ПРОЗА | Выпуск 29 |
КИЕВ. ПЕЧЕРСК
Спасение наше в том, что попадаем мы туда не вдруг. Представьте на минуту, что природа решила лишить нас в одночасье всего, чем так щедро наградила когда-то – здоровья, красоты, свежести восприятия, и что мы по-настоящему никогда не умели ценить. Вдруг проснешься сразу дряхлым, немощным стариком или, что еще хуже, безобразной старухой. Как можно такое пережить? Нет, уж лучше как есть, по старинке. Бегом! Вперед! Свалишь раз-другой к обочине, переведешь дыхание и снова за лидером. Потом, как бы невзначай, станешь замечать, что и лидер уже не тот и рядом бегут, опережая тебя, совсем не те, с кем еще недавно перекидывался словцом-другим. Уже сошли. Начнешь прижиматься к обочине, замедляя шаги, все еще двигаясь по инерции вперед, и вдруг остановишься в растерянности... Оглянешься назад, а там, в густеющем тумане почти небытие – неясно проступают лишь отдельные фрагменты из самой твоей рани. И ты уже в сомнении: а было ли это со мной? Но мать еще жива. Она свидетель.
– Помнишь, как бомбили Полтаву и ты, схватив меня на руки, бежала ночью с Дворянской, где мы жили на втором этаже большого дома, на Кирова, к бабушке, как упала и разбила в кровь колено и как она потом тебя ругала, говорила, что нас могло убить? Утром, помнишь, ходили на нашу улицу, и там почти от всех домов остались одни стены. Кое-где в полуподвальных окнах поблескивали уцелевшие стекла, и незнакомые тетки, ругаясь и отпихивая друг друга, выдирали их из рам...
Странно, что не помнит.
– А помнишь наш огород на берегу Ворсклы? Созревало просо, и мне приходилось целыми днями оберегать его от прожорливых воробьев, плести нитяные сети, развешивать бумажные лоскутки. В один из таких дней на берегу появились рыбаки с бреднем, и я, забыв обо всем, шел за ними, с волнением ожидая той минуты, когда сеть, шурша по песку, выползала из воды, и выброшенные из куля водоросли, как живые, трепетали от бьющихся в них рыб. Ловцы оставляли после себя на берегу только самых маленьких, похожих на серебристых карасиков. Год был голодный, и мне подумалось, что если собрать их во что-нибудь, может получиться хороший ужин для нас всех. Подождав, когда рыбаки ушли вперед, и не найдя на берегу ничего подходящего, я снял трусы, стянул резинку и набрал в них сколько мог. Еще надо было как-то перебраться через дорогу, проскочить широченный двор мимо поликлиники в лабораторию, где ты работала, но самое стыдное было, когда попался на глаза лаборантке Зое, в глазах которой я хотел казаться уже взрослым. Принесенные рыбки оказались «горчаками», и есть их было нельзя...
Не помнит.
Болезни подступают со всех сторон. Круг уже сомкнулся, и жизнь течет мимо тебя. Привыкаешь к новому существованию ограниченных движений, мизерных потребностей, угасающих желаний. Иногда вдруг встрепенешься, разгонишь вокруг себя пыль и будто даже взлетишь немного, но тут же осядешь, поскрипывая суставами, замрешь в тоскливом ожидании расплаты.
Не промахнулся ли Создатель, отпуская нам столь долгий срок? Успеваешь и нагрешить, и наделать всяких глупых дел. Нам бы, как всему живому на земле, ценить каждое мгновение, собирать по капле жизненный нектар, как пчелам или бабочкам. Иному, правда, и собирать-то нечего. Если посчитать, той сладости земной ему перепадает лишь глоток-другой. Вот, к примеру, в доме, где живет мать, много таких обиженных. И в домах, что рядом, в таких же пятиэтажках без лифтов, с унылыми подъездами, неухоженными дворами с развороченными мусорными контейнерами, в которых всегда кто-то роется...
Улица, как разбухшая вена, едва удерживает рвущийся от Печерского моста ревущий поток машин. Пронзительные крики сирен, визг тормозов на светофорах, грохот самосвалов. Только под утро бывают просветы тишины. Так непривычно, что просыпаешься, начинаешь прислушиваться. Слышно на кухне хромое тиканье часов. Они такие старые, что уже не поспевают за временем, но мать каждый раз подводит стрелки, то ли по привычке, то ли сознательно оберегая как живую частицу своей угасающей жизни. Вот таракан шуршит в коробке с нитками...
