КРЕЩАТЫЙ ЯР Выпуск 10


Генрих Шмеркин
/ Вайсентурм /

Грустная история



М. Г.

Заспорили как-то соседи по квартире коммунальной: поэт утончённый изысканный и обыватель самый, что ни на есть заурядный. На кухне, как водится, заспорили. И не по пустякам каким-нибудь, а был возвышен предмет спора ихнего. Поэт говорил, что поэзия – это рифмы чарующие и вообще огонь всепоглощающий. А сосед заявлял, что поэзия – не только рифмы и прочее. Поэзия – это ещё много чего. И ценил он больше всего в этой самой поэзии не рифму колдовскую и не созвучья чарующие, а прозрачность и глубину.

Больше жизни любил он холодец из утиных потрохов – прозрачный, в глубокой посудине. С пупками, с яйцом, да под рюмашку-другую. Чем, скажи, не поэзия?!

Так и жили. Поэт – в заоблачной выси парит, песнь соловьиную слышит, а сосед – горла утиные скоблит, кишки птичьи вымачивает. А ещё у поэта шарфик был цвета хаки. Обычный такой, с виду, шарфик шерстяной. А достался он ему вот как. Посетила как-то поэта барышня странная. Бродяжка вокзальная. Волосы распущены, вены исколоты, шея шарфом перебинтована. Переночевала и упорхнула – в утро туманное. И оставила на табуретке – меж бокалом вина недопитым и шприцом позабытым – шарфик свой затрапезный – то ль забыла, то ли с умыслом оставила. Правда, взамен кошелёк с последним рублём слямзила. Дунула-свистнула, и растаял след её – дымком паровозным. С той поры повадился поэт шарфик тот нюхать. И стала от этого рифма легче отыскиваться, и начали стихи радостней слагаться – всё про шаль, про ночные вокзалы... Видать, Музой бродяжка ему доводилась. Откроет, бывало, поэт ящик стола письменного, достанет шарфик заветный и нюхает его истово, любуется им сладостно. Приткнёт к ланитам, испустит вздох с печалию, и сразу – чу! – слёза на сюртук каплет, и виются рифмы в голове, и строка за строкою на бумагу лиется. А сосед хрен в мясорубке давит, уткам пятки скребёт.

Долго спорили, у поэта – аж слюни вразлёт: ты, мол, не путай Божий Дар с яичницей, и холодец, мол, к поэзии отношения не имеет! А соседу хоть кол на голове теши – мол, дело вкуса. И, на его, мол, вкус, холодец только из утиных потрохов варить надо. А другого холодца он не признаёт. Начал, было, поэт этому быдлу стихи читать – про вокзалы ночные, про трепетную шаль. А сосед снова: «Вот те хрен! Холодец из утиного потроха – вот где настоящая поэзия! Поставишь перед собой блюдо такого холодца, а оно как море на рассвете – тихое, прозрачное: по верху – россыпи желтков янтарные, как блики от лучиков утренних, а на дне – белки яичные камешками морскими, по краям – пупы утиные, как рифы коралловые, а под рифами – звёзды морковные прячутся. И чувствуешь ветерок с моря, лёгкий такой бриз, и хочется раздеться, и броситься навстречу ветру и крикнуть что-нибудь такое, и сразу мурашки по коже, и застываешь в оцепенении! А потом сразу – раз!!! – сцепишь зубы, рассечёшь звонкой вилкой упругую гладь, изогнёшься над зелёной пучиной, подгребёшь к губам гребень студня качающийся, зажмуришь глаза, и зашуршит на языке мясо, как галька прибрежная, волною влекомая... И ощутишь сразу соль на губах, и повеет свежестью, и покажется лист лавровый парусом вдалеке, и надвинется перечница туча-тучей, и разверзнется свод её хрустальный, и сверкнёт перец из неё чёрной молнией, и громыхнёт испуганно тарелка под рукой, и вскрикнет чайка, и забьётся утка тревожно – так, что проймёт тебя до потрохов, и застучат зубы о стакан, и прольётся хрен с небес... И не нужно огня всепоглощающего, на слабом огне варить нужно...».

Повернулся поэт и пошёл, как собака побитая. Идёт к себе в комнату и думает: это ж надо – какие искры этот жлоб из холодца высекает! Принял водки на грудь, шею шарфиком обмотал и уснул прямо за столом. И снится ему море бескрайнее, и паруса, и корабли на рейде, а посреди моря он в комнатке своей 18-метровой покачивается, и душа стихов просит, и вся она, душа его, холодцом переполнена, нежным и трепетным таким холодцом утиным, и вдруг начинает холодец через край души переваливаться, и шлёпается кусками прямо на пол. А он его с пола подбирает и обратно в душу запихивает. И видит он постепенно, что весь пол холодцом заляпан, и очень ему неудобно, потому что к нему прийти скоро должны, и начинает он пол в срочном порядке вытирать. И соскребает он жир утиный с паркета, а там и морковка, и потроха... Вдруг дверь отворяется настежь, и появляется Муза его опечаленная. «Что ж ты, – говорит – сучий потрох, шарфиком-то моим делаешь??? Полы, сволочь, вытираешь? Не думал – говорит – небось, что увижу, гусиная твоя печёнка?!». И начинает шарфик свой у него из рук вырывать. И кашляет как-то нехорошо. А поэт улыбается и за другой конец шарфика тянет. Двумя руками. Не хочет поэт шарфик отдавать. И душно ему так, что просто невозможно. И он от этого ещё больше улыбается. Так, улыбаясь, и удавился во сне шарфиком.

Начал, было, сосед о его комнатке хлопотать – на предмет расширения, да только не вышло ничего. В те 18 метров бабу какую-то вселили. Родственница она, вроде бы, покойнику. Распатланая вся, и нос синюшный – алкоголичка, видать. Вечно на кухне вино себе греет. И покашливает всё время в шарфик, что ей от прежнего жильца перепал...




Назад
Содержание
Дальше