ПРОЗА Выпуск 10


Владимир Шпаков
/ Санкт-Петербург /

Via dolorosa



Потом вспоминалось, как оригинально он закутывался в простыню и глухим голосом излагал банному сообществу свои бредни. Вспоминалось по инерции, история ведь тривиальная: погоня за ложной звездой, взошедшей в чьем-то больном воображении, а затем, как водится, расплата. И расплата, кстати, могла быть не такой безумной, и глаза не стоило выкатывать (глаза параноика, если подойти трезво). Если же посмотреть с другой стороны... Только не было другой стороны, и весьма удивляло, что я его время от времени реанимировал, впуская в наши беседы.

– Не думай ты об этом белом медведе! – советовал Жорка.

– Что это значит?

– Символ навязчивости. Попробуйте, говорят, встать в угол и не думать о белом медведе.

Я же думал и по дороге в аэропорт, когда Марин улетал в Штаты, опять взялся цитировать Тойнби.

– При чем здесь Тойнби?! – возмущался Жорка, – Тогда уж – Скворцов-Степанов!

А Марин, глядя в окно, морщился:

– Может, хватит? Дайте попрощаться с родными осинами!

А я вспоминал другую осину, хотя и не знал в точности, как и где это произошло. Он должен был, по идее, довести сценарий до конца, он же был помешан на совпадениях! Он, возникший в нашей компании неизвестно зачем и пропавший непонятно как. То есть, понятно как, неизвестно – зачем?! То есть, ради чего? Наверное, я путаюсь и, честно говоря, жалею, что нельзя «встать в угол и не думать о белом медведе».

Вслух же я говорил: конечно, псих! – освобождаясь от чего-то тяжкого, глупого, ненужного, что появилось вместе с этой персоной. Никто и не предполагал, что хождение по мелководью на Ладоге и ночевка в Дзержинском сквере обернется в его сознании фиг знает чем! Ну, еще имена и биографии, правда, накладывались на древний сюжет по принципу подобия или, как выразился математик Марин, конгруэнтности.

– Чего?! – спросил Жорка.

– Это когда геометрические фигуры переходят друг в друга.

Математик улетел за океан, а мы остались при своей версии: мол, совпадения породили манию, и захотелось сыграть роль вершком повыше, как писал классик. То есть, двинуть из грязи – в князи.

– Я об этом в газете пропечатаю! – грозился Жорка, но пока не пропечатал: заказные материалы завалили и «черный пиар». И надо ли? Тоже мне – Via dolorosa!

Но старую баню жалко, и, когда торчу на своем музейном складе, славные денечки нередко оживают в памяти. Тогда не было ни склада, ни «черного пиара», и Марин сидел в бане с отрешенной физиономией Лобачевского: что-то чертил на газете, вытряхнув из нее воблу, после чего отрывал исписанный кусок и прятал в сумку.

– Не иначе теорему Ферма доказал! – язвил Жорка, не выносивший публичных самопогружений.

– Нет, Ферма не трогал. Просто кусок истины у бога своровал.

– О! У бога – с большой буквы «Б»? Или с маленькой?

– Не знаю... – смущался Марин, – чувствую только: поделились со мной.

Потом маринское «не-от-мира-сего» покажется детским лепетом, а Жоркина компанейская жилка будет резаться суровым взглядом, как острейшей бритвой. Я не мастер метафоры, однако за бритву (особенно когда Игорь щурился) отвечаю. Когда же глаза широко распахивались, там гуляли сухие ветры, шелестели листвой незнакомые деревья и темнела та вода, куда в конце падает каждый – вода забвения, кажется. Или река забвения? Ерунда, в общем-то, меня просто заносит: ничего, кроме дурацких амбиций, в этом не было. Представился он тоже с апломбом: Игорь Удалых. Странно как-то проартикулировал, обвел нас темным взглядом и усмехнулся с таким выражением, будто мы чего-то не поняли. Жорка съехидничал: почему без отчества? – Игорь же завернулся в простыню (необычно, мы так не заворачивались) и до закрытия озирал стол, банщиков, будто что-то вспоминал.

