КОНТЕКСТЫ Выпуск 10


Евгений Антипов
/ Санкт-Петербург /

Кориолан



Алексей вот Максимович Горький, более известный Максимом Горьким, великий пролетарский и прочее, поехал в Италию. Никто не ездил, он поехал. И щурился на круглосуточное итальянское солнце, гладил по голове маленькую бедняжку, шевелил мудрыми бровями и что-то записывал, записывал. Хмыкая неуловимо в пудовые усы.

Жизнь на островной вилле (остров Капри) действовала на пролетарского писателя непредсказуемо, писатель стал терять корневой контакт с остальной окружностью. Очередная баронесса, спутница, заслышав знаменитое «о», но протяжное, вбежала пылко в кабинет, а на своем месте Максима Горького не застала. Застала на другом. Тот некрасиво барахтался на полу и тянул навстречу лицо с глазами, полными человечьих слез. О, – шептал писатель обвисшими губами – кухонным ножом, в печень, как это больно. Баронесса из чувственности собралась уж на пол, но затормозила, быстренько сообразив, что кухонный нож Алексей Максимович в красках выдумал и по недоразумению вжился. Писатель же.

Вернувшись восвояси, в страну с облетевшими листьями, писатель пришел в издательство в благородно-белой широкополой шляпе, будто пава, чем и произвел впечатление ошеломляющее. Одной загорелой рукой он многозначительно указал на потолок, а второй загорелой рукой похотливо похлопал по серой папочке. Указав загорелым ли-цом туда же, на папочку, «вот», произнес он неспешным голосом, длинно и акцентировано упирая на свое волжское «о». Спокойно выждав, пока общее замешательство пройдет, Алексей Максимович весомо добавил: сказки Италии.

Среди прочих, была весьма, ох, весьма поучительная сказка про то, как один герой оказался не герой, далек от народа, возомнился, хрен скособоченный, народ ему сказал, что таких героев он так и эдак, пшёл вон, падла бацильная. Герой пошевелил ноздрями, ушел, но падлу бацильную затаил. Потом и врагов привел (коварных) и стоял, как Александрийский столб, твёрдо, надо всеми, и только междометие «хе» в игольчатых зрачках.

Народ забеспокоился, ну, бублики-бараночки, ну, погорячились, а герой-то, он, конечно, огого!..

Но герой стоял твёрдо и надо всеми. С междометием глухим и непреклонным. Приходили просить одни, приходили другие – не шелохнётся. И пришли мать и жена, вздыхают с укором: ну что же ты, как тебя там. Смутился тот, загрустил вниз. Тут враги жутко обступили и, пока он в мыслях и чувствах своих извивался, срубили его. И долго и окончательно тыркали.

Да уж, тут, да, история.

Алексей вот Максимович Горький неглубоко слушал Бетховена, историей увлекался неглубоко. Увлекся, но поздно, т.к. Алексея Максимовича (...) не стало. Пожевал только губами бессвязно, затосковал вширь на мучительные звёзды, посмотрели они друг на друга, и умер. Пешков.

Если б не торопился с летальным исходом, если б не грустил столько над липким тестом, мог бы, в конце-то концов, приметить, как в народных штучках через толщу времен проступает исторический гвоздь.

...Древние греки называли Италию Италией, что означает «страна телят». Телят было много и разнообразно:


и брутты, и умбры, и реты,
самниты, лигуры, венеты,
и марсы, и давны, пицены
и эти, ну как их, певцеты,
гарпины, месапы, луканы,
калабры и бовианы,
япиги, италики, оски,
этруски, фалиски и вольски,
сабелы, сабины, вестины,
латины и мамертины.

Рим еще не Рим, а так, кое-как, городишка. Самым-самым в Италии был (была) Альба-Лонга. Воевали. Рим воевал хронически, не смыкая глаз. Когда Рим готовился умереть с трагизмом под биндюжниками Спартака, четыре римские армии в четырех странах вели боевые действия во имя времен. И почему такая историческая взволнованность при имени Спартака, восстание не было таким уж – ни по масштабу, ни по продолжительности. За полвека до гладиаторского гнева на Сицилии произошли восстания, которые были объединены в согласованный процесс под началом сирийского пророка Эвна-Антиоха. И не гулянка по касательной, а политика-то, политика-то: построили интернациональное государство, крестьян и самостоятельных производителей не трогали ни на грош. Рим бессилен. Как оно на свете сложилось бы, но подвела рабская психология с крючками предательства в уме.

