выпил залпом. Протёр губы тыльной стороной ладони и громко выдохнул. И продолжил жевать огурец.

– С сучарой пить?! – не унимался Гиббон. – Западло!

Фуркас наклонил голову и о чём-то тихо спросил Васю. Тот ответил. Фука одобрительно кивнул и, протягивая расписанную наколками руку за куском хлеба, сказал:

– Послушай, херой... А папашку твово, слусаём, не Мартыном Фомисём по ксиве пишут?

– А тебе какое дело?! – нервно ответил Гиббон.

– Знашить, я угадал. Ты – Мартышкин сын... Ошень правиль-ную кликуху тебя кодло вляпало, обезьяняя порода.

– Попишу, суку! – Гиббон вскочил. – Я за папашу!..

– Сядь, падла! – Орлуша ударил соседа в плечо. – А ты, Фука кончай гундосить не по делу!

– Я этого суку!.. – не унимался Гиббон, но уже без прежнего запала.

– Вот эту штуку... – Фуркас поддел пятиконечную звезду на георгиевской ленте большим пальцем левой руки, – я полушил са то, што твово боевово папашку из расдолблённого миной блиндаша в санбат на себе притаранил... Фартофый ханыга для родины окасался твой папашка, если за его поганую душонку такие свёсты вешают. А снаешь, кто был твой папашка на фронте? – Фуркас указал пальцем на Гиббона. – Думаю, никто не снает… Он, небось, всем хвали-сся – комантир батальона... – И сделав паузу, добавил: – Батальона... Токо штрафнохо... Токо он не командофал, а за нашими спинами с афтоматом наперефес прятался... А до войны кумом в Лукьяновской тюряге чалился... В сорок первом, когда фрис к самой Демеивке бычарой пёр, он мнохо наших пасанов пострелял... Братская мохила в Быковне[13] до сих пор стонит. – И снова сделал паузу. – В Лукъяновке – в затылок… И на Быковню – в яму… А на фронте трясся, что мы, штрафнички, к немцу перебехим... Мы – нафоз... А его за это… обязательно бы к стенке поставили!.. Вот он – настоящая сука... Если бы я на фронте про его херойство тюремное знал... в том блиндаше подыхать оставил... Вот он ссучился ещё перед тем, кохда мать родила. Наверно, в каком райкоме секретарит сесас? – Фуркас тяжело вздохнул. – Дафай, Орлуша, фыпьем са души пострелянных Мартышкой... А ты, Гибон, если на сону сагремишь… меньше помелом маши. Держи са субами. А то после первого же слова до утра не дошивёшь... Это тебе мой софет.

Фуркас вдруг закашлялся громко, задыхаясь. Схватился за грудь. У него горлом пошла кровь.

Вася подхватил старика, приподнял со стула и повёл в барак.

Кровь Фуркаса развалила пьянку. Публика быстро, незаметно разошлась – лампу даже не включали.

Когда двор опустел, Владик спросил у мамы:

– А что такое пять-восемь?

– Господи! – воскликнула мать. – Рано тебе знать!

– А – шнифер?

– Зачем тебе это? ! Тоже хочешь в тюрьму?!


* * *


Утром, одетый в серые габардиновые клёши, обутый в жёлтые сандалии, Вася убежал куда-то. Вернулся через час в будке узконосой, жёлтой санитарной машины-фургона с красным крестом на макушечном фонаре. Санитары вывели Фуркаса под руки, осторожно усадили в фургон и увезли.

А ближе к обеду во двор пришли пятеро парней. Владик среди них признал только Гиббона. Они долго стояли у входной двери барака, переталкиваясь резкими жестами.

В барак вошёл сам Гиббон. Через несколько минут он вернулся в сопровождении Орлуши. Зло кричал, изображая неотомщённую оскорблёность:

– На больничку, сучара, подался! Я его и там достану!

– Вали отсюда, – сказал Орлуша.

– Не понял? – искривив пренебрежительной гримасой лицо, сказал Гиббон.

– Я за понял четыре года сидел, – ответил лениво Орлуша. – Вышел, и не понял... Забудь дорогу к Фуке. Это тебе говорю я. Понял? – И скрылся в тёмном коридоре барака.

Компания ещё несколько дней к ряду приходила во двор. Сразу интересовались: есть ли дома Орлуша, а потом шли искать Фуркаса.

Но Фуркас больше не появился.


* * *


Бабушка по привычке поднялась среди ночи. Долго собиралась, шурша юбками. И ушла. Утром, собираясь на работу, мама разбудила Владика и приказала:

– Пойдёшь в гастроном на угол Хрущёвской дачи[14]. Там бабушка стоит в очереди за мукой. Встанешь вместе с ней... – И объяснила: – В одни руки только по два килограмма дают. Возьмёте четыре... Перед первым сентября испечём пирогов с малиной и чёрной смородиной. В школу возьмёшь.

Двор гастронома шумел и толкался.

Владик отыскал бабушку в толпе. Они простояли до обеда.

Но неожиданно голова очереди загудела недовольно, народ стал расходиться.

– Пошли, – сказала бабушка.

– А мука? – спросил недовольно внук. – Мама говорила, что пирожки к школе хочет испечь.

– Кончилась наша мука, – ответила бабушка. – Придём домой, я дерунов натру. Они вкуснее.

– А, может, где есть ещё мука? – спросил Владик.

– Есть, да не про нашу честь, – ответила бабушка, гладя внука по голове. – И нас пока туда не зовут.

– А когда позовут?

– Как рак свистнет.

– А как рак свистит? – спросил Владик.

– Так же, как щука поёт, – вздохнула бабушка.

Они шли молча.

Настроение у Владика было отвратительное – сладкая мечта о пирожках, какие мама пекла вкусными-превкусными, сменилась горьким чувством обиды. Ему казалось, что его и бабушку обворовали, отобрали последнее. И чтобы не думать о пирожках, он принялся решать для себя задачу: где можно услышать свист рака или песню щуки.

А вечером в комнату вошёл Орлуша. Он осмотрел пустые, побелённые мелом, стены, пошарил взглядом по столу. Но Владика, который сидел на диване, казалось, не заметил.

Мать суетно порылась в комоде, достала деньги и протянула гостю.

– Пятьдесят хватит? – спросила она.

– Хватит.

Орлуша ушёл. А утром следующего дня принёс три больших пакета.

– Почти десять килограмм. Нормально?

– Спасибо, Саша, – сказала мать. – Я с работы на работу. У парня скоро день рождения... Без тебя совсем праздника не было бы...

– Храни тебя Господь, – проводила бабушка Орлушу. И когда закрылась за ним дверь, повернулась лицом к красному углу и перекрестилась на маленькую икону.

– Обещал ещё сахар принесть, – сказала мама. – А ты Владика им пугала.

– Значит, правильно, что сидел в тюрьме, – сказала бабушка утвердительно. – Из него человека сделали.

На следующий день после работы мама вбежала в комнату радостная.

– Слава Богу, наконец, талон на дрова выдали! Успеем попилить и порубить до морозов, – сказала она, швырнув халат на стул. – Завтра пойду на лесосклад.

– И я с тобой, – сказал Владик.

– Тебя там не хватало, – вмешалась бабушка. – И зачем завтра? Воскресение ведь...

– А когда же народу по своим-то делам ходить, если всю неделю на работе? – резонно объяснила мама.


* * *


Владик вскочил с постели рано, чтобы не проспать поход на лесосклад. Тому была веская причина. В прошлом году, когда ходили покупать дрова, на обратном пути мама купила шоколадное мороженое «Эскимо». Правда, не большую пачку за 2 рубля 40 копеек, а маленькую – за 1 рубль 20. И сейчас у мальчика была тайная мечта – выпросить у мамы большое «Эскимо».

«Мама купит обязательно, – уверял он себя. – После первого апреля на двадцать копеек подешевело... Теперь два двадцать уже».

Наскоро умылся и уселся за стол в ожидании завтрака.

Бабушка поставила привычное блюдце с подсолнечным маслом, нарезала мелкими дольками луковицу и торжественно поставила на середину стола глиняную миску, накрытую полотенцем.

– Вот и Орлушины приношения, – сказала она. Сдернула тряпочку. В миске горой лежали свежеиспечённые оладьи. – Воскресение... Праздник Господен.

Владик взял один оладушек, мокнул в масло и принялся есть.

– С луком будет сытнее. – Мама пододвинула ближе к сыну белую луковичную дольку и солонку.

– А когда будут сладкие? – спросил мальчик.

