КРЕЩАТЫЙ ЯР Выпуск 24


Рудольф КОТЛИКОВ
/ Москва /

Притчи




СМЕРТЕЛЬНАЯ ПЕСЕНКА


Все сбивался со счета, облака считая. С веселой песенкой пролетала пуля. Я побежал рядом, подбирая на ходу незамысловатую мелодию. И пуля обрадовалась, вдвоем пелось красивее. Звуки песни смешались, как бы держась за руки. Да и мы с пулей как бы товарищами стали. Но в беге я почувствовал усталость, и песня спотыкаться начала. И как раз пуля в чье-то тело вошла. Я тоже споткнулся и упал рядом. А тело (между прочим, красивое) обмякло и загрустило, и не радовалось пуле, и не приветило песню. Ну да Бог с ним, все ли ценят благородное искусство. Однако тело, упавшее и еще дрожащее, я тоже полюбил, потому что жила в нем и пела пуля. Я прижался лбом к вздрагивающему телу и тихо подпевал в такт. Тут меня неожиданно и грубо прервали. Стражники увели меня. Когда меня втолкнули в камеру, я не прервал песню, да она и не могла угаснуть из-за неприятия или непонимания этими окаменелыми лицами. Но арестанты, узники, робко жавшиеся по стенам, как бы ожили, зашевелились и подтянули песню пули сиплыми, давно отвыкшими от света голосами.


ПРОЩАНИЕ


Я вскочил на подножку вагона. Поезд скользил, словно во сне, мимо многолюдного вокзала и толпы провожающих. Крики и прощальные напутствия ярко цвели разноцветной радугой, быстро слагающейся в музыку, улыбки сливались. Я отчаянно махал рукой, надеясь, что мои провожающие еще видят меня... нет, нет. Но я отчетливо видел их, как они, ворча и огрызаясь, набросились на мои останки на оплеванном асфальте и продолжали рвать их. Я понимал, теперь им не до меня, но все же с улыбкой продолжал махать им рукой.


НЕТ! НЕТ! И НЕТ!


Себя в самоубийцы я не записываю. Нет, это, конечно, случилось, я не отрицаю, но в благородном и честном бою. Да, случилось. Враг (кажется майор), в порядочности которого я не сомневаюсь, прицелился в меня, это я знаю точно, оглянулся, и - никого, кроме меня. Итак, майор тщательно прицелился, а я, как назло, где-то потерял оружие или забыл в окопе. Страх захлестнул меня с головой, страх жадно вцепился мне в глотку, скреб спину жесткой мозолистой пятерней... Я знал, как вредно подавлять эмоции, но я всегда был враг сам себе, я подавил все чувства и победил страх. Чтобы не видеть, как красиво целится вражеский майор, я поспешно закрыл глаза. Я не видел смерть, я услышал короткий, словно нереальный выстрел, и увидел, но глазами вражеского майора, мое падавшее в землю тело. Оно дернулось, вздрогнуло, уютно сжалось и укрылось, словно одеялом ко сну, землей. Я содрогнулся, было откровенно жалко себя, но, как вражеский майор я сказал себе: долг, прежде всего! - и, весело насвистывая легкомысленный мотивчик из какой-то оперетки, я, небрежно стряхнув прилипшую грязь с галифе, легкой походкой направился к казармам.


НЕОБЫКНОВЕННЫЙ КОНЦЕРТ


Билеты только у спекулянтов, если повезет, конечно. Кто по блату, очередь к Администратору. Не попавшие столпились на площади под громадной трубой репродуктора, слушать трансляцию. Смерть... ой, что же я! слово-то какое ископаемое... каждый житель города теперь обогащался, не себя, а семью и родных обеспечивал, уходя в иные поля. Люстры нескончаемо лили свет на лысины и прически, на голые плечи и монокли, щедро осыпали публику фойе. Когда подняли тяжелый занавес, осторожно внесли тюфяк с дебютантом, или, вернее, с отъезжающим в иные. Он был обильно напичкан символами разложения. Лениво скосив глаза и поддерживая на весу пальцы, он вяло приветствовал публику. Аплодисменты перешли в бурные овации. Затем зал смолк в ожидании. Пауза затягивалась, а дебютант еще дышал, тяжело вздымая крутой живот. Люстры медленно гасли, и уже виделись, прозрачные и робкие, первые обозначения игры красок из тела дебютанта. Живот его замедлил свой полет, и линии света из него вырывались каскадом. Спирали и другие фантастические рисунки световых искр падали, вздымались, застывали в парении и снова вспыхивали немыслимым значением и тайной светового каскада, многоцветной радугой. Зал взорвался энтузиазмом ликования, скандировали имена дебютантов, и хотя это становилось ежедневным бытом, каждый уход воспринимался, как новый, неожиданный большой праздник. Сослуживцы, родные и друзья приходили непременно с лозунгами и транспарантами. Рождение здесь хоть и приносило радость родителям, но они скрывали ее, опасаясь прослыть эгоистами, а это считалось самым позорным проступком.