Во времена Кориолана рабов толком и не было, но жизнь бежала заливисто: и уж хоть тут пень тебе, воевали. Поскольку Альба-Лонга крупнейший город, его разрушили с пеной у рта.

Рим крепчал. В дореспубликанский период у Рима было семь царей. Вместе с холмами, вот их имена как культяпки: Ромул и Тит Таций (правили вместе, идут за одного), Нума Помпилий, Тулл Гостилий, Анк Марций, Тарквиний Древний, Сервий Туллий, Тарквиний Гордый, Авентин, Виминал, Капитолий, Квиринал, Палатин, Эсквилин и Целиев холм. К сожалению нашему, не вошли Ватикан, Пинций и Яникул. В декабре даже справлялся праздник Сеп-ти-мон-ци-ум, т.е. Семихолмье. А назван в честь не этих, так всегда, а других: Палатин, Фагутал, Целий, Цермал, Велия, Оппиева вершина и Циспиева вершина. После перенесения столицы в Константинополь и там стали различать семь холмов. Любили число. Пять – оно удобней, под рукой, и вытекает вдруг гипотеза: у римлян было междометие «вий». Например, восторг: вий! – и пошли перечислять, а в письменном виде его путали с латинской семеркой. Впрочем, возразит сильно воспитанный оппонент с улыбочкой смазливой, еще до латыни чудес света было опять же семь. Ну, что ж, пожалуй, он да. Пожалуй, да. Чудес было и больше, но вычеркивали, оставляя семь. Теперь только догадки среди тьмы.

Прагматичный Рим не произвел ни одного чуда света, но собирался. Чудо, которое произвел, пятно по карте, что разлеглось от сирийских песков до британских морей.

Но сначала воевали между собой. За приоритет в Лациуме.

Воевали, воевали, не хватало женщин – похищали сабинянок. Нет-нет, сабинянки – это народность такая.

Как-то воевали против своего же царя. Гай из рода Марциев выхватил юрким взглядом, что враг республики нанес рану человеку. Злопыхатель шел убить без лишних слов, но Гай Марций, носик пуговкой, глазки-пуговки, молодец мальчик, выскочил – и щитом, и мечом.

Кто это – спросил Авл Постумий, главный, – дать парню венок из дуба.

Это первая война Гая Марция за молодую республику. Прежде была монархия с демократическим лицом: не понравился царь (Тарквиний Гордый) – выставили. Тарквиний был злой царь, глупый. И нос у него глупый, как дурацкий баклажан. Выставили, словно пьянчужку. Тарквиний отряхнулся, тут же за царизм, но куда там, consensus.

Гай Марций республиканец, царю не сочувствовал и возмущенно не понимал, как можно на свой же народ врагов напускать. Благородный (ой-ой-ой), патриций. Чей-то потомок, кто когда-то входил в царский сенат. Вот и весь нам патриций. Но обид получилось много.

Однажды плебеи посмотрели в календарь – 495 год до н.э., все, пора, возмутились и ушли, по трое, на Священную гору.

Толпу надо успокаивать, – щурясь набок, рассуждал Гай Марций, – чем больше уступок, тем больше требований.

И что ж? Только гуси хохотали. Но их время не пришло. Они в следующем веке встанут грудью, гуси. А пока же плебеи получали уступки, писали на Священной горе «Священный договор», а Гай Марций терял популярность. И ведь было что.

Римляне воевали. Например, с вольсками. Осадили г.Кориолы. Сидят. Не сдается же г.Кориолы. А тут еще эти идут, такие ж. Коминий-консул сказал некоторым, чтобы сидели дальше, сам преимущественно ушел. Гай Марций остался. Жители-то, жители выскочили – и ну! Такой подлости римляне не ожидали и, что ж, дрогнули. Но орлы! воскричал Гай Марций, воинственно размахивая головой, – из разных мест у Марция струится алая кровь, – орлы! Побежали они наискоски, да так стремглав, что в неразберихе и прибежали. Называется, на плечах противника. Покрушили все на скору руку, оставили гарнизон огонь поддерживать, и к своим давайте же, на подмогу. А там битва уж пылает. Сначала свои расстроились впопыхах, видят, облако клубится, кони, и решили огульно. Когда же Гай Марций возвестил радостное, то решительной рукой отвел их поцелуи, не время, и в самую гущу бросился. За эту своевременную радость, за эту гордость перед лицом товарищей Гай Марций был удостоен торжественного слова «Кориолан» в довесок к метрическим данным.