Желтый свет фонаря растворяется в сером рассвете. Теперь не уснуть. Осторожно открываю балконную дверь. Воздух прохладнее и чище, но нет уже той, как прежде, свежести. Стертый затоптанный цветник внизу не радует глаз. Старые липы еще цветут, но запаха почти не слышно. Потянуло сигаретным дымом. Это на соседнем балконе, увешанном разваливающимися ящиками для цветов и прикрытом от улицы почерневшими от времени кусками фанеры, голый старик. Меня не видит. Медитирует. Вот пошевелился, бросил окурок вниз. Погасил его тонкой прерывистой струей сквозь дырку в фанере. Скоро улица проснется, и вместе с нарастающим грохотом в неприкрытые окна лениво заползет едкая пыль. Старушки, кто еще в силе, потянутся во двор, где не так шумно и пыли поменьше. Сидя на разломанных скамейках, будут судачить о чем-то своем, нехитром. Давно привыкли, смирились с этой убогой жизнью. Вот только ступени в подъездах становятся все круче. Соседка с пятого уже почти не спускается, выбрасывает мусор прямо на улицу – на ветках липы, что против наших окон, грязные кульки, какое-то тряпье.
Старик еще стоит. Весь белый. Только морщинистая шея и корявые кисти рук темны от загара. Когда-то, еще до рассвета, любил добираться попуткой в Гидропарк, успевал до смены часок-другой постоять с удочкой на утренней зорьке. Какие были времена! Привычка рано вставать выручает и сейчас. Пройдется по ближайшим дворам, пока дворники не вышли на работу, соберет в тележку ночные дары – уцелевшие пустые бутылки. Потом, ведь, неизвестно, повезет ли. Мусорные баки успевают перебрать кто помоложе...
Надо бы сводить мать в Ботсад. Сама уже не ходит, боится.
До троллейбусной остановки дворами – пара кварталов. Цепко держится за мой рукав – кружится голова.
– Может, вернемся? – спрашиваю.
Она не сдается:
– Когда еще смогу?
Знакомая кассирша узнала:
– Сыночек приехал?
– Сыночек, радость моя. Целый год ждала.
Дотягиваем до первой скамейки.
– Отдохну немного.
Через минуту она уже спит, широко раскрыв рот, склонившись на мое плечо. Воскресный день, и в саду довольно людно. Пахнет дымом – где-то за городом горит лес. Июль. Жара. Девчонки все красивые, как напоказ, и не хочется верить, что время твое ушло.
Тонкая паутина седых волос касается моей щеки, и этот голый старик, что на балконе, не выходит из головы. Пошевелил плечом. Мать проснулась, сухие губы прикрыли темную впадину рта. Смотрит на меня с тоской.
– Не уезжай.
Сколько раз я слышу эти слова, но каждый раз они застигают меня врасплох...
Мы еще немного гуляем по боковой аллее, останавливаясь у каждой скамейки, потом сидим в кафе у самого входа в сад. Нищенствующий мальчик лет десяти, в чистой курточке с заправленным в карман пустым рукавом, заканчивает утреннюю смену – встречает подъезжающие машины, двигаясь как-то боком, волоча искалеченную ногу. Не протягивая руки, говорит тихо и вежливо:
– Извините, не могли бы чем-нибудь помочь?
От ночных фонарей желтые пятна света на стене. Я слышу, как мать что-то говорит во сне. Вот поднялась над кроватью белым привидением, нащупав палку, шаркает к столу, долго всматривается в тусклое стекло циферблата, боится, что я опоздаю на самолет.
– Спи. Еще рано.
Услышав мой голос, зажигает свет.
– Уже два часа. Когда тебе вставать?
– В пять. Ложись, я не просплю.
Чищу зубы холодной водой – горячую снова отключили. Сифонит туалетный бачок, тускло поблескивают неприкрытые ржавые стояки, на забинтованных трубах цементные нашлепки. Надо все это давно сменить, каждый приезд говорю себе, но мать противится: не течет пока, и ладно.
– Поешь чего-нибудь, – старается удержать меня хоть немного.
– Поеду. Еще машину надо поймать.