Бывшего однокашника позвал я, когда случайно встретил на улице. Я был с веником, и Удалых спросил: в какую баню ходишь? А затем лицо озарила таинственная усмешка: «Знакомое место... Символическое, я бы сказал». И хотя приглашение было дежурным, он однажды явился, чтобы акцентировать ударением банальные имя-фамилию и драпироваться в казенную простыню: та свисала благородными складками, как хитон, но штамп «Банно-прачечный комбинат №5» смазывал впечатление.

– Прямо древний герой! – хихикал Жорка, когда Игорь отправился выяснять: где прежний банщик?

– Не знают, – вернувшись, сказал с досадой. – Никто ничего не знает. И не помнит! А вы по четвергам сюда ходите?

– Ага, – ответил я, – Народу меньше.

Удалых задумчиво пробормотал, мол, и тогда был четверг... За пивом же взялся вспоминать, как много лет назад сидел тут в компании с Игорем Храбровым и другими художниками. Он волновался, говорил сбивчиво и опять нажимал на имя-фамилию – Игорь Храбров, – будто здесь таилось нечто каббалистическое, что мы обязаны были разгадать.

– Храбров? – свел брови Марин, – Это который на Ладоге обосновался? И от Волхова до Петрокрепости выставки устраивал?

– Верно, на Ладоге. В Питере разве оценят новое? Тухляндия...

Храбров был легендой исторического факультета. Изгнанный за свободомыслие, он ушел в свободные художники, благо, пастелью и маслом работал потрясающе, и стал бороться за какую-то новую эстетику, пропагандируя ее на каждом углу. В итоге собрался круг единомышленников, среди которых пребывал и Удалых, в знак солидарности покинувший университет. А дальше – бродяжничество, выставки, конфликты с властями и редкие наезды в столицу, когда легенда делалась явью, вербуя неофитов и на матмехе, где учился Марин, и среди начинающих журналистов. Более того – он внес разлад в саму Репинку, бесстрашно выходя на диспуты с корифеями советского «изоискусства». Слухи о квартирных выставках гремели, устраивались обсуждения, а вскоре состоялась знаменитая дискуссия в Союзе Художников, когда Игорь с блеском опроверг нападки престарелых бездарей и заработал их лютое неприятие. Тогда им и заинтересовались органы, пристально наблюдавшие за жизнью богемы, – хотя сопротивленцем Храбров не был.

– Это совсем другое! Невероятно простое, но до этого не виданное!

И глаза Удалых опять наполнялись той водой, что плещет за порогом жизни.

– А баня при чем? – спросил я.

– При том! В апреле это было, когда из Петрокрепости явились, а встретиться – негде! Пасли нас чекисты, никто не принимал, а здесь парень из наших работал. Посидели, выпили, а потом пошли в скверик – ночевать на скамейках…

– Не надоело вам? – зевнул Жорка, – У нас новая эпоха, и проблемы – иные.

– У вас – проблемы?! – скривился Удалых, – Ну, ну...

Препирались они часто, но Игорь упорно напоминал о давней истории. Он почти не парился, к пиву был равнодушен и ждал лишь повода завестись: а вот мы в Старой Ладоге... потом в Академии художеств... Между тем, в свое время ходил слух о неприглядной роли Удалых в уголовном деле Храброва, которого судили по сфабрикованному обвинению. Слушок был зыбкий, возможно, порожденный их особой близостью с Храбровым, впоследствии сгинувшим в местах не столь отдаленных. Близость не означала приязнь (скорее, наоборот), общественное мнение связывало Игоря и Игоря в то, что называется «единство и борьба противоположностей». А может, объяснение было проще: в коммуне Храброва (а жили они коммуной) Игорь занимался финансами, а где деньги, там жди скандала.

И все-таки навязчивость бывшего участника группы удивляла. И что на репутацию плевать, и что глаза тревожно туманились, так что мы со своими делами отодвигались куда-то на задний план.