– Как Орлуша сахар принесёт, – ответила бабушка. – Наварим варенья. А пока будем с маслом да солью. Что Господь послал, тому и радоваться надо. Еда не хуже, чем у соседей. – Она повернулась лицом к иконе и перекрестилась.

Оладьи доели с чаем из мяты. Но то же не сладким.


* * *


У въездных ворот лесосклада, словно на коновязи, стояли три тачки с большими колёсами. Их оглобли вздымали к небу свои худые шеи. В стороне под тенью старой липы толкался народ. Увидев маму, из толпы выскочил худенький парнишка в синей безрукавке и чёрной кепочке. Заискивающе спросил:

– Куда везти?

– В бараки на Баггоутовку, – ответила мама.

– Сколько берёте?

– Три куба.

– Так мы уже везём, – сказал весело парень.

– Давай, – согласилась так же весело мама.

– И за скоко?

– Как в прошлом гуду.

– Разве я возил дамочку у прошлом годе? Я тут бригадир. Я всех помню.

– Возили.

– И за скоко?

– Сорок рублей, – сказала мама.

– Ну, ты тётка даёшь! Теперь уже нету таких денег. Теперь куб стит...

– А ваша цена?

– Сто, мадам.

– Пятьдесят.

– Побойтесь Бога, мадам!

– Мне ещё нужно сыну в школу тетради купить. И мороженое.

Бригадир отошёл, переговорил с товарищами и, вернувшись, сообщил:

– Вы купите вашему сыну большое мороженое, мадам. Мы согласные на шестьдесят. Идите. Пусть вам Готлиб отмеряет. А мы отвезём.

Дрова теснились чёрными штабелями вдоль длинного забора. На самой середине двора стояло какое-то подобие телеги, по углам которой были приляпаны высокие толстые трубы. На телеге сидели два парня и курили.

Мама вошла в деревянный домик у входа и вышла оттуда в сопровождении толстого высокого человека в очках, в гимнастёрке и жеваной тряпичной шляпе.

– Ванькэ! – приказал толстяк. – Накидайте три куба!

Двое поднялись с телеги, подкатили её к штабелю. Принялись бросать между труб длинные поленья. Положив слой, они подхватили большой пень, что лежал на земле рядом со штабелем, походивший на полулысого большого ежа с несчётным количеством сучков, с трудом погрузили его на телегу. Рядом бросили ещё один такой же. Все пространство по бокам пней закидали толстыми кривыми поленьями. Пустот в телеге было больше чем дров.

– Вы чего делаете?! – возмутилась мать. – Это кто пилить и рубить эти горбыли будет?!

Но парни, не обращая внимания на возмущения женщины, продолжали набрасывать в телегу кривые сучковатые брёвна.

Мама подбежала к хозяину склада.

– Посмотрите, что они делают?! Разве это дрова?!

– И шо такое, дамочка?

– Одни пни!

– А развэ пень – не дрова, дамочка?

– Их же не распилишь!..

– Если вам не наравится, так не берите. У нас для усех дрова одинаковые.

– Как вам не стыдно?! – отчаянно выкрикнула мама.

– Так заберите ваший талон от мине, – равнодушно сказал человек в очках. – Я вам его винису.

Мама стояла в растерянности. Было понятно, что из палок и пней, которые набросали в мерную телегу, настоящих дров напилится мало. Не хватит на всю зиму.

Владик видел, что глаза мамы налились слезами. Она хваталась за косынку, стараясь зачем-то теребить её, будто за этим кусочком голубой ткани скрывалась защита. Ему хотелось выхватить толстую палку из дровяного штабеля и ударить ею хозяина дров по толстому животу – пусть не обижает маму!

– Ты чего тут делаешь, Катерина? – раздался голос за спиной.

Владик обернулся.

Рядом стоял Орлуша и жевал папиросу.

– Ты чего плачешь, девушка? – спросил он удивлённо.

– Дрова ворует... – Мать, не сдерживая слёз, указала на толстяка.

– Готлиб, чеши сюда! – окликнул Орлуша очкарика. И тот торопливо подошёл. – Если ты ссучился – это твои дела. А хорошую бабу зачем забижаешь? Не надо... – И вдруг, прищурив зло глаза, закричал: – Мы тут ташкентские зехеры не хаваем, падла! А то я быстро твои лупатые стекляшки с носа на задницу натяну! Прямо тут! Хочешь?! Отсиделся, сучара, на саксаулах и аксакалах! А за тебя еёйный мужик голову сложил на фронте! Ты знаешь про это, козлина?!

– Орлуша, ми же свои люди, – сказал Готлиб угодливо. – Никакого базара.

– Никакого базара?! Иди и грузи, что положено, змеюка очкастая!

Двое грузчиков второпях освободили мерную телегу. Стояли рядом, ожидая развязки перебранки.

– И такие дрова кидай, – приказал Орлуша, – чтоб эта баба токо пиляла! Понял? У ней дома нету топора! И, не дай Бог, толстые дрючки покладёшь! Крест из них у твою могилу закопаю! Выверну кишки наружу и по забору твоего склада, как бельё, повешу! Ты понял, Готлибер вонючий?!

– Орлуша, ми уже договорылись, – сказал Готлиб, пытаясь улыбаться, и пошёл к мерной телеге.

От ворот склада за руганью с любопытством наблюдали хозяева двуколок.

– Эй, Штопор! – окликнул Орлуша кого-то из них. – Отвезёшь дрова у мой двор. Я рассчитаюсь.

– Не стоит, Саша, – благодарно сказала мама. – Я заплачу.

Орлуша пошёл со двора базы.

Владик проводил его благодарным взглядом.

Мать уже не плакала. Молча топталась у дровяной стенки, наблюдая, какие поленья укладывают грузчики. Было видно по всему, что ей больше всего хочется поскорее уйти, чтобы не чувствовать себя виноватой в случившемся скандале.

Она сунула деньги кому-то на выезде со склада, и они с Владиком ушли.

По пути домой остановились у гастронома, в витрине которого за большим стёклом стояли треугольные пирамиды из банок: чёрных – с икрой и белых – с крабами.

– А что такое икра? – спросил Владик, читая надпись на банке.

– Рыбу ловят, и достают из неё, – объяснила мать. – Как мак. Только крупнее.

– А её тоже нужно тереть?

– Нет.

– Давай купим.

– Давай, – согласилась мама. И объяснила: – Только «Эски-мо» ты десять лет есть не будешь... А мы с бабушкой хлеб… Только воду пить, и то раз в день.

– Лучше «Эскимо», – согласился Владик.

– Большое?

Мольчик подумал и сказал:

– Маленькое... И сто грамм «Арахиса».

Мама купила большое мороженое и полкило конфет.


* * *


К первому сентября готовились загодя. Мама сшила новую курточку из шести разноцветных суконных лоскутов. В нагрудные карманы вшила золочённые молнии. Нашила белый воротничок, выгладила красный галстук и два носовых платка. Из комода вынула новые штаны. Достала из-под кровати большую коробку, а из неё пару парусиновых коричневых ботинок.

– Ой, как жалко, – вздохнула бабушка. – Всё такое красивое… И ровно на неделю, – После школы пойдут в путбол гонять. И забывай, что новое... Колени зелёные, а в карманах только грязи не хватает...

– Мальчику в старом и рваном ходить? – недовольно спросила мама.

– Да, нет, – согласилась бабушка. – А сколько не говори: после школы домой... всё равно пойдёт мяч пинать в новых ботинках.

А вечером тридцать первого августа лепили пирожки: Орлуша перед тем принёс три килограмма сахара.

– Цветов бы... – сказала бабушка, раскатывая скалкой тесто на столе.

– Пусть девки цветы носят, – недовольно буркнул Владик, – а в мальчишную школу они не нужны.

– Понимал бы чего, жених, – улыбаясь, сказала мама.

– Я не жених, – серьезно заявил Владик.

– Вырастешь – женишься, – уверенно сказала бабушка. – Без этого нельзя.

– А мне можно.

– Почему? – спросила мама.

– Орлуша ведь не женится.

– Нашёл на кого равняться... – вздохнула тяжело мама.

– И что же ты за человек такой? – словно обидевшись, под-держала её бабушка. – Нашёл с кем на ровнях тягаться. Он же в школу не ходил... В книгу не заглядывал никогда. Ничему путнему не выучился. А ты должен быть, как горный инженер.

– Я не хочу, как горный инженер, – ответил Владик, хмуря брови и морща лоб.

