ПРОЗА Выпуск 19


Елена ЮДКОВСКАЯ
/ Амстердам /

Когда облака будут полны[1]

Поэма в прозе
(фрагменты из книги[2])



ГЛАВА ПЕРВАЯ


1


В день четырнадцатый месяца Нисана[3], в начале Великой минхи[4] лежал Иаков под теребинтовым деревом[5], единственным деревом в вымощенном дворе Лавана. Посреди двора одиноко темнела бадея с водой, и красноликий Шамаш[6] уже пригнал своих коз к ее раскаленному ободу. Сквозь тяжелую листву видел Иаков их вытянутые шеи, как вздрагивали они от каждого глотка, и тогда поднималась на ребрах жесткая шерсть, озаряя искрами застывший воздух. А когда напивались козы, из опухших сосцов капало на землю молоко. Но знал Иаков, что не напьется им трава и песок за ночь.

Среди коз мелькали золоторунные кои[7]. Они тоже глотали воду, но ничего не проливали на землю. Вяло вздрагивали их курдюки, а полуслепые глаза измеряли шаги от бадеи до Иакова. Но и о том знал он, что ни одно огненное копытце не разобьет тяжелую тень теребинта, не обожжет его жесткий лист, не вспугнет покой того, кто укрылся под его заветной кроной. Знал об этом Иаков, разглядывая коз красноликого Шамаша, сбившихся на водопой во дворе Лавана.

Никто не видел его обнаженного тела. Он лежал в льняной рубашке, едва доходившей ему до колен, перепоясанный широким войлочным кушаком. Глубокий прямой вырез прикрывала пышно расчесанная борода. Никто не видел его и не посмеет увидеть. Только вот запах, кислый запах немытых ног. Откуда он? Так пахнет раб, кривой Иох, преследуя единственным жадным глазом рабыню Лии, Зелфу. Может быть, он углядел молодого хозяина и смеется, и плачет, прищелкивая желтыми зубами. Спасаясь от запаха, припадает Иаков к стволу и слабеет. Что ему за дело до страсти раба. Был бы он молод, силен, хорош лицом. Ведь смеется над ним Зелфа. То задом вильнет перед онемевшим кривым, то распахнет двери в женские покои, заманивая в капкан. И идет оглушенный Иох на смех ее, не споткнувшись о гневный взгляд Иакова.

Был бы он молод и хорош лицом... Вонючий урод, как он смеет... – Вон. – твердит Иаков, сжимая кулаки. И оживает новое воспоминание, отчего светлеет лицо, мелко вздрагивают губы, не удержав улыбки.

– Рахиль, – стонет Иаков, раздвигая листву и тень листвы, чтобы спустилось небо и солнце. Круглое и маленькое, как голова ребенка, до последнего рега[8] Великой минхи будет падать оно в синий колодец. А утром вынырнет и станет огромным и щедрым. Две его капли упадут в зрачки Рахиль, потому что она – дитя его, любимая дочь, открывающая глаза на рассвете и не смыкающая до самого полдня.


Дочь огня, яркоглазая Рахиль. В ее тугих зрачках плавится солнце. Раскачиваясь перезрелым девичьим станом, шепчет она сокровенное что-то, но не смыкаются опаленные веки.

– Почему они молчат, знакомые ашеры... И самая любимая баалат Иштар[9], дочь Сина[11]?

Не верит Рахиль их молчанию. Она высыпает на пол пучок волос и поджигает его трутом перед тупым носом Иштар. Волосы сухо вспыхивают, и Рахиль прячет лицо в ладони, но сыплются сквозь них слова, расширяя пламя. А там, где оно еще не гаснет, на самом окоеме тлеет легкая нефеш[11], покидая волосы Лии.


– Смотрите, смотрите, как смотрю я. Слушайте, как слышу я ее последний зов. Уже высоко ты, нефеш, нешама, руах сестрицы. Возлюбленная баалат, прогони ее выше. Еще день, еще ночь дышать ей на ложе своего господина, мужа своего, моего Иакова. Дочь Сина, может, во сне твоем явится ее тень. Удержи ее. Пусть не вернется она в старый шатер, куда завтра войду я, чтобы стать полем, чтобы стать нивой, где не останется ни одного несжатого снопа.

Завтра, в день шестнадцатый месяца Нисана[12], зажгутся новые звезды, и станет вчерашним вино. А когда сплетутся колоски в один пышный омер, и вознесет его ветер к звездам, господин мой, муж мой Иаков пригубит новое вино и не напьется им.