– На Больцмана похож, – сказал как-то Марин.

– На кого?

– Был такой, преподавал у нас теормех. Так для него больше ничего в жизни не имело значения: экзамены, случалось, до полуночи принимал!

Между тем проблем хватало. Наше острое перо перебивалось с хлеба на квас в нищей (но с принципами!) газете, Марин подрабатывал в школе, а я скучал в своем музейном закутке, куда экскурсии приводили раз в год по обещанию. Когда-то музей-квартира отбоя не знал от посетителей (хозяин был видным историческим деятелем), но в эпоху перемен любая деятельность ревизуется, значимость сжимается, как шагреневая кожа, и остается одна музейная пыль. Казенная мебель с латунными бирками, фотографии со съезда Профинтерна или, к примеру, листок с воспоминаниями супруги, где та умильно пишет о том, что муж ездил на работу общественным транспортом, поскольку «народ» так ездит. Или командировочное предписание в Туркестан, откуда мой подопечный вернулся прямиком в Бутырку и сделался бы героем, если бы сам не приводил к власти своих гонителей, не рубал бы голов в гражданскую и т.п.

Перемены били и по нашему тощему интеллигентскому бюджету. Жорке задерживали гонорары (он себя уже называл «шахтером»), а математик сводил концы с концами платными занятиями с двоечниками. Однако мы понимали: пусть время трудное, зато какие возможности открываются! В кои-то веки! Моему подопечному, конечно, тоже открывались возможности, но во что они их обратили? Я нередко размышлял о несерьезности легендарной биографии, ставшей унылой музейщиной, а дальше – о наших днях, когда есть шанс не напортачить и вписаться в ритмы Истории на полных основаниях. Увлекшись Тойнби, я отстаивал в банных беседах концепцию «вызова-ответа», мол, эпоха бросает «вызов», мы же должны его угадать и соответственно «ответить», чтобы не стать в глазах потомков кожаными диванами с латунными бирками. И пусть Марин отвечал в основном Эйлеру и Коши, Жорка обычно возбуждался: угадаем, черт возьми!

Появление иноверца не могло не раздражать. И кривые ухмылки, и взволнованный глухой голос, в котором гудели жгучие пустынные вихри, с хряском вонзался в плаху топор и стоял плач неведомых матерей. То есть, Удалых искусно наигрывал, внушая нам значимость этой Гекубы, а заодно – значимость собственной персоны, прикоснувшейся к чему-то неимоверно важному. А что там было особенного? Им же несть числа: растоптанным художникам, писателям, диссидентам, о чем, как правило, вставлял сюжетик информированный Жорка. Тогда Удалых, в свою очередь, с трудом сдерживал раздражение, – мол, не перебивай, а читай лучше Борхеса!

– Да при чем тут Борхес?!

Следовали туманные объяснения про какого-то Нильса Рунеберга, о котором тщеславные щелкоперы, конечно, не слышали, отчего и потуги на оригинальность.

– Я и утверждаю: ничего здесь оригинального!

– Это еще как посмотреть!

– Как ни смотри – нет! А за щелкоперов извиниться бы следует, а?

Казалось, Игорь и хочет донести нечто из ряда вон, и одновременно чего-то не договаривает. Или он желал, чтобы мы сами догадались, почему и намекал то на Борхеса, то на Эндрю Уэббера?

Однажды он заговорил со мной об отъезде семейства Храбровых в ОАР, на строительство Асуанской плотины.

– Теперь это АРЕ? – уточнил я, – Арабская республика Египет?

– Верно. Храбров младенцем еще был, и они не хотели ехать. Но пришлось.

– Помню, помню! У него еще фотография была, где отец и он – на верблюде. Только он же не помнил ничего о той поездке!

– А вот это не важно! – вспылил вдруг Игорь, – важно, что я помню!