ВСЕПЕСЕНКА


Я повесил несколько песен. Не столько от злости, а так, для удовольствия. Очень шумные они были. Композитора тоже хотел, но подлюга убежал. Крестьяне, возвращающиеся с полей, заплакали.

- За что, добрый господин, мы веселились по выходным, а теперь нам, что ли, под ветер плясать?

Я задумался. Во имя гуманности сам себя арестовал, сам судил, сам защищал, сам наказал. Затем приговорил себя и тут же повесил рядом с повешенными песнями. Ветер качал нас, перемешал и слил воедино, и я запел ими, всеми песнями сразу. Далеко по полям разнеслась песня. Крестьяне, обнявшись, плясали и говорили:

- А эта песенка еще лучше, это всепесенка.

........................

Соседи, крадучись, ходили мимо плотно закрытой двери, шептали, робко прислушиваясь:

- Ишь как поет, хучь в театр.

Однако тощая соседка, старая, как грех, прошамкала:

- Никак не поет, это он стонет больно.

Остальные соседи не слушали старую, они подвывали, стараясь вести слаженную мелодию, следуя соседу за закрытой дверью. Старая все же брызгалась критикой, смешанной со слюной: то высоко взял, то затянул слишком. Соседи увлеклись хоровыми звуками, что связали их воедино. Но тут старая, видимо, учуяла что-то из будничного бега времени. Когда затихли звуки из-за двери, она решительно толкнула дверь... и тут все увидели, что сосед, спевший самую красивую песенку, уже умер. Он лежал с блаженной улыбкой потустороннего. А его лучшая песня или стон осторожно покрыла соседей, словно нежной кисеей, и показалось всем, что они колышутся, как трава в танце, как цветы в широком поле, а затихший сосед, спевший все поле с цветами, высоко воспарил в прозрачном небе.


СКУЛЬПТОР, СОЗИДАЮЩИЙ СЕБЯ


Бесконечно долго, как бы остановив время, я пылился на этой дороге, слившись с ней. Моя неподвижность во времени пугала мое сознание своей бездеятельностью. Нет, вне времени я быстро менялся и действовал, я был подвижен, но сознание мое, окутанное покрывалом времени, не постигло этого. Сознание тосковало от несбывшегося. Гордость своей мощью и победное чувство самокрасоты унижалось проходящей толпой людей, которые не обращали внимания на мои порывы к единству. Жалкие козявки, черви, думал я, однако острое чувство зависти к их быстрому полету, смеху, единению оставляло неизбывную горечь. В толпе я уже выделял женщин в ветряных платьях и летящих волосах, их смех, подобный вольным птицам, их веселье, пронизанное светом иных миров. Потом я узнал, это были девушки и юноши из недалекого стелющегося общежития. Они проходили мимо на фабрику, увитую дымными трубами и закопченными окнами в решетку. Мне очень хотелось полюбить кого-нибудь, но никак не удавалось отделить ее от толпы, а любить всю толпу, наверное, меня бы не хватило. Мой сосед через дорогу, с которым я не общался, видимо, тоже страдал, пестуя свое одиночество. Бесформенной глыбой он возвышался над дорогой. Однажды, какой-то человек не из толпы, чужой и незнакомый, остановился и оглядел соседа, затем достал из сумки инструменты... И полетели, посыпались куски соседа пылью, осколками и даже частями. На моих глазах переживающего свидетеля, сквозь страх, боль и страдание сосед под искусным резцом скульптора набирал силу красоты, будто сама красота свила гнездо в нем. Заводская толпа больше не прошла мимо, столпились они вокруг, громко наслаждались, глядя на чудесные формы соседа. Я видел нити-лучи их сознания, в стройном, гармоничном танце, сливаясь, они поднимались выше и таяли в синем дрожащем воздухе. Я радовался за своего соседа и гордился им. А толпа цвела, благодаря красоте моего соседа, уже, можно сказать бывшего. Скульптор тихо собрал свои инструменты и удалился, не оглядываясь. Я долго и терпеливо ждал, надеясь, что скульптор вернется и чудесно преобразит меня, ведь я так стремился и уже завидовал соседу, но скульптор не появлялся. Тогда я решил сам стать скульптором и преобразить сам себя, если удастся. Собрав все свое неудовлетворенное стремление к красоте, я творил с собой мыслью, воображением, экстазом, меняя себя... а может, я не менялся, а менялось все вокруг и сама толпа, словно в горячем бреду, в дебрях моего сознания, я не замечал, из кого я творю совершенную форму и идею, из самого себя, неподвижного камня, или из летящей толпы. А она, толпа, стояла, тесно слившись друг с другом вокруг меня, и я тоже любовался ими, и не знал, кого любить отдельно, а вроде любил их уже всех вместе, их молодость, молодеющую цветами, их веселье водопадами звезд, их любовь, смешанную с моей. Тогда вот впервые мой сосед тоже широко улыбнулся мне.