В одной рубахе выходит она на балкон – еще раз взглянуть, махнуть рукой. Знакомый старик со второго этажа, уже одетый к утреннему обходу, докуривает последнюю сигарету. Вот скрипнули тормоза, открылась дверца машины. Сунул чемодан на заднее сидение.
– Я позвоню завтра. Пока! – кричу я ей.
Прицельно брошенный окурок летит к моим ногам.
«САВАННА САММИТ»
После летней адовой жары в Саванне как в раю. Можно открывать окна, гулять по улицам. Цветут розы, олеандры. Сегодня утром куст гибискуса в углу двора снова вспыхнул огромными цветками. Камелия прячет в густой листве уже набухшие бутоны – готовит нам рождественский сюрприз. На оголившихся ветвях деревьев – испанский мох как декорация на театральной сцене. Сейчас наш выход.
– Ты готова? – зову я Аню. – Нас уже ждут.
Дом для престарелых «Саванна Саммит» – на двенадцать этажей. Перед ним небольшая роща. В торце дома цветник – вперемешку живые и искусственные цветы. Хозяйство Мэри. Перед центральным входом флагшток, на котором Джим каждое утро вывешивает американский флаг. Если флаг приспущен, значит, кто-то умер. На первом этаже дома «community room», где устраивают встречи, играют в «бинго», рукодельничают и можно пообедать за один доллар. Здесь же – офисы менеджеров, прачечная, несколько служебных помещений. Два-три раза в неделю сюда привозят даровые продукты из супермаркета «Publix» – хлеб, овощи, фрукты, торты.
В доме обитают бедные американцы, живущие на государственное пособие, и несколько эмигрантов из бывшего Союза, приехавших сюда уже в преклонном возрасте. Попавшие в языковую изоляцию и вынужденные общаться только друг с другом, они первое время жили дружно, как одна семья, но постепенно в силу несхожести характеров, воспитания, образования, разности занимаемого положения в прежней жизни, но, скорее всего, из-за отсутствия, как им казалось, должного внимания и сочувствия к приобретенным с возрастом болезням, их отношения становились более сдержанными. К тому же прибавьте ревностное внимание к распределению американских благ: кому-то досталось несправедливо больше, кого-то обидели, кто-то неудачно пошутил, кто-то сказал грубое слово.
Когда мы с Анютой взяли над ними шефство, разрушительный процесс зашел уже слишком далеко, и нам хотелось хотя бы как-то сдержать его, не без удовольствия сознавая при этом, что можем оставаться в стороне, что сами еще далеки от такого состояния и вполне можем себя контролировать. Впрочем, если быть объективным, идея их примирения принадлежала скорее мне. Анна же, как более практичная и трезво мыслящая, не верила в успех с самого начала. Ее, всегда интересовавшуюся медициной, больше, видимо, привлекала в этой акции возможность сопровождать их в качестве переводчика на приемы к врачам, изучая при этом достоинства и недостатки местных эскулапов, а иногда и самой корректировать их предписания.
Ко времени, когда мы познакомились с нашими подопечными, в доме оставалось всего несколько русскоязычных: Клара, Тамара, Исаак с Лялей и Фейга. Раньше были еще Сима с Басей, Фаина и другие. Кто-то умер, кто-то уехал в другой штат, где больше русских эмигрантов и климат получше. Всем, кто остался, уже за восемьдесят. Клара – старейшая из них. В свои девяносто еще водит машину, ездит по магазинам, к дочерям. У одной кормит собак, другую проверяет, хорошо ли та запирает дверь, когда уезжает на работу. В Америке уже тридцать лет, в отличие от других может как-то объясниться по-английски. Это поднимает ее в собственных глазах, позволяет смотреть на соотечественников с некоторым превосходством. Зато американцам не пожалуешься на свои недуги – не нагружай, не принято. How are you? I am fine[1]! И только. Сочувствия у своих тоже не жди. У каждого что-то свое, особое. Каждый считает, что обижен судьбой больше других.