О Иштар, дочь Сина, второй субботний год[13] зреет и бродит оно во мне, не пролившись ни разу, чтобы утолить чью-то жажду. Весь хмель его и прохлада – губам Иакова.

Слушайте, белый жук и черный жук, вторую седьмицу ткете вы для своей Рахили золотую пряжу, где ни одна нить не запуталась дважды. Сшейте мне до утра двойные одежды с драгоценным узором из очерствелых слез. Завтра, когда из амбаров отца выкатят мешки с новым анисом, бобами и полбой, не удержит послушные складки моей рубахи ни одна тяжелая опояска. Первым дождем и последним прошумит подол над изголовьем. Тише, тише. Это господин мой разломил свежую лепешку, усыпанную розами и кореандром.


Поднялась Рахиль перед ашерой[14] – высокая, статная. Задышала неровно, оглушая звон ручных и ножных браслетов. Собрала в мешочек пепел волос Лии и привязала его к своей пряди.

А притихшая нешама выпорхнула из сна Иштар и полетела искать свою частичку, тоскующую в крови Лии. Обернулась Рахиль недобрым взглядом, и вскрикнула на другой половине дома Лия, уколов палец об иглу. Темная капля скатилась и прожгла белую ткань свадебного платья Рахили.

– Вот и подарок тебе, сестрица, – улыбнулась Лия и снова заработала иглой.



2


Все в этом доме думали о завтрашнем дне – возношении первого снопа. Радостно и тревожно ждали его Иаков и Рахиль. Тринадцать раз съедали они старые плоды и порознь надкусывали новые. Завтра, когда умолкнет в долинах иом-ханеф[15], и земля, как спелая невеста, станет теплой и покорной, с двух сторон надкусят они ее первые плод.

Ждал этот день старый Лаван, страдающий отрыжками и коликами в животе. Может быть, лепешки из нового проса избавят его хоть на день от громкой икоты, пугающей женщин и волов.

Не торопила завтрашний день Лия, но тоже о нем думала. И только Иох, подремывающий возле амбара, отмахивался от скорпионов и мух, слетевшихся на сладкий запах пшеницы, и ни и чем не думал.


Во двор с грохотом вкатилась повозка, и тотчас разнесся визгливый крик Лавана.

– Все проклятья на твою плешивую голову, – поносил он сонного Иоха. – Чтоб тебе ослепнуть от солнца в тот час, когда мухи и скорпионы растаскивают под твоим носом новый хадаш[16]. Чтоб тебе сгнить вместе с червями, если они уже не плодятся в мешках с пшеном. Или тебе надоело меня видеть одним глазом? Так вот тебе, – стегнул он плетью по лицу бессловесного раба.

Иаков отмахивался от визгов Лавана, как Иох от мух, и посмеивался над глупым, шумно отрыгивающим тестем. Что ему до нового хадаша! Если не распробует он и крошки со свадебного стола, все одно принесет ему ночью Рахиль свой хадаш.

Снова довольная улыбка растянула губы. Он почувствовал себя сильным, полным неостывшей страсти к выпуклоизваянному рту и жгучим глазам двоюродной сестры.

Четырнадцать лет назад жалким изгнанником встретил он ее у колодца, и с той поры ни на рег не постарела его память о хрупкой, черноглазой девочке, радостно протягивающей ковш с водой утомленному страннику. Еще не просохло дно ковша, а Иаков уже был сражен чем-то невидимым, от чего сладко заныли плечи, и слабость разлилась ниже к ногам... Это была не усталость, к чему он привык в бессонных странствиях. Имя ноющей боли хотел выдать голос, но коротким хрипом застрял по пути. И снова пил он воду из ковша и рук Рахили, не утоляя ни боли, ни жажды.


Радостно застонал Иаков, почуяв, как заныло его крепкое тело, встречая юбилейный год. Нет, ни на рег не постарела его память, как не постарела с тех пор Рахиль, первая звездочка, вспыхнувшая над ним в Харране. И последняя, – хотел добавить Иаков, но прислушался к Лавану. Тот, видно, устал хлестать полоумного раба, и голос его стал еще тоньше.

– О горе мне, горе, – взвизгивал Лаван, – нет тебе конца, только начало твое помню. Помню, как вошел этот оборванец в мой двор. И вырастала трава на камне под его ступнями. И проливались дожди от его взгляда. "Многоликий, многоликий", – шептали рабы, и сам я не знаю, какой апель[17] удерживает его голову...

Лаван потрогал свой апель, сползший по скользкому