СТЕНА


Похоже, это была нескончаемая стена. Никто точно не знал ее протяженности во времени и пространстве. Она легко могла вдохновить поэта, музыканта, живописца не только глубоким смыслом внутреннего, но и удивительным разнообразием красок своей облупленности. Вдоль всей длины стены выстроились бесконечной вереницей люди. Все стояли лицом к стене, ожидали Расстрела. Никому не разрешалось сходить с места, и только в короткий отпуск люди разминали суставы и двигались. Плюгавый человечек, одетый не по росту в широкий пиджак и брюки, заправленные в носки, пытался вырвать из немоты своего солидного пожилого соседа в нижнем белье и калошах на босу ногу:

- Чего повидать-то успел в отпуске, ведь только вернулся, еще не позабыл?

- Да ничего не видал, - махнул рукой сосед, - прошел вдоль очереди, поглядел на людей, вот и весь отпуск.

- Ну, а я, - похвастался Плюгавый, - пока ты отпуск гулял, на свадьбе успел побывать, второй сосед слева женился на гражданке пятой справа, они долго готовились.

- К чему всё это? - проговорил солидный. - Расстрел, говорят, уже не за горами, скоро и к нам пожалует, а люди всё жить торопятся.

Среди жалоб, причитаний, смеха и дискуссий, порхали, словно бабочки, детские голоса. Их веселье гнало грусть и меланхолию, даже старая стена розовела, будто от восходящего солнца.

- Слышь, сосед, - загнусавил Плюгавый, - кто его знает, Расстрел-то по командировкам мается, когда до нас доберется, а может, позабудет за временем?

- Чепуха! - забасил Солидный, - он-то не пройдет мимо.

- Вот именно, не пройдет! - закивали в рядах.

Грусть забила дымным крылом по глазам Плюгавого, грусть всосалась в его продрогшее сердце, едва прикрытое незащищенным телом. Невдалеке он заметил старую, совсем голую женщину, синеватые ее телеса бросали на стену бегущие отражения.

- Слышь, старая, - затянул Плюгавый, - не пора ли соседа навестить, меня, значит, а то вокруг одни мужики, а мне бы женской ласки хоть кусочек.

- Погоди, отпуск скоро, вот и навещу, не жалко.

Волнуясь и трепеща, ждал Плюгавый ее отпуск. Он хвалился Солидному:

- Она... она для меня все... она... я пою, слышишь, пою!

И из глаз его лилась музыка слез. Добрая улыбка стерла величавость Солидного. Соседи, кто ближе, уже начали чиститься и чесаться, готовясь к очередной свадьбе. Но радость Плюгавого сморщилась и скатилась на землю, словно тряпка. Старая пыталась добраться до него, но, сделав несколько шагов навстречу, исчерпала отпускное время, она осталась на полпути, втиснувшись между молодой парой.

- Укрепись! - все утешали Плюгавого, - в следующий отпуск она обязательно дойдет!

Плюгавый приободрился, ведь если очень постараться, то можно протянуть навстречу руки и почти, ну совсем почти коснуться друг друга. Добрые соседи услужливо и охотно помогали передавать касания и даже поцелуи с объятиями. Так как старая стояла между молодоженами, то и они, в свою очередь, пользовались ее услугами для передачи друг другу нежных объятий. Старая млела в восторге, от передач этих она молодела, синие ее щеки розовели закатом, а дряблое тело наливалось соками. Да и Плюгавому доставалось сполна, он даже жаловался:

- Ты что, сосед, чересчур хватил, она прислала мне только два поцелуя.