– Я гляжу, ты никак хочешь стать, как Орлуша? – спросила весело мама и посмотрела на сына. Но весёлость медленно угасла на её круглом лице. Ямочки на щеках исчезли. Радость во взгляде сменилась нервной тревогой.

Владик смотрел на мать, не моргая. Маленькие чёрные зрачки, сдавленные широкими голубыми кольцами, излучали неколебимую, недетскую решимость. Мать поняла: сын что-то втайне задумали, и была уверенна, что исполнит, чего бы это ему не стоило. И это её испугало.

– Ладyшка, миленький, – сказала она, сама не зная, о чём говорить с сыном. Ей вдруг захотелось заглянуть в душу сына, увидеть и понять, откуда и почему растёт эта пугающая недетская решительность и молчаливая вера... Губы её задрожали.

Три года назад, в августе, Катерина возила Владика к своей сестре в Полтаву. Гостили три недели. Собираясь обратно, чтобы загодя приготовить сына к первому классу, мама сложила в чемодан недоношенные рубашки и штаны племянника, который был старше Владика на два года, увязала чемодан толстой бечёвкой, чтобы в поезде никто не открыл случаем, и не похитил бесценное добро... Уже подошло время идти на вокзал. Взрослые ещё возились во дворе. Вдруг из комнаты раздался обиженный плач племянника. Мама и тётя, напуганные, вбежали в дом и увидели рыдающего третьеклассника Глеба, неумело пытающегося отобрать у Владика большую книжку с яркой картинкой на обложке, которую младший брат молча запихивал между стенкой чемодана и бечёвкой.

«Ты что делаешь?! – возмутилась мама. – Это чужая книга! Тем более ты не умеешь ещё читать! И «Сказки Андерсена» – это для третьего класса!»

Владик решительным взглядом оттолкнул от себя мать и, не обращая внимания на плачущего брата, продолжал упорно втискивать книгу.

Мать попробовала отобрать, но сын вцепился ручонками в толстую жёлтую обложку и, молча прикрыл чемодан худеньким телом. Брат Глеб плакал, растирая кулаками глаза...

«Оставь, – сказала тётя, мамина сестра. – Пусть берёт. Из него будут люди».

«А Глеб?..» – нерешительно возразила мама.

«Я ему новую куплю. Да и читать он их не любит. Так... от жадности ревёт...»

Сейчас мать увидела тот же решительный и непоколебимый взгляд, и с ужасом осознала, что её сын уже что-то для себя решил... И эта решимость испугала.

– Не надо, сынок… как Орлуша, – взмолилась она.

– Он же бандюга! – крикнула бабушка. – По магазинам ворует!

– Это он для вас бандюга, – сказал Владик. И помолчав, добавил: – И его все боятся.

Женщины озадаченно переглянулись и прекратили разговор.

Мать взяла налепленные пирожки и пошла из комнаты.


* * *


Утром, перед тем, как проводить внука до двери, бабушка открыла портфель и положила на дно пять пирожков, завёрнутых в газету.

– На большой перемене съешь три... – приказала она. – А два – когда уроки кончатся.

– Хорошо, – отмахнулся внук. Схватил портфель и выбежал из комнаты.

С ночи первого сентября накрапывал дождь, мелкий, почти незаметный. Казалось, что с деревьев ветер сбрасывает тонкие гарусные нити. А они, упав на землю и разлетевшись на мелкие бусинки, сверкают крохотными алмазами на чёрном шлаке двора.

Выйдя со двора в переулок, Владик натолкнулся на Додьку Кальницкого.

– Здорово, Ладей, – сказал Додик.

– Привет, Пузо, – ответил Владик радостно. – Я думал тебя куда увезли насовсем. Ты где всё лето был?

– С братом в Алуште.

– А это где?

– В Крыму... На море. Чёрном. А ты где?

– Здесь.

– Чё делал?

– Про Робин Гуда читал. И про Робинзона Крузо.

– А это про кого?

– Про человека. Он один двадцать лет на необитаемом острове прожил.

– Без людей? – удивился Додик. – А чего можно одному делать? Даже кина у него не было?

– Какое кино? – удивился Владик. – Это было триста лет назад.

– Что было триста лет назад совсем не интересно.

– А что интересно?

– Если бы писали, где бабки взять?

– А что такое бабки?

– Ты чё – дурак? Такого не знаешь? Деньги.

– А почему они называются так?

– Я почём знаю? Орлуша всё время так говорит... Слыхал, у нас в классе два новых, – недовольно сообщил Додик. – Вчера вечером Мишка Белоус приходил. Сказал – они в том доме живут, что для вояк построили. Их батя и матя в училище, которое возле кладбища, служат. Набьём им морду?

– Просто так? – удивился Владик.

– Ну и пусть…

– А если они нам набьют?

– Я Орлуше скажу. Он им врежет!

– А если Орлуша не захочет? – усомнился Владик. Они вывернули со шлака переулка на булыжники Овруцы. – За просто так... ведь нельзя.

– Чё ты сразу – нельзя?! Надо! – уверенно сказал Додик. – И Орлуша захочет. Мы с ним теперь кореша. Он с нами в Алуште был. Они с моим братухой на пляже колоду катали[15]... И во... – Пузо поднял мизинец левой руки и подсунул его под нос Владику. У самого ногтя вокруг пальца была выколота узкая чернильная ленточка. – И мы закорешились. Понял?

– Это чего? – с волнением спросил Владик.

– Наколка... Теперь понял?..

– Вдвоём будем бить морду? – усомнился Владик.

– Позовём Альку Митропольского с Нагорной... Набьём морду?

– Митропольский не будет.

– Почему?

– Его со двора на улицу не выпускает батя, – твёрдо ответил Владик. – Будет за что – набьём...

Пока шли к школе, Кальницкий, распылялсь, убеждал побить новичков. Но Владик его не слушал. Неизвестные одноклассники его не занимали. Он думал о наколке. И вдруг спросил:

– Больно было?

– Чё больно?

– Когда кололи...

– Не-а, – ответил Додик. – Чуть-чуть.

– А мне можно?.. Наколку...

– А тебе за что? За просто так?

– А тебе за что? – спросил Владик.

– Потому что мой братувха и Орлуша – кореша! И я теперь – ему корешь. – Додик замолчал. А потом гордо сказал: – У нас вчера вечером пили... и Орлуша в Сочи поехал.

Дома Владик спросил маму:

– А Сочи – это где?

– На море. Откуда мандарины возят на Новый год.

– Где всегда тепло?

– И дров не надо... – с завистью сказала бабушка, слушавшая разговор..


* * *


За зиму об Орлуше забыли.

Он вернулся к Пасхе. Приехал на «Победе». Вышел из машины в распахнутом коротком бежевом пальто с поднятым воротником. Грудь от шеи до живота резал жёлто-красный полосатый галстук, на одной из полосок которого сидела обезьяна и играла на саксофоне. Узкие, серые в мелкую чёрную клетку, брюки с широкими манжетами обтягивали тонкие худые ноги. Он, казалось, даже подрос – коричневые туфли на толстенной рифлёной подошве глядели тупыми носами к небу. Но самым привлекательным в нём

был набриолиненный кок[16].

Владик заметил, что Орлуша перестал тячить фиксу на глаза людям.

А утром по двору стал ходить Вася с явным желанием покрасоваться: в светлых дудочках[17], в клетчатом зелёном пиджаке и чёрных туфлях на манной каше[18]. Только причёска выдавала в нём шулявского урку – заштатный двухрубёвый полубокс оголял его короткую бычью шею. Он сходил в нужник, дважды – в сарай, и долго стоял у входной двери барака, словно кого-то ожидал, выкуривая одну за другой сигареты.

Возвращавшаяся из магазина бабушка, увидев Васю, долго разглядывала его, а, войдя в комнату, сказала брезгливо:

– И у нас уже стиляги. Как мухи плодятся.

– А это чего? – спросил Владик.

– Глянь сам.

Владик прильнул к закрытому окну, но успел увидеть только спину, обтянутую зелёной тряпичной клеткой.


* * *


В чистый четверг, когда Владик вернулся из школы, бабушка заставила его обрывать верхнюю одежонку у луковиц. Она ранним утром ходила на рынок за яйцами, и сейчас готовилась красить их в луковичной шелухе.

В комнату неожиданно вбежала соседка Титовна. Вид у неё был растерянный.

– Ой, Елисеевна! Слыхала?! Гастроном на Татарке ограбили! Ночью!

