ПРОЗА Выпуск 24


Элина СВЕНЦИЦКАЯ
/ Донецк /

ТРИАДЫ РАЯ

Роман

Окончание. (Начало в 22 выпуске)



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


Ну вот, все меня и оставили. Окончательно и бесповоротно. Осудили, обвинили и оставили. Лучше бы обвиняли и осуждали - все-таки было не так одиноко. И тогда меня читали. А теперь никто не читает, всем без разницы, как это все безобразие закончится и закончится ли вообще. Ну что ж, тем больше оснований продолжать, тем больше шансов закончить это все так, как мне хочется. А если не закончу - кому какое дело? Если я уже больше не автор, что ж с меня требовать законченности и завершенности, вообще с меня спросу нет, что хочу, то и делаю.

Все-таки странно живут мои Машки: постель, литература, истерики, литература, истерики, постель. Есть ли что-нибудь еще в их жизни? А есть ли в жизни еще что-нибудь вообще? Не могу сказать. Каждый находит в жизни то, что там есть, если, конечно, там есть, что найти.

Вот о чем я думаю. В Париже дуют шквальные ветры. А в пустыне Сахара тихо и тепло. Там с неба падают невидимые белые дожди. Если бы моя морская свинка жила в Париже, то я бы жила в Сахаре. Я еще много о чем думаю, но рассказывать не буду. Все меньше и меньше остается вокруг людей. Все меньше знакомых. Все больше незнакомых. Дождь и ветер на улице, труден путь к дому. И где он - дом? И где я? Раньше был хоть кабинет следователя, а теперь что? Вот иду я темными улицами города, длинными улицами города, темнота смыкается за спиной, кто-то свистит вслед и визжат тормоза. А дальше длинный забор, за которым ругаются какие-то люди. И привязалась зачем-то эта собака, и жрать охота, и веселое солнышко в небе. Сколько дней я уже тут хожу, идиотка несчастная.

Не каждая идиотка бывает несчастной. Это большое счастье - быть несчастной идиоткой. Я такая же несчастная идиотка, как мои героини, и в этом вижу свое счастье. Если бы я не была идиоткой, я была бы умной, но это бы нечего не изменило. Если бы я не была несчастной, я была бы счастливой, но это бы тоже ничего не изменило. И, в сущности, как хорошо, что мы все - идиотки несчастные, и все вместе, слово по слову, пишем этот идиотский роман, и теперь переходим к самой сумасшедшей его части, действие которой будет происходить большей частью в психушке, большей частью хрен знает где.

Нет уже рядом со мной ни моего следователя, ни моего читателя, ни даже моего воспитателя, который, видимо, так и остался под столом в той комнате, из которой меня увели. Нет, конечно, не остался, воспитывает, наверное, какую-нибудь другую писательницу, нашел себе объект достойнее.

А мне-то что делать? Куда податься? Герои мои меня покинули, разбежались, воспитывать меня никто не хочет. Ну это ладно, но мне бы хоть угол какой-нибудь, где бы приткнуться с этими бумагами, ведь должно же быть где-нибудь место мне хоть самое-самое маленькое.

И не город это уже, а предместье, или, может, город, но незнакомый, девятиэтажки, как пни, похожи друг на друга, между ними дорожки петляют. Может, где-то есть тут комната для меня - вон их как много, комнат. Вроде никто меня не приговаривал к высшей мере, но и для жизни никаких условий нет. Но у кого они есть, эти условия для жизни? Значит, каждый осужден на жизнь без всяких условий, и плакать тут не о чем.

Сколько их тут, девятиэтажек, выросло... Буду ходить, пока комнату себе не найду. Уже темнеет, а я только одну девятиэтажку обошла. Ночевать придется в подъезде... Или не ночевать? Правда, буду ходить, может, найду что-нибудь.

И нашла я комнату на исходе ночи.

Правда, грязную, с обоями ободранными, правда, по полу ржавые бинты валяются. Но зато есть магнитофон и диван дырявый. А грязь я приберу, писателям это полезно.

Вот теперь можно и спать лечь. Под ветром мерзнут столбы, поют свои невеселые песни и уходят далеко-далеко, как по этапу, в ссылку на север. Что мне остается теперь? Писать этот роман - дать волю своему больному воображению, ведь даже милиция меня оставила в покое. А еще - буду ждать свою дочку Марину и ее отца, может, они когда-нибудь вернутся ко мне. Вот и магнитофон пригодится - запишу на него первый момент нашей встречи - звонок в дверь, первые слова, поцелуи. Каждое утро я включаю магнитофон и жду. Но никто ко мне не возвращается, а магнитофон записывает лишь шелест шагов в коридоре, шум ветра да звуки закипающего чайника. Таких пленок у меня уже целая коробка - и все равно никто не возвращается. Иногда вечерами я слушаю эти пленки.

Дни стоят тихие, теплые, солнечные, а вечерами в открытые окна влетают ночные бабочки, бьются головой о стекло и, отчаявшись, засыпают где-нибудь в уголке. И все звуки - звуки моего одиночества - двоятся, наплывают друг на друга, и я уже не знаю, где я так одинока - в комнате или в магнитофоне.

В такие вечера я и придумала, что у Маши Рильке два носа. Если у Гоголя был один нос, почему у Машки не может быть два?

По ночам у Маши Рильке болели мозги. Бывает такая болезнь - чесотка мозга. Чешется кора и подкорка, в коре и подкорке скребутся мечты. Будто режутся зубы. Машка вставала, шла на кухню. Ей казалось, она в ночи не одна. Там, в коридоре, кто-то дышал и шевелился. Машка вглядывалась в темноту - но это была не темнота, а движущийся черный воздух, застывшие в объятиях друг друга призраки, соцветия бледных костей. Мерещился Афоничев, от которого делала аборт Маша Ремарк, мечталось о страшном призраке любви. Мозг распух, как десна над режущимся зубом, воздух был наполнен привидениями. За окном проносились одинокие автомобили, как совы.

А когда Машка засыпала, к ней приходила Катерина из "Грозы", хотя Машке хотелось увидеть леди Макбет.

- А-а, - думала сонная Машка. - Это она вышла замуж за мужа, потом изменила мужу, а он ей говорит: "Ты - луч света в т