А где-то вдалеке, но все отчетливее слышался тяжелый шаг Расстрела, и древняя стена отражала растущее эхо Его шагов.


ВОЗМЕЗДИЕ


Крики, словно снаряды, вылетали из темных глоток толпы. Возмущение раскалило их. Чувство справедливости вело толпу в атаку. Убийцу надо наказать. Его жертва, ни в чем не повинный человек, затих тут же, уютно скорчившись у стены. Убийца должен быть наказан. Рев толпы хлестал его, обещая возмездие. Растерянность перед неизбежным лишила его силы сопротивления или побега. Он бессильно склонился к стене и с немым ужасом смотрел на толпу. И вот, когда жилистые руки толпы, словно судьба, уже почти коснулись его, невинная жертва, скромно затихший у стены, качнулся, встряхнулся и встал, будто монолитная статуя всех жертв. Он улыбнулся и приветливо махнул всем рукой, затем подошел вплотную к своему убийце и... вошел в него. Убийца вздрогнул, даже дернулся как-то, словно танец собрался сплясать, затем как бы поостыл, откашлялся, степенно пожал растерянной толпе руки, вроде раздал смущенную улыбку жертвы всем, всем и, не спеша, удалился.


Я ПЕЛ, А ГОЛОС НЕ МОЙ БЫЛ


Я никогда раньше не пел, голоса не было никакого, да и слуха тоже. В школе на уроках пения я так фальшивил, что учитель плакал. Позже, в ополчении, пришлось петь хором. Тогда я просто привязывал свой голос к другим певцам, и они как бы вели меня. Так что с пением у меня было из ряда вон... а потом появилась она. Это о ней сказал Гомер - не касается праха земного, она по главам человеческим ходит. Она коснулась меня сразу множеством рук, и я запел... Не знаю... может, заплакал. Только голос звенел, не мой голос, конечно. Но, однако, из моей тщедушной и дрожащей груди рвался чарующий голос к вершинам света. И песня звала за собой колышущееся тело людей. Должно быть, все пели к свету, давно затерявшись друг в друге. И это был несомненный восторг. А позже, когда мы лежали в бессильном забытьи, будто брошенные или забытые, не зная, кто есть кто, чей то голос после долгого надсадного кашля спросил:

- А кто она?

И эхо, скользя по каменным стенам, умножало вопрос в бесконечное.


САМОКРИК


Закричал человек и вдруг изумился, крик свой увидев. А крик самостроился, формы различные принимая. Человек трогал крик, протыкал его пальцем. Прохожие не видели. Человек схватил крик и подумал: приведу домой, Если жена не выгонит. Жена бранилась с соседями на кухне, и человек увидел над ними плавающие, словно худые облака, отражения их эмоций. И темные и светлые отражения сливались, как в танце. Человек запустил к ним свой крик, и тот не замедлил слиться с плавающими эмоциями. Человек довольный засмеялся громко, и соседи прекратили скандал.

- Сольемся, что ль, как чувства эти? - предложил человек, широко приглашая жестом жену и соседей.

- Опять надрался, - заворчала жена, топя руки в мокром белье.

......................

В детстве я часто убегал на берег озера, где подружился с большим камнем. Он рассказывал мне долгие истории про древние битвы, поражения и победы. Глядя на его исполосованное временем тело, я слышал шум битв, ржание коней, Лязг оружия. Я гордился дружбой с камнем и избегал игр со сверстниками. Но родители как-то выследили меня, и с тех пор камень замолчал.


Я


Когда моя рука отвалилась, я возмущенно крикнул:

- Куда, дезертировать?!

Ответа не последовало. Я подумал, что, может, не моя рука, может, это и не я вовсе? Когда в разгаре боя ушли другие я, скорее бывшие мои части, но отказавшиеся от службы, я даже вздохнул с облегчением.

- Скатертью дорога, неблагодарные.

Потом я обнаружил, что почему-то не вижу себя. Я успокоился и сказал:

- Вот подлинный я.


РАЙОННЫЙ УБИЙЦА


Я не был настолько богат, чтобы иметь своего личного убийцу, хотя это становилось модой. Многие имели. Женщины сплетничали и хвастались своими, они одевали их по фасону. Популярным убийцам ставили монументы, вешали на зданиях портреты, а также в школах и учреждениях. К ним записывались в очереди и регулярно отмечались. Каждое утро мать пилила меня, хлеща скандалом слов.