– Упаси нас, Господь, перед святыми днями! – Бабушка перекрестилась на икону. – И спросила: – У тебя, Дуся, ваниль найдётся? Щепотка? Хотела Владика послать, так теперь и не купишь. Ограбили...

А когда соседка ушла, бабушка тихо сказала:

– Орлушины дела... – И попросила внука: – Ладушка, сходи в сарай, принеси мелких дровишек. Куличи начнём печь.

– А пирог с маком? – спросил Владик. Ему нравился не сам пирог, а сладкое сырое тесто.

– Если мак натрёшь... испеку, – согласилась бабушка.

– Натру! – радостно крикнул внук и убежал во двор.


Комната переполнилась ароматом ванили и корицы...


* * *


В субботу Владик вернувшись из школы перед обедом, застал бабушку в хлопотах. Она укладывала в плетёную корзинку поверх куличей и пасхи крашеные яйца. Оделась нарядно, как мама, когда шла на первомайскую демонстрацию, только в длинную тёмно-зелёную юбку и белую блузку. Повязала белую косынку – и сразу с её головы исчезли седые волосы.

– Я с тобой пойду, – попросился Владик.

– Я к Николе Доброму на Подол, – сказала бабушка. – Это далёко. Устанешь идти. Лучше учи уроки.

– Совсем не далеко, – ответил Владик. – Мы на трамвае.

– Только нехристи на трамвае ездят пасху святить, – объяснила бабушка недовольно. – К Богу в такой святой праздник лишь ногами можно.

Старушка набросила на себя серый плащ, подхватила корзинку и ушла.

Долетел гудок с «кабеля», отбивая начало обеденного перерыва.

Через несколько минут в комнату вбежала мама.

– Бабушка где? – торопливо спросила она, радостно запыхавшись.

– В церковь куличи понесла.

– А ты почему не в школе?

– Нас за металлоломом послали... На Еврейское кладбище ограды ломать...

– И ты пошёл?! – строго спросила мать.

– Не-а. Я – домой. Теперь по поведению двойку поставят.

– Ну, и ладно, – весело отреагировала мама. Бросила на стол что-то большое, завёрнутое в красноватую бумагу. – Сходи, сынок, за водой на колонку быстрее. – Она торопливо сняла плащ и синий рабочий халат.

Владик с ведром отправился на улицу.

Когда вернулся, то увидел мать, стоящую на коленях посреди комнаты. Перед ней на бумаге лежала половина свиной головы. Мама размахивала топориком, стараясь разрубить её на мелкие кусочки.

– Вот повезло нам, сына, – сказала она, радостно улыбаясь. – Слава Богу, полголовы досталось! Принеси большую миску из коридора. Сейчас вымоем... Я поставлю на примус вариться. А ты будешь следить, чтоб не сбежало. Сварим... На неделю хватит, если понемножку есть...

Владик принёс большую эмалированную миску.

Мама управлялась топором неумело. Кусочки мяса отлетали в стороны.

– Давай, Ладуся, поруби и сложи в миску, – сказала она, поднимаясь. – А я примус разгоню. А то уже обеденный перерыв кончается. Если опоздаю – премию снимут.

– А чего будет с этой головой? – спросил Владик. Встал на колени, взял в руки топорик.

– Как чего? – спросила мама, недоумевая. – Мы уже давно мяса не ели. Вот... к празднику. Только ухо и пятачок не изруби. Отдельно сварим. Бабушка очень любит с хреном...

Мама вышла в коридор. Из-за двери послышался недовольный шум примуса.

Владик отрезал ухо, полпятачка. Разрубил аккуратно голову на маленькие кусочки, и отнёс маме.

– А почему только половина? – спросил он.

– Это у Орлуши спросить надо, – торопливо ответила мать. – Кому-то, может, тоже обещал. А, может, его мать сейчас вторую половину варит... Ты к Додьке не ходи, сына, а следи. Если сбежит варево – примус ты без бабушки не разгонишь... А вариться должно долго... Ну, я побежала...

Она набросила плащ, схватила халат, и выскочила во двор.


* * *


Вечером бабушка и мама собирались к Всенощной.

– Возьмите меня, – попросил Владик.

– Не выстоишь, Ладушка, – пожалела бабушка внука. – Мал ещё.

– Выстою, – твердо заверил внук.

– А уроки? – нашла отговорку бабушка.

– Я их ещё в школе сделал.

– Так это, если читать. А те, которые в тетради писать?

– Писать ничего не задали. Арифметику я всю решил. Нам задали задачи на площадь... Треугольник и квадрат.

– А если трапеция? – спросила мама. В вопросе был явный подвох.

– Я про такое не читал, – ответил Владик серьезно.

– Это как бы треугольник с обрезанным верхом, – объяснила мама. – Как дом без крыши.

Владик задумался. Он представил себе треугольник. И в сознании нарисовал дом без крыши.

Мама и бабушка уже надевали плащи.

– Тогда от большого треугольника надо отнять маленький, – объяснил Владик. – Который отрезанный.

Бабушка посмотрела на маму и, поняв из её взгляда, что внук ответил правильно, сказала:

– Ты у нас, как горный инженер. Только за Орлушей не ходи.

– Я хочу с вами, – насупив лоб, стоял на своём Владик.

– Ты же был в церкви уже, – сказала мать, повязывая косынку.

– То было днём. А сейчас – ночью.

– Ну... – сдалась бабушка. – Давай возьмём. За это Господь не наказывает.

– Одевайся, – согласилась мать. – Только веди себя хорошо.

– И креститься надо с правого плеча, – заметила бабушка. – Во истинно по-христиански.


* * *


Владк однажды уже ходил в церковь. Она запомнилась ему серой, даже чёрной. Свет, проникавший сквозь окна, что поддер-живали высоченный купол, оставался в вышине и не опускался, чтобы осветить стены. И внутри от слабого огня редких свечей стены и иконы казались испачканными, как улицы ранней весной, которых некому убирать.

Перед алтарём стояла большущая дубовая бадья. Рядом двое мужчин держали на руках младенцев.

«Что они делают?» – спросил Владик.

«Пришли детей крестить», – ответила бабушка.

«А всех детей надо крестить?»

«Обязательно».

«Почему?»

«А как же храниться человеку от напастей? Нехристь всегда в какую-нибудь беду попадает. Болеет... Ворует... Или когда иную какую дрянь делает християнскому люду».

«А я – крещёный?»

«А как без креста. Я тебя покрестила».

«А фрицы – нехристи?»

«Креста на них нет! – сказала бабушка. – Басурмане христопродавные!»

Из царских врат вышел седой поп в голубой рясе.

Бабушка поцеловала ему руку и отдала какую-то бумажку.

Перекрестилась на иконостас и сказала внуку:

«И ты крестись, Ладуся». – И показала связку из трёх ногтей.

Владик сложил свои пальцы, ударил ими себя в лоб, опустил руку, упёр пальцы в живот. Потом прикоснулся к левому плечу.

«Так – грех, – остановила бабушка. – Сразу – в правое. А потом...»

«А если бы у меня была только левая рука? Вон, сколько без рук ходит. У нас в классе учитель рисования без руки. Как они крестятся?»

«Типун тебе на язык! – возмутилась бабушка. – Крестись, и пошли».

Когда вышли из церкви, бабушка повернулась лицом к входной двери и перекрестилась три раза.

По дороге Владик спросил:

«А почему ты Додика называешь нехристем?»

«Потому что он в другой храм ходит».

«К другому Богу?»

«Бог у всех один. А храмы разные. У нас – крест, а у них – звезда. Потому он в её честь и Давид...»

«А давно он в другой храм ходит?»

«Очень давно. Раньше все в один ходили. А теперь – в разные».

«Это как?»

«Вы в класс сейчас вместе ходите. А когда школа закончится, каждый в свой храм пойдёт. Додик в магазин продавцом или артистом в какой цирк…»

«А я?»

«А ты должен учиться, чтоб как горный инженер.

Для бабушки этот инженер всегда был высшим мерилом успеха. Владику не хотелось быть горным инженером. Он не любил высоты.

«А почему Додик не ходит в церковь?»

«У него другой храм. Мы в свой ходи, а Додик – в свой. Так на свете смирней жить. И на душе спокойней».

«А разве Бог в душе?»

«Обязательно».

«А ты говорила, что он на небе».

«И на небе».

«И там и там?.. А как же он успевает?»

«Для того и крестят маленьких детишков, чтоб с неба в душу благодать сошла. От Господа. Чтоб человек сызмальства не брал греха на душу».

«Душа, как большая комната?»