В другой раз смешали пиво с водочкой и долго шатались по Петроградской. Как обычно, маршрута не было, но потом оказались в Дзержинском скверике, где выслушали, как ночью, после вечера в бане, чекисты забирали Храброва.

– Они с фонарями пришли, темно же было. Из-за темноты, наверное, Семка Петров не разобрался, врезал одному, только поздно было...

Жорка икнул и махнул рукой:

– Фигня! Ага, Дзержинского уже убрали!

После чего забрался на опустевший постамент и долго нас забавлял, копируя речь вождя пролетариата. Игорь давал понять, что он – частичка чего-то большего, нежели его скромная личность; у нас же был свой претендент на эту роль.

После пятой кружки Жорка, как правило, заводился про обстрел Белого дома, куда его откомандировала газета, и где он с фотокамерой провел двое суток. Его снимки обошли все центральные издания, на время он сделался героем, но главная прелесть заключалась в приобщении к Истории. Она осенила крылом корреспондента заштатной газеты, и мы с Мариным сей факт не отрицали, мол, бронебойный снаряд – не шутка, и вообще можно было спрятаться, а ты у окна торчал! И мужики в бане уважительно хлопали по плечу и угощали Жорку воблой, то есть, Клио приносила еще и материальные дивиденды.

Только Удалых с презрением сказал:

– Гордишься участием в фарсе?

Крыло Истории подбили, и оно поволоклось по траве, оставляя следы клюквенного сока. Очнулся Жорка быстро, и понеслось: наше поколение задвинули в угол, но перемены позволили вздохнуть, дав шанс прожить жизнь – да, я не боюсь этих слов! – чтобы не было мучительно больно... Извержение Везувия, короче; а закончилось прозрачным намеком на тех, кого молва зачисляет в доносчики.

– Вот как? – нехорошо усмехнулся Игорь, – В некоторых делах доносчиком быть почетнее, чем... Хотя ты этого не поймешь.

Была объявлена кровная месть, то есть, Жорка взялся за «расследование». Только Игоря факты не волновали, он жил по Кальдерону: «Жизнь есть сон», а явь настолько серьезна, что на жизнь-сон можно плевать с высокой вышки.

Мы мало о нем знали. Вроде не работал, но на что-то жил – скромно, надо сказать, потому что на вениках экономил, пользуясь нашими. Семьи не имел, да и вряд ли она была ему нужна. А на вопросы о роде занятий отделывался туманными заявлениями, мол, пишу кое-что.

– Диссер? – уточнял Марин.

– Что-что?

– Ну, науку двигаешь? Тогда прими соболезнования – неблагодарное, скажу тебе, занятие.

Удалых недоуменно пожимал плечами: наука? Чушь какая...

– Тогда что же? – не отставали мы, – Беллетристику?

Однако добиться ответа не удавалось; а может, наш визави не считал нужным делиться с нами творческими планами.

– Пис-сатель! – шипел Жорка, – Ничего, выведем этого Пушкина на чистую воду!

– Может, он сектант? – сказал однажды Марин, склонившись над газетой из-под воблы, – Вот здесь пишут, что влияние сект растет: Муны там, Аум Синрике...

Но здесь было что-то другое. Связанное, возможно, с моими музейными ощущениями, когда перед закрытием оставался один в просторной сталинской кубатуре, слушая в тишине репродуктор. Там гудели возбужденные голоса, страна напрягалась в очередных потугах родить Истину, и ее предполагаемые носители с пеной у рта доказывали: мол, право первой ночи с этой дамой, безусловно, за ними. Однако тишина и пыль создавали странный фон к репродукторным страстям: эпохи начинали просвечивать друг сквозь друга, накладываться, имея разницу в частностях, но в основном – совпадая. И представлялись теперешние квартиры, превращенные в музеи, и такая же пыль веков, осевшая на цветных фото и видеокассетах с пламенными выступлениями. От эпохи остается, в сущности, мусор, и какой тут, к черту, «вызов-ответ»?!

