КРЕЩАТЫЙ ЯР | Выпуск 14 |
Из "Хроник Ядерной Зимы"
– Вот я сказать хочу, – заговорил Леонтий, – вот ты, Гриша, уходишь. Мы – остаемся. Да.
Гриша кивнул согласно: все верно.
– Как... как нам жить? – решился Леонтий и сам пришел в недоумение от такого вопроса.
– Как жить? – Гриша смотрел куда-то в угол, в глаза нам смотреть избегал: предчувствовал, наверное, какие дела начнутся с его уходом, – живите странно, но без преувеличений... Не перевоплощайтесь... А мне надо уходить. Прощайте. До Покрова я должен обязательно вернуться... Ну... – он еще что-то хотел добавить, но опустил голову и шагнул в коридор.
Вечером Борода принес две бутылки вермута, и мы пили молча, не глядя друг на друга. Удивленный тишиной, пришел Газообразный.
– Что так тихо? Не орете, не шумите... Умер, что ли, кто? А, Гриша ушел, – понял он, – ну теперь держитесь...
– Пустые вы люди, – рассуждал Газообразный, сохраняя в руке стакан с вишневого цвета вермутом, – Гриша – он тоже пустой, но странник... Душа! Эх, я бы тоже ушел! Мне нечего оставлять. Иной раз такое ночью привидится... Нет, это не рубин! – заключил он неожиданно и плеснул вишневого цвета вермут в рот.
– Это все Альберт, Альберт, – заворчал Борода, – мельтешит, понимаешь, Нину какую-то по ночам зовет... Нет, – прицепился он к Альберту, – нет, ты скажи, что за Нина?
Альберт не отвечал: смотрел неподвижно на бутылку.
Он не выдержал первым: утром объявил, что идет стричься. Никто его не удерживал, а он, похоже, думал, что все в него вцепятся. Часа через два сдался Леонтий: надел свой ужасный тулуп, взял палку и, пробормотав: "Посох мой – моя свобода, сердцевина бытия", вышел. Еще через два часа пришел Газообразный.
– Борода, за пивом, что ли, сходим?..
Борода так решительно поднялся, что стало ясно: его очередь. Газообразный прибежал через полчаса.
– Битва! Битва! – восклицал он. Оказалось, что когда они подходили к ларьку, Борода побледнел и, заорав: "Негодяев! Негодяев!", принялся кидать бутылочные ящики в толпу, у ларька собравшуюся. Из восклицаний Газообразного я понял, что Борода жив, его отбил патруль на броневике.
– Как дадут очередь из пулемета, – размахивал руками Газообразный, – тра-та-та-та! Все бежать! Битва! Битва!
"Его очередь" – подумал я. Газообразный, восклицая: "В боях с врагами истек ты кровью" и размахивая руками, заперся у себя и затих. Мартовские сумерки сгущались. Я вышел в подъезд покурить. Внизу перебирала мешки тетя Клава. Я спустился.
– Уехал бес-то? – спросила тетя Клава и начала обычное: – Вот придут и сядут у двери, сидят. А потом за ноги и из квартиры. Нож к горлу...
Ночью Газообразный заревел, загромыхал, затопал. Я побежал к нему стучаться.
– Что с тобой? – стучался я. – Открой! Открой!
– Володя! Володя! – жутким голосом кричал Газообразный, – давит мне!
– Это я, Борис, – просил я, – открой!
За дверью загрохотало что-то тяжелое, может быть, шкаф. Утром приехала бригада. Как всегда, взломали дверь, связали и вынесли. Я пошел к Хозяину. Он сидел за столом и ел хлеб.
– Газообразного увезли, – сказал я. Я стоял перед ним и смотрел, как он отламывает кусочки белого хлеба.
– Знаю, – отвечал Хозяин, – я бригаду вызывал.
– Леонтий ушел, – продолжал я. Хозяин молчал. – Альберт стричься пошел: не вернется. Борода вчера...
– Твой Борода... – перебил меня Хозяин. Я ждал, что он будет продолжать, но Хозяин продолжал молча есть хлеб.
– Гриша ушел? – спросил он вдруг. – Вот вы все и беситесь. Он же не может всю жизнь с вами просидеть. Он вам не нянька! Ты пьешь много? – спросил Хозяин.
– Как всегда, – ответил я.
– Не пей – возьму на работу, – сказал Хозяин. – А Леонтий придет. И Альберт ваш тоже придет – пройдет курс, и отпустят его. Вот Борода... Но Бороду мы разыщем...
1988
...и ничего святого
(отрывок)
Хорошо, когда человек двигает лозунгом. А если лозунг двигает человеком, тут уж ничего хорошего не жди. Вот у моего приятеля Зум-Бутылкина был Лозунг Жизни: "Кто рано ложится и рано встает, здоровье, богатство и ум наживет". Этот лозунг он написал цветными фломастерами на куске ватмана, очень им дорожил, а в особо торжественных случаях выносил его на улицу. Правда, потом... Но впрочем, речь у нас пойдет не о Зум-Бутылкине, а о совсем другом человеке, по фамилии Брачующийся, так что о Зум-Бутылкине можно смело забыть. У Брачующегося, кстати, тоже был лозунг, который звучал так: "Конечно, это плохо. Но ведь могло быть еще хуже". Петь Брачующийся не умел, это я вам сразу скажу. Он хотел стать философом. Или пиитом. А любимым его занятием было ходить по городу и считать женщин, которые были одеты в такое же платье, как и его жена.