«Большущая».

«А что с теми бывает, кто берёт грех на душу?»

«Их благодать покидает. И Господь карает».

«В тюрьму сажает?»

«У Господа нет тюрьмы. Он совестью человека изводит. Сделает кто какую пакость... Грех на душу возьмёт... А Господь ему говорит: «Ты мои заповеди не почитаешь. В грязь их топчешь». И после таких слов ходит человек по земле и совестью мается... А такая маета тяжче всяких околотов. Наказание Господне пострашнее всяких казённых домов...»

Но подошёл трамвай. Бабушка подсадила внука на ступеньку. И поехали.

Трамвай гремел и мешал разговаривать.


* * *


Сейчас та же церковь была совершенно иной.

Тесно. Мужчины – без фуражек, женщины – в платках. Все беспрерывно крестятся, сосредоточенно глядя в пустоту поверх голов перед собой. Стены, высоченный купол, сверкают и пылают ярким огнём. У икон на больших золочёных блюдцах-подставках в чашечках горят янтарно-тёмные свечи. Пламя колеблется на чёрной нити, словно кто-то невидимый дует на него, пытаясь погасить. А огонь, сопротивляется, извиваясь с неистовым упорством и возвращаясь назад, вспыхивает с новой силой, возносясь к небу.

Пахло чем-то пряным и сладковатым.

В глубине, у красочной стены, где рядами были поставлены иконы, чей-то бас пел. Слова песни подхватывал невидимый хор, и они словно птицы кружились над головами людей, не находя себе места на земле.

Владику хотелось увидеть певца. Но со своего малого роста он видел только спины впереди стоящих.

В церкви всё было вновь. И не зная, как себя вести, чтобы было правильно, решил следить за действиями бабушки и повторять их. И крестился.

Бабушка почему-то посмотрела в сторону, и её лицо вдруг потеряло благостность. Глаза вспыхнули недобрым огнём. Владик тоже посмотрел в ту же сторону… и увидел Орлушу. В бежевом пальто с поднятым воротником, с ленточкой галстука, на котором, как на ветке, сидела обезьяна. Он крестился, закрыв глаза, чуть запрокинув голову.

Бабушка приблизила губы к уху мамы и сказала:

– Пришёл гастроном замаливать!

Мама тоже посмотрела в сторону Орлуши и ответила:

– Таких Бог прощает первыми.

Бабушка тяжело вздохнула в ответ и, торопливо крестясь, прошептала:

– Спаси и сохрани нас, Господи, смертию смерть поправ...

И невидимый хор неожиданно подхватил её слова.

Из церкви шли пешком.

На улице было темно. Редкие фонари, похожие на широкополые шляпы, покачивались на столбах, выхватывая из темноты кусочки тротуара.

Шли долго.

Мама, стройная, высокая, казалось, не идёт, а плывёт. Её туфли на толстых каблуках почти не касались земли. А бабушка рядом с ней тяжело ползла, подметая длинной юбкой улицу. Ног не было видно, и казалось, что это движется тротуар и везёт её на себе.

– Христос воскреси! – раздался голос за спиной.

Их обогнал Орлуша. Он встал перед женщинами и, расставив руки в стороны, преградил дорогу.

– Христос воскреси! – повторил он. Обнял маму. Они три раза поцеловались. Затем он поцеловал бабушку. – И исчез в ближней подворотне.

Орлуша – нехристь! – подумал Владик. – А целуются...»

Миновали гастроном на углу Татарской улицы и Баггоутовки.

Бабушка подошла к сторожу, сидевшему на стуле у входной двери. Они похристосовались. А когда вошли в свой переулок, она сказала:

– Вот со Студёнихой похристосовалась. Хорошо, хоть её не убили, когда грабить пришли, ироды... А христосоваться лезет.

– Не пойман – не вор, – сказала мама.

– Креста на нём нет, а в церковь ходит... Басурман!

Мама принялась расстилать постели.

Владик повесил фуфайку на гвоздь и взялся за ручку входной двери.

– Ты куда это собрался на ночь глядя? – спросила Катерина.

– В уборную, – ответил Владик.

Он прошёл по пустому двору мимо уборной. Подошёл к двери сарая, вынул из заветного места ключ, открыл дверь. Войдя, оглянулся, чтобы убедиться, что за его спиной нет никого. Затворил дверь. Снял с полочки свечу, зажёг, приклеил горячими каплями парафина к большому пню, на котором кололи дрова, и встал на колени...

Закрыл глаза...

– Смертию смерть поправ, – тихо прошептал мальчик, – сделай так, чтобы и я сделался таким, как Орлуша... Чтоб сходил в тюрьму... – Он трижды перекрестился, не поднимая век. В темноте он видел лицо человека с печальными глазами, которые смотрели на него и излучали свет. – Только чтобы я быстро вернулся домой... И тогда у нас всегда будет мука, сахар и целая свинячая голова. И бабушке уже не нужно будет чуть свет вставать в очередь за хлебом... И маме ходить в ночную смену на «кабель»... И дрова всегда тонкие... А все уроки школьные я выучу наперёд... Честное слово. Честное пионерское... Ведь в школу можно и не ходить, если книжки дома есть. Это только для Пуза школа нужна. По десять раз об одном и том же спрашивает, а всё равно про муку и мешки задачку решить не может... У Альки Митропольского списывает... И чтобы облигаций не было никогда...

Кто-то закашлял во дворе...

Владик задул свечку. Осторожно вышел из сарая и, стараясь не шуметь, повесил замок.


* * *


В первую субботу апреля мама и бабушка с лопатами пошли копать огород у Кмитова Яра, а Владика посадили возле погреба сортировать прошлогоднюю картошку. Погреба прятались за бараком и тянулись вдоль каменной «кабельной» стены. Их крышки напоминали квадратные шляпки гигантских грибов, только-только вылезшие из земли.

День хоть и апрельский, но пасмурный и холодный.

Владик перебирал картошку у крышки люка: мелкие клубни с длинными белыми ростками бросал в плетёную корзину. От круп-ных отрывал ростки, сбрасывал в оцинкованное ведро. Мелочь – на посадку, крупная – на еду.

Из переулка во двор въехали на мотоцикле с коляской два милиционера. Мотоцикл потарахтел и умолк. Резко ударила входная дверь барака. А через мгновение распахнулось окно, и из него выскочил Орлуша в одних трусах. Он вертел ошалело головой, суча взглядом то по высокому заводскому забору, то по дверям дровяных сараев, закрытым на висячие замки.

– Менты есть?! – крикнул он, увидев Владика.

– Не-а, – тихо ответил мальчик.

Подбежав к стене «кабеля», Орлуша несколько раз попытался взобраться на неё, как делает жаба, упавшая в глубокую яму. После третьей неудачной попытки уцепиться за красноватые, гладкие кирпичи, безвольно сдавшись, уселся на корточки и обхватил голову руками.

Владику стало жаль Орлушу.

– Иди, – позвал он.

– Куда? – вырвалась у Орлуши надежда.

Мальчик указал на дыру погреба.

Орлуша впрыгнул в погреб, как в иордань, схватился руками за крышку, и накрыл ею себя. Она с грохотом ударилась о железо рамы.

«Ты чё, дурак?!» – хотел крикнуть Владик. Но вырвалось только:

– Не надо закрывать!

В окне, из которого только что выпрыгнул Орлуша, показалась синяя милицейская фуражка. Она внимательно осмотрела весь узкий проход между стеной кабельного завода и стеной барака, и исчезла.

Через несколько минут со двора к Владику подошли два милиционера:

– Ты Орлова не видел сейчас? – спросил один.

– А это кто? – удивлённо переспросил мальчик.

– Орлушу?

– Так он уехал, – деловито объяснил Владик, глядя в лицо милиционеру. И попробовал открыть крышку люка.

– Куда?

– А он никому не говорил. – Владик взялся дёргать крышку и смотреть в лицо милиционера уверенным, не моргающим взглядом.

– А ты откуда знаешь? – спросил тот и отвёл глаза, не выдерживая напора детского взгляда.

– Видал. К нему какая-то девка приезжала на «Опеле». Зелёный «Опель-капитан»... Он с чемоданом куда-то поехал.

– Когда это было?

– Перед пасхой. Я со школы токо-токо пришёл.

– А сейчас почему не в школе?

– У мамки сегодня и завтра ночная смена. Надо картошку посадить. А то потом не успеем.

Милиционеры развернулись и пошли.