Исаак из породы однолюбов. Бывший военный. Однажды попав в плен к женщине нелегкого характера, стойко держит оборону вот уже пятьдесят лет. Жизнь воспринимает с грубоватым юмором, находя в ней даже в самые трудные минуты что-то привлекательное. Ляля, его жена, – бывшая учительница французского, когда-то красивая, привыкшая властвовать в доме женщина. Теперь, когда инсульт сделал ее калекой, парализовав правую руку и ногу и почти полностью лишив возможности что-то делать по дому и даже передвигаться самостоятельно, ее постоянные, совсем уже не милые капризы, часто переходящие в настоящие истерики, загнали несчастного Исаака в глухую оборону, откуда он робко отстреливается на ее требовательные окрики. Еще надеясь, что ситуацию можно как-то исправить, в минуты затишья заставляет ее выходить с ним на прогулки, делает два-три круга вокруг дома, бережно подстраховывая каждый ее шаг. Лучше нее он понимает, что при его с каждым днем ухудшающемся зрении существовать они могут только вдвоем, и случись что с одним из них – не будет жизни и другому. «Боже, что от меня осталось», – часто печально повторяет она, причесываясь перед зеркалом. Она еще помнит красивые наряды, которые шила себе сама. Как они подчеркивали стройность ее всегда девического тела, какие восторженные взгляды бросали ей студенты и молодые офицеры на вечерах! И как они в госпитале не понимают, что она не может надеть этот ужасный черный ботинок на шнуровке к ее летнему платью? Как не понимает этого Исаак?!
Она все еще оставалась женщиной.
Тамара. Бывшая летчица. Тоже прошла войну, как Исаак, как ее покойный муж, по рассказам милейший человек, безропотно несший тяжкий крест свалившегося на него несчастья, тяжелой формы шизофрении жены. Медицина была бессильна, и ему даже советовали сдать ее на государственное попечение, но он отказался и до последнего дня был для нее и нянькой, и кухаркой, и прачкой. Она так привыкла к этому, что даже в минуты просветления ни к чему уже не притрагивалась, разучилась делать самое элементарное. После его кончины, оставшись одна, оказалась совсем беспомощной. Дочь Лена, вечно занятая на работе, наведывается только по вечерам, и то не каждый день, а приставленная благотворительной организацией девица часто не приходит вообще, забывает дать необходимый набор утренних таблеток, помогающих хоть на короткое время возвращать ее в реальность. Уже много лет Тамара существует как бы в двух мирах. В одном все рушится, все погибает, что-то она там совершает неопределенное, ужасное. В другом – иные страхи: гудящий кондиционер, черная девица, каждый раз засовывающая ее под душ, из которого идет то кипяток, то холодная вода, телефонные звонки на непонятном языке.
Мудрая Фейга. Она, пока могла, рожала детей. Теперь окружена их любовью. От каждого понемногу, и не надо никаких жертв – никому это не в тягость.
С утра звонки:
– Мамочка, как ты себя чувствуешь?
– Ну как? Без «как» – никак, – шутит она. – Пусть будет уже как есть.
– Береги себя, ты у нас одна. Мы все тебя любим.
О, если бы не эта старость, болезни. У нее еще так много желаний, так много любви к жизни...
ИСААК
Без радости ехал он в Америку – профессиональный военный спасал единственного внука от армейской повинности. Без языка, Исаак снова как на передовой, во вражеском окружении. Укрытие, правда, оборудовано хорошо: есть телевизор, видеомагнитофон, кондиционер, посудомоечная машина. Мама Муся в Одессе ничего этого не знала. У мамы Муси была русская печь, десять детей и муж-портной, которому она по ночам еще помогала шить... Куда ушли годы?
Пока Аня возит Лялю к врачу, он тащит меня в сумрачные подвалы своей памяти:
– Куда ушли годы?... Помню, когда был студентом Одесского индустриального, из спортзала почти не вылезал. Я, считайте, физически хорошо был подготовлен. И вот в войну это помогло. Когда попали в окружение, шли по лесу голодные, обмороженные, многие не выдерживали, садились отдыхать. Так я тормошил их изо всех сил, чуть ли не бил. «Встань! Замерзнешь!» «Вот я немного посижу, передохну», – как говорится, и так далее. Потом я уже перестал обращать внимание – у самого сил не хватало. Короче говоря, некоторые так и замерзли, понимаете, а кто имел в себе силы двигаться, таки вышли. Очень многие остались там – замерзли по лесам, попали в плен или как-то иначе погибли. Тяжелое было время, что говорить. Когда вышли из окружения, на Змеев, это километров пятнадцать от Харькова, нас, несколько окруженцев, оборванных, обмороженных, солдаты покормили, привели к командиру дивизии. «Сколько у тебя человек?» – спрашивает. «Двадцать два осталось, – говорю,– ремонтники высокой квалификации». «Очень хорошо, – говорит, – даю тебе участок, охраняй». «Невозможно, товарищ полковник, мы должны искать остатки своего корпуса». Ну, он потом отпустил нас. Смилостивился...