Итак, дело было в самом начале сентября, когда солнце грело асфальт и над ним летали тяжелые стрекозы, такие же тяжелые, как утренний смог. А может быть, все началось гораздо раньше, когда небо создавало видимость позднего летнего дождя и с неба сыпалась мелкая водяная пыль. Как раз в это время Брачующийся пошел в магазин для того, чтобы купить себе кефир. Он стоял в очереди среди электрического полумрака, в тот самый час, когда уже не утро, но еще и не день, и в магазине не слишком много покупателей. Брачующийся не выносил большого скопления людей, особенно если все они были покупателями. Какой-то человечек с чересчур тонкими руками и ногами, с изломанными плечами, подошел к тележке с сыром и начал неторопливо ворошить пакеты, наполненные желтыми кусками. Человек, стоящий впереди Брачующегося, неодобрительно смотрел в спину человечка, отбрасывающего один пакет за другим. Наконец человечек отобрал желтый кусок по душе, оглядел его еще раз с сомнением и двинулся дальше. Тут же человек, стоящий впереди Брачующегося, заговорил сердитым голосом:
– Эх, люди! Всё стараются себе лучший кусок урвать... Жадность...
Брачующийся пожал плечами – мол, не мое это дело. Тогда человек поманил его пальцем, приглашая услышать нечто очень личное, конфиденциальное что-то. Брачующийся оглянулся с надеждой увидеть человечка с изломанными плечами, но увидел лишь толстую женщину в белом халате: огромным ножом женщина резала пополам хлеб. Делать было нечего – он наклонился к человеку, стоящему впереди, и тот выдохнул прямо в ухо Брачующемуся: "Распущенность!", после чего отвернулся, всем видом своим говоря о том, что никакого отношения к Брачующемуся не имеет, знать его не знает, да и знать не хочет, что в одну сторону... ну и так далее. А Брачующийся не боялся этого человека. Совсем не боялся. Пусть даже этот человек наденет зеленую рубаху и придет к Брачующемуся в комнату – ну что он может сделать? Вот если бы их было пять, совершенно одинаковых людей, ничем не отличающихся от стоящего впереди Брачующегося сердитого человека, и все бы они надели зеленые рубахи и разом вошли к Брачующемуся в комнату, вот тогда бы он испугался, но не очень, впрочем, сильно. Брачующийся боялся другого – и это другое (а больше всего на свете Брачующийся боялся темных октябрьских ночей) уже неслышно, но неумолимо приближалось. И Правительство, зная об этом и желая наказать Брачующегося за бессмысленность его существования, готовилось перевести в последнее воскресенье сентября стрелки часов в телевизоре на целый час вперед, приближая тем самым на час страшную для Брачующегося темень. И хотя утренний свет тоже появлялся за окнами на час раньше, все равно до того момента, когда шторы начнут светлеть, нужно было дожить, дотерпеть... Еще Брачующийся боялся, когда его били по лицу, но будем надеяться, что в нашем повествовании, где каждое второе слово "впрочем", а каждое третье – "блядь", с ним этого не случится.
Брачующийся вернулся домой, поставил кефир в холодильник и стал придумывать предлог, чтобы можно было позвонить Шлиппенбаху.
А Шлиппенбаха Правительство любило. Шлиппенбах обожал чай, и Правительство принимало постановления о разных неотложных мерах по восстановлению чайных плантаций и повышению качества чая, чтобы Шлиппенбах был доволен. Для Шлиппенбаха реконструировались старые чайные плантации и создавались новые, наращивались мощности и осуществлялось техническое перевооружение, определялись меры экономического стимулирования... Ночей Шлиппенбах не боялся, не только октябрьских – вообще никаких ночей он не боялся: ночами Шлиппенбах пил чай, который он ласково и трепетно именовал "чаёк". Шлиппенбах боялся... Впрочем, не стоит говорить, чего боялся Шлиппенбах, потому что тогда придется рассказать о том, чего боялись другие герои нашего правдивого повествования – Пристебаев, Лямочкин, Нога.