– Дяденька! – позвал Владик. – Помогите крышку поднять. А то ветром сильно закрыло. – Ему кто-то сторонний подсказывал, что этих людей в синей форме нужно позвать обязательно. Иначе они снова придут.

Один вернулся. Встал над люком погреба и, наклонившись, изо всех сил дёрнул крышку. Она подалась. Милиционер нехотя заглянул в тёмное, отдающее сырым духом, подземелье, побил ладонь о ладонь, отряхиваясь, и пошёл догонять товарища.

Со двора долетело громкое тарахтение двигателя. Милиционеры уехали.

Когда всё стихло, со дна погреба раздался тихий голос:

– Есть мусора?

– Вылезай, – спокойно сказал Владик. – Уехали.

Через мгновение из люка выросла черноволосая голова Орлуши. Он боязливо огляделся по сторонам. Выбрался из холодной, сырой темноты, уселся рядом с мальчиком и, дрожа всем телом, принялся растирать плечи и руки, покрывшиеся гусиной кожей.

Владик смотрел на него и думал:

«Еще немножко, и все наколки сойдут, как обгорелая кожа после первого загара».

– На окне у меня «Сальве»[19] лежит. И спички, – сказал Орлу-ша. – Притарань. И рубашку прихвати.

Владик принёс.

– Во, суки! Волчары поганые! – сказал Орлуша, закуривая. Надел рубашку. Затянулся несколько раз, жадно заглатывая дым, словно давно вовсе не дышал. И помолчав, сказал: – А ты – чувак нормальный.

– За что они тебя? За гастроном? – Владик вспомнил слова бабушки: «Орлушины дела». И сейчас очень хотелось, чтобы Орлуша сам рассказал что-нибудь в дополнение к бабушкиной правде... А потом Владик поведает товарищам в школе, что знает, как обворовали магазин. Но кто это сделал, не скажет никому. Он очень сожалел, что в момент грабежа не был рядом с этим всемогущим и бесстрашным человеком.

Но Орлуша сказал нехотя:

– Ты теперь наш чувачок. – Он ёжился от холода, но уходить от открытого погреба боялся. Сидел и думал о чём-то своём, искоса поглядывая на въезд во двор. – За то, что не продал, тебе причитается. Хочешь, я тебе куплю мороженого?

– Нет, – отрезал Владик. – Не хочу.

– Чё такое, паря?

– Не хочу, и всё.

– Ты чё? Меня не уважаешь? – недовольно спросил Орлуша.

– Уважаю. Тебя все уважают.

Орлуша улыбнулся, довольный, и кивнул согласно.

– А чё ты хочешь?

– Сделай мне, как Додькек Кальницкому? – попросил Владик.

– Не понял?

– На палец кольцо. – Мальчик выставил указательный палец правой руки.

Орлуша задумался.

– А, это... – сказал он, словно проснулся. – Это нужно заслужить делом. – Он посмотрел на свои разрисованные руки. – Вот это... – Постучал указательным пальцем левой руки по большому правой. – Я на стрёме стоял, когда хату у фраера, золотопогонного лимонника, бомбанули... Из Германии два «студера» шмотьея притаранил... А это... – На указательном пальце был выколот перстень. – За первую ходку на зону.

– А куда ты ходил?

– Не!.. – рассмеялся громко Орлуша. – Ты нормальный чувачок!.. В дом отдыха ходил я... Вот за это... – Правая рука легла на левое плечо, где умостилась длинножалая змея, обвивавшая толстой верёвкой обоюдоострый кинжал. – За универмаг на Контрактовой площади... За него я и загремел второй раз на кичу... Но чуваков не сдал... И ты меня не сдал...

Рассказ Орлуши Владика не заинтересовал.

– А что мне нужно сделать, чтобы как у Додика? – серьёзно спросил он.

– Как у толстого Пуза не надо.

– Почему?

– У Додьки просто так. Евойный братуха попросил. По пьяни. А за просто так могут пописать на зоне... А то и пришить... Всякая наколка – только за дело.

Владик с сожалением понял, что никогда ему не видать наколки: драться он не любил, а воровать не хотел. И подумал: «А с чем же мне идти в тюрьму?» Без наколки он вернётся не таким, как Орлуша. И вся жизнь мамы и бабушки останется полуголодной и беспросветной: опять те же стояния в очередях за мукой и сахаром, ругань на лесоскладе, заводские поборы облигациями...

Но въедливая мысль не отпускала. А ответа он не находил. Хотелось ещё раз попросить, чтобы Орлуша сделал наколку. Ой, как хотелось. Но, как только желание пересиливало, что-то внутри начинало больно колоть, сводя зубы, заставляя язык каменеть, не позволяя произнести несколько пустяковых слов.

Владик уселся возле кучи картошки, принялся обрывать ростки.

Орлуша снова закурил. Он затягивался глубоко, вбирая живот. Выпускал дым из ноздрей. И в этот момент напоминал коня на морозе, дымящего белым паром.

– Зачем тебе наколка? – серьёзно спросил Орлуша.

– Надо, – ответил Владик, не отрывясь от дела.

– Всем надо, – многозначительно сказал Орлуша, выпуская лениво дым. Он сидел неподвижно, глядя в стену барака. Затягивался не спеша, изредка косился на мальчика, явно чего-то от него ожидая. Но, не дождавшись, вдруг спросил:

– Очень хочешь?

– Да, – ответил Владик. Посмотрел на соседа, стараясь по-нять – предлагает он серьезно или смеётся.

– А матя ругать не будет?

– Нет, – твёрдо стоял на своём Владик.

– Тогда неси...

– А чего надо? – стараясь скрыть радость, спросил мальчик.

– У тебя невыливайка с чернилом есть?

– Есть.

– Вот её. И возьми у бабки иголку. Только тонкую.

– Сейчас, – радостно согласился Владик. – Только ты крышку закрой, а то я не могу.

– Нет. Сейчас не надо. Вечером. Ты часы знаешь?

– Знаю.

– Тогда в шесть. В сарай принесёшь.

Орлуша встал, пошёл к окну барака, из которого выпрыгнул час назад. И исчез в нём.

Владик, пересиливая себя, прикрыл крышку на погребе и побежал в дом. Выдвинул нижнюю полку комода, вынул маленькую подушечку, в пухлую щеку которой была воткнута добрая дюжина иголок, выдернул самую тонкую. Схватил чернильницу и выбежал на улицу. Он старался сделать всё быстро, чтобы успеть приготовиться до прихода мамы и бабушки.

Спрятал всё до вечера в сарае.


* * *


Сквозь дыру в дощатом фронтоне сарая пробивался ещё яркий свет апрельского вечера.

Орлуша сидел на фибровом чемодане, как на коне, который привёз на чёрном ЗИМе, и курил. Перед ним лежал второй с открытой крышкой, наполненный странными серо-белыми кубиками, каждый из которых был перетянут тонкой белой бечёвкой. В руках он вертел один такой, разглядывая.

Увидев мальчика, Орлуша уложил кубик в чемодан и закрыл крышку.

– Принёс? – спросил он. – Тогда садись. – Указал на второй чемодан.

Чернильницу поставил себе между ног.

– Ладей, а как тебя по-настоящему зовут? – спросил Орлуша, обжигая иглу в огне спички.

– Владислав.

– Значит, ты... Владислав Максимов... – Он деловито принялся разглядывать детский мизинец левой руки. – В каком классе?

– В четвёртом.

– Тебе уже десять.

– Одиннадцать, – поправил Владик.

Орлуша задумался. Обмакнул иголку в чернила и уколол палец.

От боли Владик вздрогнул. Показалось, что сейчас больнее во сто крат, чем когда в поликлинике брали анализ крови. И ожидая следующего укола, весь съёжился, сжался. Посмотрел на палец, желая увидеть красную кровяную точку. Но крови почему-то не было. На месте укола образовалась чернильная точечка.

Орлуша вынул из кармана белую тряпочку и вытер место укола.

– Значит, говоришь, ты – Владислав Максимов, – сказал он, макая иголку. – Так не годится у нас... А если чувак с наколкой, то должна быть кликуха. У твоего Додика какая?

– Как обзывают?

– Ну?

– Пузо, – сдерживая слезы, ответил Владик.

– Вот этот точно! – Орлуша оставил на пальце две отметины. – Прямо в десятку. Он толстопузый и горбошеий, как старая баба. Это ты ему такую кликуху впендюрил? Молодец! – Иголка ещё несколько раз пчелой впилась в палец. – А тебя как гоняют?

– Куда гоняют?

– Ну, ты – редиска. Дразнят как?