- Пора уж прикрепиться к районному, олух, все бы баклуши бить!

На улицах шалила весна, руками-ветерком задирая девичьи платья, выйдя, я засветился улыбками прохожих. В светлой приемной я записался у секретаря. В щелку успел заметить самого, он расхаживал по кабинету в пижаме и тапочках. В длинном коридоре посетители выбирали одежду, которую заказывали для него, когда будут актироваться (да, да, пора опустить слово "убийца", и заменить более красивым и гуманным). Веками установленный порядок сковывал мои мысли, но все же рождался вопрос зачем? Мучимый вопросом, я обратился к секретарше по всем правилам вежливости. Но грубый смех разорвал ее лицо. В коридоре я выбирал тонкие шелковые рубашки, элегантные костюмы, лаковые туфли для своего. Обычно он приходил на дом. Так я мельком подсмотрел в замочную скважину убийцу соседей. Этот же, наш районный, приходил недавно к отцу. Мать убивалась, когда выносили отца, сам убийца любезно помогал нести. Теперь вот и материна очередь приближалась.

- Ну что? - накинулась на меня мать на кухне, - записался наконец?!

Я махнул рукой, устало усаживаясь на табуретку. На скамье в корыте полоскала белье последняя соседка тетя Фрося.

- А шут с ним, в каком костюме будет, когда ко мне пожалует, - ворчала она, развешивая на всю веревку необъятные трико, живописно залатанные и неожиданно привлекшие мое внимание.

Звонкая оплеуха матери вернула меня в колею беседы.

- А костюм я выбрал военный, пусть будет военный, - сказал я.

Мать кивнула и разожгла керосинку. На сковороде шипела и мирно переговаривалась еда, и под эту беседу мои мысли выровнялись и стали согласными. Даже смешными, ведь завтра по расписанию придут к тете Фросе, а она усердно стирает, для кого? Я зашипел смехом в подражание еде на сковородке, и направился делать уроки, скоро экзамены.


МУЗЫКА СМЕРТИ


Как красива агония умирающего. Из него тихо лилась мелодия абсолютной гармонии, мгновенно меняя вспыхивающие краски. Вокруг собирались любопытные. Они пытались приобщиться, вытягиваясь за крутыми спинами. Они ловили отсветы красок и звучные ноты, бережно прижимая их к своим телам. Вокруг молчали, родня и знакомые, все пытались перекрасить гнев во что-то другое, видимо, думая, что сами, в свое время умирая, щедро раздадут всем желающим звуки и краски смерти. Живописцы, ваятели, сочинители музыки, вдохновенно, как бы в забытьи, ловили отзвуки и отсветы и были счастливы, создавая отражения и просто копии на радость любителям и ценителям. Вот как может быть красива агония умирающего, и жаль, что он сам уже не видит и не слышит, а то бы он умирал в радости, а не в страхе. И, наверно, перед смертью рассылал бы пригласительные билеты всем желающим.


ПО ОШИБКЕ


Кажется, я стал очень красивый. Изменения замечал каждый день. Радовался. Значит, буду еще красивее. Сейчас я стоял в стороне, наблюдая себя на другой стороне улицы. Прохожие останавливались:

- Кто это?

- Это я, - отвечал я, потупив взор и краснея от удовольствия.

Они любовались мной. Я ждал, когда они разойдутся. На опустевшем перекрестке я подошел к себе, только собрался влиться в себя, как неожиданно получил звонкую пощечину. Как оказалось, это был не я. Сильно смутившись и бормоча извинения, я удалился, уставившись взором в землю и думая, что сам бы так не поступил, а что если кто пожелает, даже по ошибке, влиться в меня, я обязательно приму его и еще буду благодарен.


НА СЦЕНЕ


Сцена показалась мне неожиданно жесткой. Доски не скрипели под ногами, но я двигался по сцене с опаской, тяжело передвигая ноги, как бы не свои. Подошел режиссер и, грустно улыбнувшись, положил тонкую ладонь на мое плечо:

- Ну, ты готов? Сегодня твоя очередь.

- Так быстро?! - крикнул я.

- Свиридова и Ходюкова уже вчера... - его голос дрогнул. - Вчера рабочие сцены спутали части Свиридова и Ходюкова, все возмущались халатностью рабочих, но родные, к счастью ничего не заметили.