Игорь же делал вид, что прикоснулся к чему-то непреходящему. Он стал появляться в музее, где сидел на стуле вахтерши (та уволилась, поскольку не платили) и с обычной своей усмешкой озирал наркомовские апартаменты. Бывало, брал что-нибудь из-под стекла, вертел в руках и небрежно клал обратно.

– Это же экспонаты! – нервничал я, укладывая на место какой-нибудь янтарный мундштук. – Поаккуратнее надо!

А он насмешливо цитировал популярного барда:

– Отчего мы пишем кровью на песке? Наши письма не нужны природе!

– Ты о чем?

– О том, что не нужны! Глупость и... частность!

Чувствуя собрата-историка, он эпизодически возвращался к той же теме, говоря о конфликтах Храброва в родном Приозерске (там, кстати, выставка провалилась), и перечислял всех, кто с ним был: Иван, Андрей, Семка Петров...

– И что?

– Семка... Петров!

– Понимаю, что не Сидоров! Дальше-то что?

А дальше следовал рассказ о том, как Игорь Храбров удалился месяца на полтора куда-то в глушь, на заброшенные торфоразработки, вернувшись оттуда новым человеком. Пережив перелом, он тогда и родил, кажется, новую эстетику. И хотя я понимал, о чем идет речь, складывалось ощущение полнейшего непонимания. То есть, здесь было что-то иное: меня загоняли в лабиринт, не дав в руки нить Ариадны, и я тыкался лбом в стены, не в силах найти выход.

Появившись однажды в музее, Удалых долго торчал у стенда, где объектив запечатлел подопечного перед отправкой на Колыму.

– Тоже Via dolorosa? – усмехнулся, – не похоже – лицо больно глупое. У них у всех физиономии детей, обманутых хитрым дядей!

Он любил ввернуть что-нибудь на древних языках, отчего Жорку, ясное дело, бросало в дрожь. В последний раз, к примеру, слушали о том, как Семку Петрова таскали в «кэгэбэйку», а тот отнекивался: мол, знать не знаю вашего Храброва!

– Ну, а мораль сей басни какова?

Тогда Игорь взял у Марина ручку и рядом с его формулами вывел: Ibis ad crucem. Прояви мы интерес, сумасбродство обнаружилось бы раньше, но, увы, латынь казалась всего лишь выпендрежем. Презрение к подопечному я расценивал так же и, вопреки обыкновению, защищал жертву репрессий.

– Нельзя забывать, что они верили! Ну, по-своему.

– По-своему – конечно! А правда, что на суде он оговорил себя и приятелей?

– Сам знаешь, как тогда показания выбивали.

– Бессмыслица. Ради чего?! Нет, лучше здесь магазин открыть.

Меня бросало в пот. Не магазин, объяснял я, а оптовый склад, и не здесь, а в служебных помещениях! Надо сказать, при Игоре я старался не говорить о нашей с директором коммерции – сам же порицал беспринципных нуворишей, мол, перемены не для того, чтобы набивать карманы любым способом, а чтобы...

Истинные цели, однако, терялись в прекрасном далеке, а в безрадостном настоящем надо было выживать. Тихий мыслитель Марин, как выяснилось, отослал резюме в компьютерную монополию и получил вызов. Жорка все чаще выдавал заказные материалы, я – крутился с закупками, и Удалых воспринимался как гнилой зуб в здоровой челюсти, бодро перемалывающей современность.

– Да кто он вообще такой?! – заводились мы в его отсутствие.

– Чмо и неудачник, вот кто!

Мы даже думали сменить банный четверг на воскресенье, но тогда получалось: «чмо» обращало нас в бегство. И оставалось перемывать кости, выискивая в темной биографии пятнышки, исключающие возможность судейства.

А в надоевших экскурсах в прошлое уже сквозило что-то издевательское. Или отчаянное? Ведь если человек лезет в компанию, где его с трудом терпят, он – предельно одинок. Так и вижу: сидит в бане одетый (что может быть нелепей?!), с судорогой на лице, но не уходит.