– Никак.

Орлуша с удивлением посмотрел на Владика. И недоверчиво прищурив глаза, сказал:

– Такого не бывает. Ты, небось, отличник?

– Нет, – сказал Владик.

– А теперь тебя будут гонять... – Он задумался на мгновение, морща лоб. – Максом. И всем скажешь, что это я влепил. Понял?

– Понял, – согласился Владик. Ему сейчас было всё равно, как будут его обзывать на улице. Он из последних сил сдерживал слезы.

Боль постепенно притупилась. И каждый следующий укол уже был не таким злым.

Орлуша вытер палец тряпочкой и сказал:

– Во! Теперь если кто из братвы увидит... сразу скумекает – ты наш. Только мамке не показывай пока. А если спросит – скажешь... в школе баловались. Понял? А то от твоей бабки не отделаешься по гроб жизни. Глазами заклюёт.

Владик благодарно кивнул, соглашаясь.

– Посиди тут, – сказал Орлуша. – Потом закроешь сарай. А ключ подсунь под дверь. – И ушёл.

Владик хотел рассмотреть наколку, но вдруг набежавшие слезы, которых уже не нужно было сдерживать, заволокли глаза.

Вечером он есть не стал. Пошёл в коридор, и в ярком свете большой лампы, – соседские мужики собирались в субботнюю ночь забивать «козла», – стал рассматривать узор. Худой детский палец охватывала тонкая сине-чернильная ленточка. На средине пальца её разрывал квадратик, а в нём – чуть приметный крестик.

«Это лучше чем у Додьки», – радостно отметил Владик и довольный вернулся в комнату.

Улёгся на диван, укрылся с головой, держа мизинец в ладони.

Сон отгоняли лёгкое нытьё в пальце и голоса из коридора. Сквозь дощатые стены, набитые опилками, пролезало хриплое грубое четырёхголосье и остервенелый стук. А после восторженного или недовольного окрика «рыба», раздавался тонкий звон граненых стаканов. Игроки пили синий денатурат.

Владик заснул только под утро. А разбудили шестичасовые утренние кремлёвские куранты, выскочившие из бумажной тарелки, словно перепуганные щенки из конуры. Он со страхом вспомнил, что не закрыл на замок Орлушин сарай. Выскочил в трусах во двор и набросил замок...

За завтраком, и макая лук в подсолнечное масло, Владик прятал от бабушки мизинец.

В школе держал палец согнутым, укрывая ладонью от чужого взгляда, как зонтиком. Наколка немного набухла, покраснела и назойливо ныла. Хотелось всунуть палец в рот, как делал в далеком детстве, когда ранил руку.

«Скорее бы пятый класс, – думал Владик. – Там на каждом уроке другой учитель. А то наша увидит наколку и всем растрезвонит. К завучу потянет, как Додьку… Маме скажут...»


* * *


Весна с белым черёмуховым ароматом и сиреневым цветом пробежала быстро. Весеннее тепло незаметно перешло в лето: в начале июня вылетели из своих домиков молодые скворцы, и крикливыми стаями, похожими на чёрные знамёна, полощущиеся на ветру, принялись носиться по садам. Их место в скворечниках заняли наглые бандиты – стрижи.

Орлуша появлялся во дворе редко. Но когда приходил, всегда ругался с матерью и братом.

Владик, увидев соседа, выбегал во двор, стараясь ввернуться ему на глаза. Но тот молчаливо проходил мимо. И только один раз сказал:

– Как житуха, Макс? – И, не дожидаясь ответа, исчез.

«Выходит, мы совсем даже не кореша? – подумал Владик, и поплёлся в комнату. – Сам же кликуху мне придумал. «Скажешь, что это я...»

Мама обещала взять путёвку в пионерлагерь. Но что-то на «кабеле» не сложилось. И взамен она принесла из заводской библиотеки «Трёх мушкетёров». Владик зачитался с первой страницы и был даже рад, что никуда не уехал. Он проглотил толстый том и попросил маму принести новую книгу про д’Артаньяна.

Каждое утро он выходил из комнаты с книгой, забирался на поленницу в сарай, ложился на старые вытертые мешки, накрывавшие неизвестно как попавший в их сарай ватный матрац, и читал.

Здесь под крышей было уютно. И в жару, и в дождь тепло и тихо. Сквозь дыру во фронтоне солнце светило с утра до самого вечера. На притолоке и боковинах дыры огромный паук выткал бело-воздушное полотно паутины. Тень от неё падала на книжку, накрывая страницы чуть видимыми, тёмными квадратиками, и незаметно ползла справа налево. Владик неожиданно увидел, что по ниткам теней можно определить время. Бабушка звала его обедать всегда, когда точка середины паутины наползала на разворот книги.

И почти в тот же момент начинал гудеть «кабель»...

Дни летели незаметно.

Как-то утром приехал «газон»-самосвал, привёз толстые пиленые колоды. Шофёр сбросил их у двери Орлушиного сарая.

Днём появился сам Орлуша.

Он пришёл к сараю, отворил дверь и принялся забрасывать чурбаки внутрь. Набросал десятка два, взялся колоть.

Владик лежал на поленнице и наблюдал за дровосеком.

Худое, жилистое тело Орлуши при каждом взмахе топора наливалось силой, мышцы набухали вдруг. И казалось, что он на мгновение становился выше и мощней.

Во дворе появился Додик Кальницкий. Он вёл за собой троих мужчин, указывая на входную дверь барака. Забежал внутрь и вернулся вместе с матерью Орлуши. Гости о чём-то разговаривали с ней. Она указала рукой на открытую дверь сарая и ушла. Убежал и Додик.

Один – крепкобокий, в военной флотской форме, но без погон. Китель и брюки были почти новые. Только форменная чёрная фуражка смята с боков. Другой – высокий, сутулый с седыми усами, в соломенной шляпе, чёрных брюках широченного клёша и сати-новой безрукавке. Третий – коренастый, с лысой круглой головой. Руки он держал колесом, сжав огромные кулаки.

Троица, не спеша, пошла по двору. Остановились у открытой двери сарая и долго молча смотрели, как Орлуша рубит.

Сделав два замаха, на третьем Орлуша спиной ощутил, что на него кто-то смотрит. Он в полсилы ударил топором по полену и, не пытаясь вытащить лезвие из чурбака, медленно повернулся.

– Как живёшь, Орлушка? – сказал долговязый и, наклонившись под притолокой, вошёл в сарай. – Нравится на воле?

Топор выпал из рук Орлуши и, утянув за собой полено, упал на землю.

Владик встал на колени, желая лучше рассмотреть происходящее. Он видел, как побелело лицо дровосека, а губы задёргались. Даже золотая фикса, испугалась и забилась в угол рта.

Орлуша попытался поправить набриолиненный кок, но поднять дрожащие руки не мог.

Следом в сарай вошли двое. Военный без погон тихо сказал:

– Говорят, ты здесь в паханах ходишь?.. Крепко гуляешь... За такие деньги, какие ты с людей в зоне содрал, я бы пяток лет гулял не оглядываясь… Чё скажешь, жучила?

Орлуша вдруг упал на колени и схватился за ботинки долговязого.

– Арнольд... – голос дрожал. Орлуша, запрокинув голову, старался поймать взгляд усатого. – Арнольд Яковлевич, я всё верну... Всё-всё… Падлой буду! Сегодня... Сейчас…

– Ты что нам обещал, когда выпускали тебя? – спросил долговязый, которого Орлуша назвал Арнольдом Яковлевичем. – По зоне бегал и обещал? Тебе последние деньги люди отдавали. У блатарей святые заначки на рубли меняли, чтоб ты фотографии живых людей на материк жёнам и детям отвёз. А ты что?..

– Фотографии разослать... – пролепетал Орлуша.

– Разослал? – спросил тихим голосом военный. – Люди тебе за рассылку последние деньги отдали. Надеялись – весточку... что они живы... домашние получат… Чтобы ждали…

– Товарищ адмирал… Евгений Иванович… я же...

– Где фотогафии, сучара?! – не позволяя Орлуше ответить, хрипло рявкнул из-за спины долговязого третий и попытался наступить на Орлушу, выставив крепкие кулаки.

Тот сжался трусливо, готовый безропотно принять побои.

Но здоровяка остановил долговязый. И попросил:

– Александр Александрович, не ругайтесь. Не надо. Мы же с вами, слава Богу, уже не в лагере.

– Удавлю, гниду! – прохрипел здоровяк, раздувая ноздри.