– И тогда же, когда выходили из окружения, был такой случай. Зашли в какой-то безлюдный хутор, несколько хат. Солдаты нашли где-то курицу, чуть ли не живьем ее общипали, разожгли плиту в какой-то хате и начали в котле варить. Все жадно на нее смотрят, как говорится, а тут начался минометный обстрел – немцы то ли засекли дым от этой плиты, то ли еще что. И один, мне запомнилось, Власов, писарь из штаба корпуса, с нами вместе из окружения выходил, как-то поерзал, поерзал и полез в подвал. Так вот, очередной залп шестиствольной «ванюши» накрывает эту хату и сносит крышу. Мы попадали на пол, но все живые, ни одного ранения. Одна мина залетает в подвал, к этому Власову, и перебивает ему руку. Вот так бывает. С тех пор у меня такое правило: кто себя сильнее всех бережет, того первого и постигает.
– А что же с курицей? – спрашиваю я.
– Холера его знает. Перевернулся этот котел. Уже не до того было, как говорится. Может, кто и схватил потом, но мне не досталось... Вот в таком духе. Но интересно, кто больше всех себя берег, того и постигло, и это для меня хорошая наука в жизни.
Исаак стоит за кухонным столом, вслепую, наощупь, режет зелень на суп. Вся жизнь у него теперь наощупь, но если в жилище, как говорится, порядок, знаешь, где что лежит, каждая мелочь, каждая деталь: в кухонном отсеке, например, банки, коробочки, консервный запас, в спальном, кроме принадлежностей для сна, лекарства, папки с разного калибра важности документами, крупно промаркированные и разного цвета. Надо Ляле какую-то бумажку – он ей сразу в руки. Надо другую – пожалуйста, красная папочка. Всегда порядок. Иногда, бывает, правда, она засунет куда-то в другое место, найти не может, и сразу крики, истерика, слезы и все такое. Ну, как говорится, гвардии-лопух.
– А вот еще интересно. Убили командира батальона связи. Вызывает начальник штаба корпуса. «Ты инженер?» «Инженер». «Назначаю тебя командовать батальоном связи». «Я, – говорю, – инженер-механик по ремонту танков, автомобилей и все такое, к связи не имею никакого отношения». «Ничего, – говорит,– разберешься». И вот уже на Первом Украинском фронте, после взятия Киева, происходит такой случай: пропадает радиостанция РСБ – ЗИС-5 с крытым кузовом – там внутри печечка, нары для экипажа, сундуки для оборудования. Но самое главное то, что там были все шифры и временной код: до такого-то часа передача и прием ведется по такому-то шифру, а с такого-то часа, например, действует уже другой шифр. Пропал с радиостанцией водитель и младший сержант, командир РСБ. Тут начался такой шум! Особый отдел вызывает на ковер зампотех капитана Говорова, чуть ли не наизнанку выворачивают – кто-то показал, что тот ругал этого водителя: то ли машина была грязная, то ли еще что. Зачем ругал?! Потом проверяют боевое охранение, не прошла ли машина в сторону противника. «Нет, – говорят, – за ночь и мышь не пролетела». Никто ничего. Немедленно, значит, из штаба фронта – новые шифры, новые временные коды. Такое вот всефронтовое происшествие... Потом только, через несколько дней, выяснилось. Оказалось, этот водитель встретил в Киеве своего дядьку, старшего лейтенанта МВД. «Давай,– говорит, – к нам с этой машиной. Никто вас не спросит. Люди теряются, туда-сюда»... Понимаете, если бы просто была грузовая машина, так хрен с ним, как говорится, у меня такие вещи бывали, а то радиостанция! Они, значит, всю документацию где-то свалили в угол сарая, выбросили печку и стали использовать как грузовую. А у нас был старший лейтенант из Особого отдела, СМЕРШ назывался, смерть шпионам. Поехал в Киев и как-то разнюхал, нашел этого дядьку и сержанта с водителем. Потом их судили военным трибуналом. Вот в таком духе...