– Может, спинку потрешь? – спрашивали мы.

– Обойдетесь... Я пойду скоро... Дописывать.

– А, нетленка зовет? Тогда можно и не мыться!

В те дни я встретил бывшую сокурсницу, тоже имевшую отношение к Храброву. Она жила в общаге, имела прозвище «Машка-давалка», но, связавшись с Игорем, оставила разврат. Откуда что взялось: графика, живопись, фанатичное отношение к новой эстетике и – разрыв с учебой. Она была рядом до суда, потом пропала, как и многие, раскиданные жизнью по самым невероятным местам. Выяснилось, однако, что Машка жила одно время с Удалых.

– А вы, значит, в баню вместе ходите… И как – не чудит Игорек? То есть, странностей не замечаешь?

Воодушевленный, я разошелся, но Машка повела себя странно: расплатилась за кофе и поднялась из-за стола.

– Что ж, в этой истории не все просто. Я вот дождалась: как основная участница, знаешь ли, проходила! И хотелось верить, ей-богу! Только потом быт заел. Я ведь родила, теперь в общаге комендантом работаю – за жилье. А того – больше не будет...

На всякий случай ее адрес взял Жорка – этот копал, как настоящий «шахтер», вгрызаясь в породу и добывая подробности. И вскоре раскопал бывшего полковника КГБ Филатова, который курировал дело Храброва, играя роль то ли защитника, то ли наоборот – главного обвинителя. Были среди чекистской братии такие эстеты: пасли художников, писателей и сами поражались нравам, царящим в творческих союзах. Полковник, к примеру, о Храброве мало знал (какая Петрокрепость, когда в столице дел навалом?), и «стук» в его кабинет раздался именно от Союза Художников: дескать, пропаганда враждебной эстетики, вовлечение незрелой молодежи и прочая ахинея, каковую порождает воображение бездарности. Полковник охотно рассказывал, как пытался вникнуть и направить дело не в криминальное русло. «Прихожу к ним и говорю: эстетика у парня не советская, но сажать не обязательно. Могу отпустить, а вы уж сами его воспитывайте». Но из Союза – письма одно за другим: тлетворное влияние, так что настоятельно просим изолировать от общества.

– А Удалых здесь при чем?

– При том! – кипятился Жорка, – В Союз ведь тоже кто-то стуканул! Не я буду, если не разузнаю: кто именно!

Тайное сделалось явным, когда в один из вечеров Жорка завалился в музей, победно размахивая какими-то бумагами.

– Ну, мудак!!! Всяких мудаков видал, но такого!!!

Везувий фонтанировал, мол, мудацкий апокриф, невиданная наглость, так что с ходу было ничего не понять.

– Тиши, тише... Какой еще апокриф?

– Который Машка отдала! Наше чмо себя в апостолы записало, представляешь?! О, тут самомнение будьте-нате! Смотри: они вокруг Ладожского озера ходили, верно? Новое учение, борьба с Союзом Художников, а потом – донос! Совпадения, конечно, имеются поразительные: полковник Филатов, например. Чувствуешь перекличку? Арест в саду или Машка-давалка, в одночасье ставшая праведницей. А главное, их имена!

Жорка смотрел ехидно, наслаждаясь моей растерянностью.

– Не врубаешься? Ну, помнишь, он имя-фамилию необычно произносил? А теперь соедини первую букву имени – Игорь – с первыми тремя фамилии: Удалых! Соединил? А если с точки зрения анаграмм подойти к Игорю Храброву? Вот я и говорю: мудак!

Написав для доходчивости: «И-Уда», он веером раскинул листки, исписанные мелким почерком.

– А это – Евангелие от нашего шизика! Машка не хотела отдавать, но я выцарапал: сказал, очерк о них хочу сделать!

Наконец что-то прояснилось.

– Многовато совпадений... – пробормотал я, обалдевший.