– Я завтра все фотографии перешлю, – с мольбой заявил Орлуша. – Падлой буду!.. – Он, не поднимаясь с колен, подтянул к себе чемодан, Открыл его, выхватил оттуда кубик и, приставив к глазам, стал читать: – Захаркиной Пелагее Фоминишне перешлю... Город Ржев... Захаркину Ивану Ивановичу... Город Апрелевка... Я завтра всё... Всем... всем... – В голосе звучала мольба обречённого. Орлуша свернулся в клубок и стал напоминать собаку. Владику показалось, что он лижет ботинки. Вот только перегородка между сараями мешает разглядеть виляющий хвост, который вдруг вырос.

– Ты ни одной не переслал, – с сожалением сказал Арнольд Яковлевич.

– Так кум сам мне сказал, что пять-восемь никогда не выпустят... Всех приказано закатать в землю… Вас, политических, же на смерть назначили. Всех... На каторгу… Он так и сказал: «Вражинам большевиков выхода отсюда нет и не будет вовек!..»

– Так ты ещё… – коротышка шагнул, выставив перел собой кулаками-булыжниками, – и стукачом подъедался, гадёныш!

– А что тут удивительного? – сказал долговязый, продолжая удерживать товарища. – Умри... ты – сегодня, а я – завтра. Правда, Евгений Иванович?

– А мы, видишь, мразь, не умерли, – сказал военный моряк без погон.

– Я всё для вас... – взмолился Орлуша. – Я принесу деньги, товарищ адмирал... Всё возьмите. – Он вдруг запустил руку в карман и достал часы. – Вот... Золотые... «Луч»... С браслетом... Он тоже золотой...

Арнольд Яковлевич тяжело вздохнул, посмотрел на товарищей и сказал:

– Оставь это дерьмо себе. Как это у вас говорят?.. Западло?.. Вот нам даже стоять с тобой рядом западло... Я бы тебя... – он замялся, – да опускаться до твоего не стану... Фотографии со-бери.

Орлуша бросил на колоду часы, резво подхватился, уложил под крышку вынутый кубик фотографий, закрыл замки и, подцепив чемоданы, понёс из сарая.

Гости вышли следом. Двое взяли чемоданы. И ушли со двора.

Орлуша проводил лагерников взглядом. Вернулся в сарай, надел на руку часы, уселся на колоду и сказал:

– Пошли вон, падлы! Правильно вас кум отстреливал! Жалко, не всех!

Закурил. Сделав несколько затяжек, задрал голову и принялся пускать дым кольцами. Но вдруг громко рассмеялся и с презрением сказал:

– Дерьмо собачье!.. Вражины народные! «Александр Алек-сандрович, не ругайтесь. Не надо. Мы же с вами, слава Богу, уже не в лагере...» – передразнил Орлуша долговязого, кривляясь. – А у меня махру клянчил, как последняя шмара[20]! Надоели! Людям нормально жить не дают!.. Интеллигенты вонючие! Ничё, скоро вас народ обратно в зону загонит!

Владик чувствовал, как в его душе благоговение и любовь к этому человеку превращаются в ядовито-горькое, больно бьющее, переламывающее презрение к самому себе Оно заполнило собой нутро, не позволяя дышать. Было ощущение, будто это он с согнутой по-собачьи спиной, только что елозил по земле. В горле застрял ком... Чтобы не задохнуться, Владик попытался раздавить его, обхватил шею тонкими пальцами... и не удержался на коленях. Упал, и локтем столкнул книгу. Она сорвалась и полетела вниз, цепляя поленья в дровянице... Следом с грохотом посыпались дрова.

Орлуша испуганно вскочил и, увидев на поленнице Владика, долго стоял в растерянности. А потом, сплюнув слюной-стрелой сквозь зубы, выдавил:

– Кому, сука, скажешь... прирежу... Понял?!

Глубоко затянулся дымом, выплюнул окурок, затёр ногой и торопливо вышел из сарая, оставив открытой дверь.

Владик спустился с поленницы. Поднял книгу и остался стоять в бездействии. Он не мог двинуться, будто его врыли в землю.

С трудом поднимая ноги, сделал несколько шагов к колоде, на которой рубил дрова, встал на колени и закрыл глаза. Ему хотелось увидеть человека с печальным лицом, длинными волосами и строгим взглядом, которого он когда-то просил о помощи. Был уверен – этот человек скажет ему сейчас спасительные слова, которые помогут вырвать из души Орлушу навсегда. Но сначала ничего кроме белого прыгающего пятна пред глазами не было. Потом и оно исчезло. А вместо человека с печальными глазами возник чернильный перстень, в синем квадрате которого вместо креста – хохочущее злое лицо Орлуши, выпячивающего золотую фиксу.

«Я теперь всю жизнь буду носить его с собой, – в обречённом бессилии подумал Владик. И почувствовал, как из закрытых глаз начали пробиваться слёзы. – Нет! Не хочу, как Орлуша!.. И его больше не хочу никогда…» – Инстинктивно схватился за палец с наколкой и попробовал выдернуть из руки. Палец даже больно хрустнул.

Его вдруг пронизала острая спасительно-болезненная мысль.

Ком вырвался из горла. Стало легко дышать.

Владик, не открывая глаз, поднял голову, точно искал в вышине бабушкину икону.

Но человек с печальными глазами всё равно не появился...

Открыл глаза, вытер кулаками слёзы, резко поднялся, вышел во двор и нырнул в дверь Орлушиного сарая. Ухватился двумя руками за топорище, выдернул стальное остриё из полена. Встал на колени, положил на колоду мизинец с наколкой и занёс над ним топор...




[1] (Вернуться) В январе 1953 г. в Советском Союзе начались аресты по так называемому «Делу врачей».

[2] (Вернуться) Левитан Ю. – легендарный диктор Совинформбюро.

[3] (Вернуться) Популистское мероприятие советской власти с 1947 г. по 1956 г. – первоапрельское снижение цен на 10–15%.

[4] (Вернуться) Подписка на облигации государственного займа – один из изощрённейших методов откровенного отбора денег у населения, придуманных советской властью для пополнения госбюджета. Отказались от массовых «добровольных» подписок только в 1956 г. Было обещано погасить предыдущие займы через двадцать лет. Но и этого не было выполнено.

[5] (Вернуться) Тито И., Ранкович А. – руководители Югославии, не желавшие следовать большевистско-сталинским принципам развития югославского общества. Выраженин «Палач и висельник» стали пропагандистским штампом всех газет и радио СССР того времени.

[6] (Вернуться) Американский многосерийный кинофильм. В СССР в 1952–53 гг. показывали четыре серии.

[7] (Вернуться) Вайсмюллер Д. – многократный олимпийский чемпион 1924 и 1928 гг. по плаванию, сыгравший роль Тарзана в одноименном фильме.

[8] (Вернуться) Денатурат – технический спирт низкого качества, закрашенный синим красителем. Ядовитый напиток, пользовавшийся большим спросом у населения СССР в силу своей дешевизны.

[9] (Вернуться) Орден Славы – солдатская награда. Обладатель орденов Славы трех степеней приравнивался по статусу к Герою Советского Союза.

[10] (Вернуться) Пять-восемь – 58-я статья УК СССР, по которой осуждали «врагов народа» (жарг.).

[11] (Вернуться) Шнифер – медвежатник, специалист по взломам сейфов. Элита уголовного мира (жарг.).

[12] (Вернуться) Ссучившийся – уголовник, который воевал в рядах Красной армии, тем самым нарушивший главный воровской закон – не сотрудничать с властью.

[13] (Вернуться) Быковня – деревня на север от Киева. Громадный лесной полигон, где массово расстреливались и захоранивались осуждённые в период 1935–1941 гг.

[14] (Вернуться) Хрущёвская дача – пригородная резиденция Первых секретарей ЦК КП Украины.

[15] (Вернуться) Катать колоду – жульничать при игре в карты (жарг.).

[16] (Вернуться) Кок – стильно-модная мужская причёска средины 50-х годов 20 в., выполненная в форме, напоминавшей лыжный трамплин.

[17] (Вернуться) Дудочки – узкие брюки с широкими манжетами, модные в 1955–60 годах.

[18] (Вернуться) Манная каша – толстая подошва из микропористой резины. В СССР «стиляги»-модники на обычную подошву наклеивали слои резины.

[19] (Вернуться) Salve – сорт дорогих папирос с ватным фильтром.

[20] (Вернуться) Шмара – проститутка (жарг.).




Назад
Содержание
Дальше