– Изя, – вставляет Ляля, – ты положил в суп укроп?
– Не волнуйся, мамочка, у меня все по чертежам.
– Сделай маленький огонь.
– Будет исполнено.
Через минуту он высовывает из кухни курчавую седеющую голову. В руках у него большая деревянная ложка.
– Был еще другой случай. В очередной раз немцы разбили наш корпус юго-западнее Харькова, но поскольку знамя сохранилось, его не только восстановили, но и присвоили новое звание. Раньше был Пятнадцатый танковый, стал Седьмой гвардейский, а потом Киевско-Берлинский и так далее – по взятым городам. Короче говоря, я был одним из немногих уцелевших офицеров техслужбы. Собрали со всех разбитых частей тех, кто имел права вождения, больше ста человек, и мне в зубы наряд на Горьковский завод – перегнать в Тулу двести автомобилей. Сделали мы сцепки из двух машин каждая, я во главе колонны с ремонтной летучкой, и в обход Москвы – на Тулу, с ночевкой в какой-то деревне. Приезжаю, начинаем считать – не досчитываемся одного сцепа, двух машин. Нет и нет, нет и нет. Я еду обратно со своей летучкой, чуть ли не до самого Горького. Нигде нет. Возвращаюсь дня через два, докладываю зампотеху корпуса. «Не обращай внимания, – говорит, – начнется бой – спишем, как от бомбежки противника». А потом оказалось, что этот водитель проезжал мимо своего колхоза, и кто-то его приютил вместе с двумя машинами, оставайся, мол, мы потом допишем, что все в порядке или справку дадим. Не знаю, чем они там думали. Этот СМЕРШ все время работал, вынюхивал, где у кого какие родственники, какие связи. В общем, накрыли этого дезертира... Вот такие дела... Ну, машины к нам не вернулись – тогда было не до счета...
– Сильно били офицеров только за так называемые не боевые потери. Помню, был в нашем батальоне связи командир радиотелефонной роты, проводной, как ее называли. Где-то ночевали в хате, имели передышку, он сидел за столом, полусонный, чистил пистолет. Потом, как он рассказывал, вышел попить воды, а рядом, головой на стол, спала какая-то девка, связистка. Чего ей пришло в голову взять этот пистолет? Вставила магазин, взвела затвор и обратно уснула. А он вернулся, взял свой пистолет и, как говорится, решил проверить: прицелился спящему на полу солдатику-радисту в открытый рот и потянул за спусковой крючок. Понимаете? Вот так называемая не боевая потеря. Потом суд, военный трибунал. Перед строем оглашают приговор – столько-то лет отсидки, потом заменяют тремя месяцами штрафного батальона, срывают погоны, снимают ремень и уводят – два конвоира сзади со штыками наперевес. Большинство штрафников, к сожалению, не возвращались. Их гнали на пулеметный огонь, как говорится. Потери были, чуть ли не сто процентов. А он, между прочим, как раз вернулся живым. Там, если ранение, значит, смыл кровью свою вину – возвращаются все награды, звание... Были из штрафников такие, что делались самострелами – стреляли себе в руку или в ногу через буханку хлеба – не остается пороховой нагар.
– Изя, ты выключил суп? – обрывает его Ляля.
– Да, мамочка. Уже наливаю.
Опираясь на палку, она боком подбирается к столу и, прицелившись, падает на стул.
– Нет, это можно сойти с ума. Он же как огонь! Теперь надо ждать. Что ты стоишь?! – С раздражением бросает ложку. – Делай что-нибудь!
Потоптавшись, Исаак скрывается от ее обстрела в спальню.
– Пойду послушаю приемник. Не буду болтаться между ногами, как говорится...
– Солдафон. Вечно ляпает что попало.
Увидев, что мы собрались уходить, Ляля просит Анну еще раз измерить ей давление, составить новый список лекарств, разложить их по ячейкам, разобрать почту.
– Да, Ляля, я хочу показать Анечке письмо из банка, где они предлагают 25 долларов. Помните, вы нам читали? Какие там условия? – присоединяется к нам снова появившийся из спальни Исаак. – Это оно? – Он протягивает Анне желтый глянцевый конверт.