И вернулся в Рим уже в блеске. Лучистый, не узнать. Но простые люди посмотрели на это недоброжелательно. Даже вели злые разговоры против. Он-то прекрасно догадывался, откуда идут эти вредные ноги, из какой же, эх, мелкотравчатой задницы. Еще и голод. Консулы послали узнать, где бы хлебушко, а соседи-то, соседи: что, вышло? не вышло, дудочки! Только одна Сицилия, но из Сицилии еще доставка хо-хо. Решили часть плебса – а эти бузят, бузят и воевать с вольсками не желают – в Велитрий отправить, там народу мало. Кориолан был за, народные трибуны против. Пока то да се, Кориолан с отрядом патрициев наскочил на вольсков, отобрал хлеб-соль, скот, оружие и драгоценности. Но популярность Кориолана уже уж упала.

И на выборах он не прошел.

Наконец, зерно из Сицилии. Решили что-то в продажу, остальное людям. Но тут встал Кориолан. И сказал. Хватит валять Петрушку. Кто довел до одури? Болтуны и демагоги (демагог – по-гречески вождь народа) размахивают, чем вздумается, народ бежит с огромным ртом, а чуть что, так никого. Или впредь пусть подчиняются, или кукуют себе на пропитание.

Был Кориолан в состоянии полу каком-то таком, глазами пылал.

И народ его призвал к ответу, потому что эти вещи были незаконные. Народный трибун сильно жестикулировал лицом, произнес много желчи, говорил, что гнида, что порожденье ехидны и... и... смерть. Сбросить со скалы. С какой? С Тарпейской. Сенат что-то тщетно промямлил, но смерть. Тогда один из друзей взял себе слово.

Теперь ты видишь, Кориолан, что народ прав. Так он говорил. Ты воевал за него и мальчиком, и потом, когда с пушком, как теннисный мяч, и был ты хорош, теперь ты плох. Да, за спинами не жмурился, а шел на врага вперед подбородком. Люди! Не будем его с Тарпейской со скалы. Отпустим взашей. Народ ответил – ну, что ж, а Кориолан не веселенько улыбнулся и долго стоял, понуривши, как последний опоссум. Потом взметнул бровями, плюнул с размаху и ушел с индивидуальными фразами наотмашь. Суки! Суки! – горячился Кориолан, – Эх я, тупица безмозглая, в Риме все вершит толпа, мне стыдно, что я римлянин.

О, непростительно он. Сказал весьма. И плюнуть-то плюнул, но куда пошел, вопрос. Он пошел в Антий. А пойти в Антий ой как не просто, ой. Город вольсков. Там Тулл Аттий, предводитель. Что за человек? Не слишком-то казистый, но если стоять перед ним долго, слово «твердыня» в сердце забрезжит.

Кориолан вошел с окаменевшими скулами. Плащом прикрывал истинное лицо. Смотрели друг на друга, потом смотрели, как мухи летают перпендикулярно. Потом солнце зашло, Кориолан терял очертанья. Заговорил Тулл Аттий: уйди, мой друг, оставь меня в покое. Кориолан сбросил покровы, тут-то и увидел в его лице Тулл Аттий свою давнюю сволочь. В жестах и на словах Кориолан обрисовал ситуацию. Тогда Туллу Аттию понравился этот мятежный гражданин, хоть и удивился Тулл крепко. Удивился Тулл Аттий и даже не смог выразить всего своего ехидного злорадства. Пошли к яствам. Ели птицу, пили с пеной, веселились йо-хо-хо. Потом, за мутным разговором, Тулл Аттий не то из дружбы, не то для профилактики хлопал Кориолана между лопаток, Кориолан медленно поворачивал не узнающее лицо, Тулл снова хлопал, и Кориолан гулко ронял лицо на плоскость. Хмельной, нецелесообразный, Кориолан нехорошо облизывал губы. Тулл же твердо смотрел перед собой и говорил горькую философию на разные голоса, и убедителен был, по Станиславскому. Человек человеку – вот. И это было, будет и всегда. Глядя вертлявыми глазками Кориолану в ухо, он спросил без этих: пойдешь со мною на Рим? Пойду – ответил на плоскости Кориолан коротко, но ясно. В двух-трех афоризмах, засыпая, обсудили вроде бы дальнейшие действия. Уснули, и снились кошмарные подробности.