- А кто со мной в паре? - я боролся со своим голосом, он срывался, не слушался.

Режиссер мялся:

- Kажется, Головастенко.

Во рту у меня появился солоноватый привкус. С Головастенко я едва был знаком, хотя, помню, учился с ним в одном классе. Я смотрел в сочувствующие глаза режиссера, на игру морщинок у его глаз и с хрупкой, почти неосязаемой надеждой спросил:

- A может меня, того... заменят, что ль... Может, отложить, хотя бы не сегодня?..

Режиссер чуть раздвинул занавес тяжелого бархата.

- Смотри в зал, - зашептал он горячо в самое ухо. - Зрители уже на местах, полный аншлаг, они ведь заплатили большие деньги.

Я скользнул глазами по напряженным лицам зрителей. Голова легко закружилась, и тошнота предательски наступала. Тем временем принесли Головастенко. Пожарные в нарядных блестящих касках положили его на сцену, затем бросили меня рядом. Нас быстро раздели. Я сказал, обнимая товарища по несчастью:

- Слыхал, друг, они ведь заплатили много денег, не срывать же спектакль из-за нашего каприза... и если потом наши части спутают... я не против...

- Он улыбнулся губами, но глаза его где-то отсутствовали. Меня утешало, что режиссер все же заплакал, когда подняли занавес. Рабочие сцены бережно увели его, поддерживая под руки. Хлынул свет прожекторов, грянул марш, бинокли и монокли зрителей метнулись к глазам. Все стало ярче и отчетливее. Среди зрителей я даже заметил моего товарища Симанчука, который был назначен на завтра в паре со Сказко.


ОСКОЛКИ ПАМЯТИ


За белыми занавесками окон я ловлю и пытаюсь сложить осколки памяти. Я ловлю и пытаюсь сложить осколки памяти в единое, одеть их в живые чувства и снова оживлять уснувшую муку. Я вместе с другими вошел в город по ухабистой, изъезженной колесами дороге. Пока я оглядывался в нерешительности, ко мне подошел вертлявый молодой человек приятной наружности.

- Карбокль, - представился он и сразу предложил мне дешевый отель.

Я доверчиво двинулся за ним. Я ждал его в холле, пока он разыскивал хозяйку. Рассматривал с любопытством аляповатые полустертые росписи непристойного содержания на стенах и потолке. Кутаясь в яркий халат, вошла румяная, откровенно накрашенная женщина, очень полная и немолодая. Ее дряблые щеки тряслись, и глаза были бесцветны. Карбокль представил меня, как друга детства.

- А что ты умеешь делать?

Я подумал.

- Могу мыть посуду, подавать вино.

Она кивнула. Жизнь начиналась здесь ночью. И не мыл я стаканы и не подавал вино, а отдан был служению людям. К вечеру, когда собирался служивый народ и богатые бездельники, мы спускались вниз. Кроме меня и Карбокля служили еще несколько девиц, ничем не примечательных. Жизнь наша текла однообразно, в трудах и без забот. Днем наш дом погружался в тяжелый сон, где память рисовала обрывки прошлого, беспорядочные, как в причудливом калейдоскопе. Трава, женщина, дирижабль и деревянные лестницы, пронизывающие картины сна. Однажды появился у нас матрос, неистовый и шумный. Он говорил о пряных землях, о далеких берегах и удивительных людях. Он пил рюмку за рюмкой и заронил в нас сомнение: зачем мы здесь? кто мы? откуда? Волнение незнакомых ветров передалось нам, и мы часто думали о далеком. Как-то осенним вечером мы решились, я, Карбокль, девушки и старуха-уборщица, нас вел матрос. Крадучись, шли мы по темным кривым улицам, пряча лица от желтых фонарей. Гудки пароходов и шум портовых кранов испугали нас, но матрос уверенно разыскал какую-то баржу, и скоро мы двигались по реке, которая должна была вывести нас в море. Но у выхода в море нас задержали. Мы совсем забыли или не знали, что была война, и где-то на полях умирали солдаты. Да и матрос обманул нас, он служил на этой барже и, кроме порта и реки, ничего не видел. Мы вернулись в дом и снова потекла привычная жизнь. Как-то пришел молодой солдат, он направился прямо ко мне, но застенчиво молчал, пока я не прервал это уже тягостное молчание:

- Как звать?

- Сосий, - ответил он угрюмо и опустил взор, внимательно рассматривая свои сапоги.