1987
Оле-Лукойе, каким мы его помним
(отрывок)
Ворона никогда и не отличался способностью отвечать молниеносно и вразумительно: плохая реакция была у него, совсем плохая... А после двухмесячной кормежки сонопаксом и амитриптилином (вот уж вовсе страшная вещь) стал Ворона совсем бестолковым человеком, как зовут-то не всегда помнил, мучился – не мучился – так, полет в сумерках... И потому, когда санитар Потап (из офицеров-алкоголиков) сбросил Ворону с кровати и коротко потребовал идти за обедом, Ворона пробормотал что-то насчет зимнего времени. Тогда Потап ударил Ворону: короткое движение – и по подбородку Вороны потекла ровная и тонкая красная полоска, словно кто-то невидимый вышел из стены провел по Ворониному подбородку кисточкой. Лямочкин лежал совсем рядом – через кровать от Вороны (на кровати той находился после серы в четыре точки Бог Вселенной Володя Подкорытов, поэт и оригинал большой). Лежал Лямочкин и ненавидел Потапа. Закрыл глаза и представляет: санитар... все движения короткие, резкие... а вот она совсем рядом, переносица... сейчас руку протянуть и... но страшно, страшно... Пролетело что-то в окне – то ли голубь какой одинокий, то ли сжавшаяся душа Лямочкина. И еще девять душ сжались тихим немым страхом в пятой палате девятого отделения Городской психоневрологической больницы №3. И солнце лилось сквозь окна.
И еще было утро – Сероштан проснулся легко, отдохнувшим. И потом, когда он шел к вокзалу, наслаждался он отсутствием боли и тяжести, минутным исчезновением мрачных мыслей и постоянных тревог.
"Я несправедливо счастлив, – думал Сероштан, – а все-таки, как мне мало надо: чтобы не душил насморк, чтобы не болели зубы, чтобы не разрывался наполненный пивом мочевой пузырь, и главное – чтобы не было боли, от которой некуда деться, когда затылок становится мягким, а подушка – каменной, той самой головной боли, когда единственным спасением представляется безумный крик, вот чтобы этой боли не было".
Несправедливо счастливый Сероштан шел по опавшим листьям. – Хорошо, – думал Сероштан, – нет, правда, хорошо. Я даже стихи напишу, что-то вроде:
Вдыхая холодную влажную свежесть...
Но тут он подошел к вокзалу. Нет, смешной он все-таки: стихи сочинять взялся, сам книгу-то редко до конца дочитает, а туда же – стихотворец... Все по электричкам да по электричкам... Куда он на этот раз собрался?
– Черепаново, – повторил Сероштан, просто так повторил, без умысла, он расписание наизусть уже знал: последние два года он все забросил – по электричкам мотался, успокоения в пригородных поездах искал, по лесам бродил, на станциях сидел, сколько их было: Комаровка, Репьево, Мурлыткино...
– Не выход это, – услышал Сероштан, повернулся: стоит рядом человек в цветной рубашке – орхидеи нарисованы, куртка какая-то драная и – сухой мандариновый запах немытого тела. И взгляд какой-то странный – глаза красивые, то ли переливаются, то ли светятся, глядят как-то сквозь, внутрь глядят.
– Что? – не понял Сероштан.
– Музыка, – продолжал Ворона не совсем понятно. – Это я понимаю. Одно слово. Но реминисценциями сыт не будешь, – пошевелил Ворона перстом указательным. – Тут главное – чувствовать разницу.
– Разницу? – не понимал Сероштан, ему уже хотелось отойти, спрятаться за будками, за киосками, подождать, пока этот непонятно о чем вещающий человек не уйдет своей дорогой. Но поздно было – дороги их пересеклись – у расписания пригородных поездов встретились они – художник-бездарь Сероштан и инвалид второй группы, чудак с диагнозом "вялотекущая шизофрения" Ворона.
– Да, – подтвердил Ворона, – разницу. Вот ты – чувствуешь разницу между олигархией и олигофренией?
– Олего-чего? – не разобрал Сероштан нового слова, а Ворона придвинулся и спросил:
– Галлюцинации были?
Сероштан не успел еще вспомнить – о чем это Ворона, о каких таких галлюцинациях, а сам уже встречный вопрос задает, уходит от ответа:
– А у тебя?
– Были, – не лукавит Ворона, – и знаешь, раньше все зрительные… – тут брови Вороны дрогнули: оттолкнув Сероштана, у расписания обосновалась женщина с невероятного размера животом и толстенными ножищами, туго затянутыми в тонкое трико. Женщина поставила на землю ведро и заорала:
– Володька, мать твою, ты где там застрял?
– Да, зрительные, – продолжал свое Ворона, – а теперь все больше слуховые. Такие, знаешь, гадкие голоса иногда слышу, – сообщил конфиденциально Ворона. А сбоку уже подбирается маленький какой-то, смотрит хитро, улыбается, задумал что-то – словом, Лямочкин.
– А я написал повесть, – объявляет Лямочкин, обращаясь к Сероштану. – "Эротические Приключения Наследника".
– Эх, люди! – вздыхает Ворона, – ведь вот надо всегда ограничивать! Нет, чтобы назвать просто – "Приключения".
– Наследника? – уточнил Лямочкин.
– Да неважно чьи, – махнул рукой Ворона, – просто: "Приключения" – и все. И вот уже, пожалуйста – вдохновенная фантазия и многогранная смелость свободного ума.
После такого заявления, понятное дело, помолчали.
1989
|
|
|