Утром поздоровались по-свойски, смущались. Но пошли уже единым блоком. И шли они, и солнце било по глазам, как стерва, но законность так законность, шипел Кориолан, пусть вернут вольскому народу города и прочее. Подошли к самым что ни на есть стенам. Эти креветки съежились там у себя, стали переживать о случившемся и, поопустив воробьиные свои лица, мычать стали при встрече с интонацией двусмысленной. Ждать нечего. Никто за Рим больше не бросится.

Послали оне к Кориолану сенаторов кучкой. И деток жалостных. Приходили сенаторы с лицами старческими, как селедка, перемина-ются, глазами добренькими шмыг-шмыг, фу ты, свинство какое. Брысь, господа, брысь. И не знает он никаких сенаторов. И дети противные. Приходили жрецы и прорицатели, раскачивались и прорицали что-то эдакое. Стоял со стоном в глазах, но ответил хоть и в сторонку, но плечиками не виляя: я (пауза) уже не тот (пауза), что был вчера. Срывался на слезу, но ответил хорошо. Хорошо ответил, с достоинством. Дал им еще три дня. И хватит, суслики.

Одна из женщин, женщина она всегда одно и то же – прагматична, придумала и пришла к жене Кориолановой. Говорила. Когда Гай Марций был еще так, вел случайный образ жизни, кто ж его тогда? Кто на него смотрел всеми своими глазами? Ты, Волумния. Тут уж, как говорится, ладно, но ты пойди-кась теперь и скажи ему скорбно. И Вергилия пускай пойдет, матерь.

Да, тогда она ослепительно смеялась этому великолепному гражданину и, действительно, влюблена была, как ящерица. Она-то вся красивая. Вот и он, и любил самозабвенно.

А когда пришли-таки, стояли маленькой гурьбой, впереди двое. Смотрели так, что и ответить было нечего. Да, героя из него не вышло, а кого же, спрашивается, вышло? Кориолан не перебивал молчанья, а музыка чрезвычайная в его душе колосилась. На всю их любовь ответил своею, утвердительно закрыв глаза.

Ушли женщины, и засвистело во внутренностях грустно, и Тулл Аттий сплюнул, что перед воинственным народом отчитаться надо. И тогда окружили с монотонными глазами, и высказали ему все, всю поэму экстаза, и стоял он как штырь, но какая-то серединка на половинку, пока ему шакалы с разбегу меч в кишки не сунули. Шакалы не шакалы, а вонзили свое насмерть. И варварски орудовали, черти. Только-то, умирая, и шевелил изогнутым ртом. Теперь успокойся, Г.М.Кориолан, все твое небо уже позади.

С тех пор утекло много. Текло долго. Эту бы историю рассказать тяжелой поступью, без ёрничанья. Кориолан, что ж, номинально враг. Его подтолкнули, он стал. Римские женщины увидели в этой истории что-то свое, распустили светлые волосы и регулярно стали носить утрату в облике. Поставили храм. Бороться с ними не решились. Так махнули. Думали, его убили, его нет, а его есть. Потому что поступил. Идеальное предпочел реальному. Художник. Как Алексей ли Максимович Горький, как какой ли другой ли.

У Алексея Максимовича на все знаний не было, но ведь нутром тянулся. Ибо история, она – учит. Есть и другое мнение: зачем она вообще нужна – то, чего уже нет. И что тут ответить в их плоские лица? Что будущего тем более нет. Что же есть – настоящее, весом в 24 часа? А говоря строго, и того меньше, доля секунды. Но когда последняя доля упадет, и предстанет локальный индивидуум перед большим белым заревом, и спросят индивидуума с легкой иронией, кто он и что он, индивидуум обернется назад и ответит: вот всё, что у меня есть, весь я, забирайте.

Сейчас историю месят нечистыми сапогами. Зачем? Видно, есть зачем. В нечистоте всегда какой-нибудь свинец. А сейчас месят всё, и что же останется? Что останется?




Назад
Содержание
Дальше