Да и раздеться толком сам он не мог.

- Ты же солдат, Сосий, - стыдил я его, но оказалось, что он давно потерял свой полк и служит мозолистом в соседней бане.

Этот Сосий скоро поступил к нам и сменил мундир на пижаму и шлепанцы. Скоро в город вступили войска. Комендант города генерал Галифе объявил осадное положение. Но ничего не изменилось, только солдаты маршировали на учениях по ночным улицам, мешая спать мирным жителям. Они часто бывали у нас, и пьяные кутежи и дебоши - досуг этих бравых вояк. Мы бы легко могли их уничтожить, но не знали, чьи это солдаты, может, наши... После боев местного значения в город вступили другие войска, и опять ничего не изменилось. Война была для нас где-то, и мы не знали, чьи солдаты, наши или вражеские. Да и Сосий не мог определить по нашивкам, все позабыл.

- А ты спроси-ка у своего офицера, - посоветовал Карбокль.

Но я не спросил, не все ли равно. В один из весенних шумных дней мадам уехала на воды. Поезд, пыхтя и вздрагивая, утонул в белой пелене дороги. Однообразие жизни нарушалось волнующими снами. В одном - я видел себя в гамаке среди белых берез, розовощекая веселая няня с русыми косами мерно раскачивала меня среди сонной зелени ароматной травы. И зачем-то загляделась она своими синими смеющимися глазами в гладкую чашу неба, загляделась и выплеснула меня на влажную землю. Лишь капля сверкающей росинкой осталась на траве. Тяжело нагнулась она и осторожно взяла меня в свои ладони и согревала своим дыханьем.

Няня? Как ты хотела меня спасти! Я еще видел, как раскололось небо на тысячи голубых кусочков, они падали вниз и разбивались, а наверху была пустота. С тяжелой головой я спустился вниз. Было еще рано, согнутые фигуры рабочих в темных блузах спешили мимо наших окон, комочки грязного талого снега медленно стекали вниз. Прижавшись лбом к холодному стеклу, я уже не во сне, наяву, ловил в памяти давно забытые картины: длинные полутемные коридоры, звуки шагов, скрип дверей, распахнутые широко окна в опрокинутую фиолетовую улицу, море шляп внизу, лозунги и транспаранты. Картины менялись, исчезали, но я знал, это было... был и я...

- О чем все думаешь? - скрипуче спрашивала старуха-уборщица и, не дожидаясь ответа, гремела ведрами.

А небо тоже гремело и раскалывалось на тысячи криков. Я вышел на улицу. Люди кричали, радостные и возбужденные, это был конец войны. Я был, словно подводный камень, в потоке толпы. Я шел, держась за стены, боясь быть смытым. На площади выступал оратор, он говорил о вражеском городе, городе руин и смерти, где крики победителей, словно хищные птицы, выклевывали глаза еще дышащей боли, еще живущей памяти убитых. Его стащили с трибуны, и я видел, как он был затоптан радостью возбужденной толпы. Победа в моем сознании тесно сплеталась с поражением, так как нет победы без поражения, и потому радость победы была ненавистна мне. Неожиданно крики смолкли, провозили убитых солдат. Горе сломало темные фигуры матерей. Как только исчезла последняя, радость снова вспыхнула ярким фейерверком. Я кое-как добрался до дома. За белыми занавесками окон было тихо, звуки улицы почти не доходили сюда. Я поднялся к себе - скорее спрятаться в сон. И сон принял меня и неожиданно открыл прошлое во всей полноте. Зеленым бурным приливом текли в мои закрытые глаза безбрежные степи и травянистые влажные луга... жадно, словно бесценное сокровище, сжал я в своих руках память, чтобы не потерять больше, чтобы проснуться и найти потерянные пути в обратно.


ВЧЕРА

Мой изумленный дух трепещет перед ней.
Расин, "Федра"