– Нет, это ваша «Generation One»[2] приглашает на семинар, – смеется Аня. – Будут учить, как лучше распоряжаться финансами. Бесплатные закуски и ланч.
– Опять не то, – досадует Исаак. – Где же оно? Каждый раз одна и та же история. А всё потому, Ляля, что ты имеешь привычку переложить справа налево.
– Ищи, Изя, не всёкай. Это ты переложил его куда-то. Действительно, каждый раз одна и та же история, – злится она.
– Я повторяю, – наступает Исаак, выходя из себя, – я не брал. Могу под присягой заверить!
– Изя, замолчи! Нельзя всё сразу – говорить и делать, – раздражается Ляля. – Ищи! Потом скажешь!
Исаак молча продолжает вытаскивать конверты из ему одному ведомых тайников. Наконец, письмо найдено. Объясняем его содержание. Умиротворённые, они прощаются с нами.
– Не забудьте вечером выпить еще одно лекарство, это от отёков ног, – напоминает ему Анна.
– Хорошо. Нам, татарам, одна хрен, – добродушно соглашается Исаак.
Сегодня среда. «Продуктовый» день. Медвежьей походкой, в вытянутых на коленях байковых штанах Исаак входит в комнату. Он только что совершил успешную вылазку в «лондру»[3], как говорит Фейга, и захватил в качестве трофеев пару хлебов, три коробки шампиньонов, пучок аспарагуса.
– Вот, мамочка, что-то тут принес, обойма штырей каких-то.
Настроение у него приподнятое.
– Собачьи радости, – кисло реагирует Ляля.
– Всякое даяние – благо. Куда это можно приспособить?
– Спроси у Ани.
Получив подробную информацию о применении нового, ранее не изученного, сырья, он аккуратно раскладывает принесенное в строго определенные места и, дождавшись удобного момента, продолжает свой рассказ о давно прошедшем, но таком наполненном острыми ощущениями времени.
– Как-то я привел новому командиру корпуса группу отремонтированных танков. Экипажей нет, людей нет. Было это накануне большого сражения под Прохоровкой. Короче, собрали кое-как, и мои ремонтники высказали добровольное желание участвовать в бою. Как ни странно, я тоже был командиром танка. Мы уже слышали тогда о новых боевых машинах – «тигре», «пантере», самоходном орудии «Фердинанд». Немцы даже бросали такие листовки, что скоро, мол, русские на своей шкуре почувствуют, так сказать, страшное оружие Фюрера. На картинке наш солдат бежит, обмотка размоталась, а немец, в таких добрых сапогах, наступает на эту обмотку. Попасть под орудие «тигра» было смертельно, он пробивал наш Т-34, считавшийся лучшим танком Второй мировой войны, насквозь. Но мы знали, что если подойти к нему совсем близко, снаряды летели выше – склонение орудия у него незначительное, градусов семь или восемь. Механиком-водителем моего экипажа был Федя Старцев, не из моей команды ремонтников – исключительно талантливый хлопец. Во время боя он сумел так увернуться, что мы подошел к тому танку почти вплотную, и ударил, как говорится, на таран. Гусеница слетела, и «тигр» завертелся на одном месте. Тут уже было дело техники. Дали снаряд под башню и танк загорелся. У них, между прочим, что интересно, авиационные моторы. «Юнкерсы», например, были на дизельном топливе, а танки – на авиационном бензине, легко горели... Вот таким порядком, такой эпизод вышел... Зампотех корпуса Ветров Александр Александрович, впоследствии генерал-лейтенант, ругал меня: куда ты, мол, лезешь в огонь и людей теряешь, твое дело ремонт. Это на Курской дуге было. Под Прохоровкой. В этой битве с обеих сторон участвовало свыше тысячи боевых машин, и Сталин потом назвал это событие закатом немецкой армии...