– Фигня, Марин сказал: теории вероятностей это, в принципе, не противоречит! Да, вот главная новость: Храбров вернулся из мест не столь отдаленных! Жив-здоров, не распят и сейчас на волне популярности партию создает! Буду о нем писать – есть резон!

Жорка не поленился и узнал, что дорога на Голгофу в Иерусалиме называется Via dolorosa – «Скорбный путь», – а пресловутое Ibis ad crucem означает: «Ты будешь распят». Он даже заглянул в Борхеса, чтобы перечитать «Три версии предательства Иуды» (бредни Нильса Рунеберга, уравнявшего Иуду с Христом) и поставить окончательный диагноз.

– Ну? А ларчик просто открывался!

Это меня убедило. Вскоре я наблюдал по телевизору интервью с кандидатами, вглядывался в сияющую физиономию Храброва и опять убеждался: норма, ничего потустороннего! Он действительно создал карликовую партию, напечатал свои портреты, которые перед выборами раздавали у метро молодые нахальные ребята. Еще я узнал, что Удалых прорвался на беседу с вернувшимся «героем», был приглашен на роль казначея партии, но в итоге вышла потасовка, и оба угодили в милицию.

Ларчик, похоже, и впрямь оказался без секретов. Да и какие секреты могут быть в нашей болтливой и поверхностной жизни, будто просвеченной со всех сторон рентгеном? Одно время я заглядывал в оставленное Жоркой «Евангелие», где описывалось «бегство в Египет», «Тайная вечеря» в бане, отрекавшийся от «Спасителя» Семка Петров, и поражался нахальству автора. Он единственный прозрел в типичной вроде бы истории – Промысел, – и решил довести сценарий до конца, то есть, сделаться предателем. То есть, капать на мозги руководителям Союза Художников, а те уже давили на чекистов, мол, примите меры! Затем я выбросил бумаги. А прощальной искрой того костра был дошедший слух: Удалых разыскал кого-то из руководителей бывшего Союза Художников, пытался вернуть какие-то деньги, а потом повесился.

Мы с директором под видом ремонта закрыли музей, а на его базе образовали акционерное общество по сбыту – вполне процветающее. Жорка уверенно шагает по служебной лестнице, уже возглавил отдел в тиражной газете и, как утверждает, скоро сделается главным редактором. А Марин изредка наезжает из Штатов, где пусть и не ворует истину у бога, зато на хорошем счету в русском отделе Microsoft, и может позволить себе (и нам!) сауну-люкс, оплатив ее «зелеными». Мы не ходим в старую баню, нашли новую, положенную по статусу. И ту историю если и вспоминаем, то мельком: смешок, мол, помните этого? – и краткая пауза, будто неловкость какая.

Но иногда, оказываясь среди сваленных в кучу вещей и фотографий бывшего подопечного, я испытываю смутную тоску. Неужели эти материальные ошметки, эта убогая труха – все, что остается после нас? И хочется прислониться, нащупать опору, как хотелось, думается, странной персоне, распознавшей в совпадении – шанс и смысл. Он согласился играть самую гнусную и подлую роль – лишь бы быть причастным! Возможно, архетипические сюжеты действительно повторяются, отпечатываясь в жизни, как копия с матрицы; но совпадений все меньше, а разночтений – больше, голоса прошлого вливаются в разноголосый шум времени, и мы, оглохшие, вскоре перестанем их различать. Кто бросает нам эти манки? Какой Великий Игрок сыграл партию, вроде как в насмешку напомнившую древнюю и вечную? И была ли сама «древняя и вечная» – не порождена ли она воображением таких же параноидальных личностей?

Нет, конечно, мудак. И история мудацкая, так что давно пора выбросить последний, случайно уцелевший листок. Я беру его в руки, и в памяти оживают безумные глаза и глухой голос: «Мы в лодке заснули под утро, а Игорь на берегу остался. Я проснулся и крикнул: черви нужны! – и вдруг гляжу: идет! Потом он говорил, что разыскал мель, только я проверял: нет там никакой мели. Нету – вот в чем дело».




Назад
Содержание
Дальше