Как надоели нам зыбучие пески. Мы долго шли, с трудом передвигая ноги, и желтизна пустыни застыла в наших глазах. В который раз открылся мираж - золотые купола и белые дома среди густой зелени. Нет! Нет! На этот раз не мираж. Среди сонной зелени высоких холмов виднелись красные черепичные крыши сверкающих белизной домов, полого спускающихся к океану. Мы остановились в пансионате, небольшом двухэтажном домике с деревянным резным балконом. Вечером я спустился вниз. Единственная улица вела в гавань, где виднелся розовый лес мачт с разноцветными крыльями парусов. Шумные торговцы собирали свои товары и грузили на молчаливых осликов, зажигались огни таверн, покачивая крутыми бедрами, появлялись в дверях домов веселые женщины с далеко выступающей грудью. Когда я вернулся в пансион, заметил, что гора над городом сильно напоминает профиль женщины, надменный и гордый профиль царицы. Я поднялся по шаткой скрипучей лестнице, открыл дверь в комнату, там я увидел товарища моего по странствиям Агафокла. Он сидел на коленях у женщины, а ее лицо было точно лицо горы над городом. Волосы ее разметались по комнате, и поглощающие глаза ее были невыразимы. Испуг овладел мной, благородный испуг.

- Агафокл! - закричал я.

Он быстро взглянул на меня и спрятал лицо свое в глубокой тени этой странной чужой женщины. Только раз посмотрела она на меня, и ноги мои приросли к полу, налились свинцом. Она звучно поцеловала моего товарища Агафокла в лицо, и лицо его исчезло в бесконечной и яркой линии ее губ. А сам Агафокл как бы сник, съежился и множеством складок сполз на пол, и затих совсем маленьким бесформенным комочком. Она медленно встала, расправила его и опустила в щель между досок на полу. Мой товарищ по странствиям Агафокл! Я тяжело спустился вниз и прислонился к косяку двери. Тучи обложили небо, и гора с трудом просматривалась зловещим темным силуэтом, пронзающим небо. Незаметно я очутился в порту. Корабли теснились у причала, и отражение многочисленных мачт и парусов в бликах воды, словно калейдоскоп, заворожило меня. Ко мне подошел старый матрос, коричневое лицо его было испещрено, как знаками, сетью морщин, а в глубине их светились синие ласковые глаза.

- Море, - сказал он задумчиво и запыхтел трубкой. - Откуда ты, незнакомец?

Я взглянул на него, не зная, что сказать.

- Вот товарищ у меня был, Агафокл... - я замолчал.

Вдруг там, среди розовых волн, я увидел смеющуюся молодую женщину, косы ее, словно лучи заходящего солнца, а платье, как ветер, облегало стройную молодую фигуру. Она бежала по волнам к берегу. Как током обожгла меня память.

- Вина! - закричал я, протягивая руки, - Вина!

Она бежала навстречу и смеялась, совсем такая, какую я видел ее последний раз. Вот она уже совсем близко, и руки наши почти коснулись... но... как мираж, вдруг исчезла она, только смех ее все еще струился сверкающим кружевом у моих ног, только прозрачные холодные волны лизали безмолвный берег.

- Вина, Вина! - голос мой дрожал и падал в бесконечную бездну одиночества, голос мой оборвался...

- Да-а-а-а, - протяжно сказал матрос, - на море и не такое бывает.

- Это Вина, жена моя, - глухо сказал я, - она осталась там, она ждет... и дом мой...

Похлопал меня по плечу натруженной тяжелой рукой матрос и сказал бодро:

- Ничего, у меня есть корабль, "Барракуда" его зовут, я отвезу тебя, мы найдем.

- Да, да! - закричал я, чтобы жить... жить в ее улыбке, в лепестках полевых цветов, луговых трав, жить в звуках и красках родного города, города, где мой дом и Вина!

Я схватил его за рукав грубой куртки и торопил его. Мы подошли к молу. Он всматривался в корабли, глаза его как-то вдруг потерялись, он сел на камень и закрыл лицо темными заскорузлыми руками.

- Я совсем забыл, - тихо сказал он, - корабли-то ненастоящие.

Слова его балансировали на тонкой проволочке надежды, и вот уже вроде сорвались, как неудачливые канатоходцы, а может, проволочка оборвалась, как все на земле рвется...

- Пойдем, - я взял его за руку, - скоро будет гроза.

И правда, небо заволокло тяжелыми громоздкими тучами, казалось, что небо вот-вот упадет на землю. Мы медленно шли вверх по узкой улице, из домов выходили люди, тихое и протяжное пение повисло над городом. Люди шли к горе, я видел, как дрожала она, как полыхали глаза женщины - горы.

- Боги наказывают нас, - сказал матрос, - только за то, что мы есть... все это было вчера, и жизнь наша была вчера...

Огненный поток, словно язык богини, приближался к нам, и я видел, как передние ряды дрогнули. Я опустился на колени и сказал:

- Я Лампсак, я тоже был вчера...




Назад
Содержание
Дальше