– Помню, когда Киев брали, первоначально форсировали Днепр южнее, километров на сто пятьдесят. Танки перевозили ночью на понтонных плотах. Немцы бросали осветительные ракеты на парашютах, бомбили. С большими потерями заняли «Букринский плацдарм» и сделали попытку наступления, но неудачно. И тут советское командование пошло на такой хитрый маневр: подбросили поближе к позициям немцев труп капитана, а в полевой сумке у него обрывок секретного приказа за подписью Сталина и Жукова – развернуть наступление на Киев с «Букринского плацдарма». Была там дата, час и так далее. Немцы нашли этот обрывок документа и решили нас раздавить. И вот, как сейчас помню, солнечный ясный день, мы, ремонтники, другие службы, сидим в траншеях, сняли гимнастерки и, стыдно сказать, давим вшей. Когда немцы пошли с задачей уничтожить плацдарм, с восточного берега на них обрушился весь огонь артиллерии. Как будто поднялся черный занавес. Земля ходила ходуном, все затянуло дымом и этой вздыбленной землей. Один офицер даже сошел с ума, что-то там кричал, выскакивал из траншеи. Его держали, потом связали, позвали санитаров – не выдержал, понимаете, в этой обстановке. Потом события разворачивались таким образом. Это массированное применение артиллерии с восточного берега приостановило немецкое наступление. Их танки вынуждены были отойти. И тут, пока они несколько дней готовили новый удар, наши по ночам форсировали Днепр в обратном направлении, а на оставленные позиции были привезены и поставлены плохо замаскированные фанерные макеты, покрашенные зеленой краской. Вся наша Третья танковая армия под командованием генерала Рыбалко Павла Семеновича вернулась на восточный берег, сделала марш километров двести и, скрытно форсировав Днепр напротив Лютежа, уже шла на Киев с севера. Судя по всему, для немцев это был неожиданный удар – в городе у них были малые силы, и поэтому он был взят без больших потерь. Между прочим, не хочу это афишировать, перед наступлением на Букринском направлении пришел приказ за подписью Сталина, в котором говорилось, что первые две тысячи бойцов и офицеров, которые форсируют Днепр, станут Героями Советского Союза. Я был в их числе, переправлялся туда со своими ремонтниками. Находился в так называемом ГПНС – Головном пункте наблюдения и связи. Перед атакой устроились так, чтобы в бинокль было видно предстоящее поле боя. Эвакуировали поврежденные или неисправные танки прямо под огнем противника, быстро устраняли незначительные неисправности и отправляли обратно в бой. (Для серьезного, крупного ремонта были в тылу бронетанковые заводы.) Героя, как видите, не получил, и многие другие тоже не получили. Дали тогда орден Отечественной войны Второй степени, из числа первых орденов, еще на колодочках... Вот такие были дела...
– Но я хочу о другом. В войну вши нас ели беспощадно. Не только нас, немцев тоже, причем, я замечал, подойдешь к убитому – прямо видно: шевелятся под воротником у горла, вылезают из трупа, чтобы искать новую жертву. При наступлении наших убитых убирали, немцев оставляли на время, чтобы солдаты видели. Сидит такой немец в снегу, уже затвердел, на спине ранец – там у него все: щетка для зубов, для сапог, одна сторона ранца как подушка, из оленьей шкуры, можно спать. У нашего солдата – вещевой мешок, «сидор» назывался, там – портянки, кусок хлеба и так далее. Сидят такие трупы в снегу, иногда рука или нога торчит. Самое страшное, это когда под гусеницами хруст костей. До сих пор не могу забыть... Хоронили в зимнее время кое-как. Офицерам еще рыли ямы, солдат же только прикапывали, иногда просто прикидывали кучей хвороста. Старик из похоронной команды всегда был пьян. «Сынок, – говорил, – на такой работе, если не пить, с ума можно сойти»... Помню, солдаты нашли цистерну. Попробовали – спирт. Взяли бочку из-под мазута, кое-как сполоснули, потом пили этот вонючий спирт – встречали Новый год. Утром был сильный налет. Кто-то тогда пошутил: «Вечером – по сто грамм, утром – по сто килограмм»... Еще помню, в каком-то подвале были бочки со сгущенным молоком. Выбивали крышку, черпали котелками. Следующий уже не пил из нее, разбивал другую. Весь подвал был залит этим молоком... Где-то нашли склад с посылками: шоколад, печенье, чекушки кубинского рома. Раскурочили все, спрятали, пихали ром, куда только могли. Повыбрасывали технические аптечки и все такое, как говорится. Всякое было...
Сидевшая непривычно тихо Ляля подала голос:
– Он в Москву приехал с одним чемоданом. Свитер был шерстяной, из американских подарков, так в нем, вы не поверите, в каждой ячейке сидела вошь, они там просто кишели. Я забросила его в печку.
– Это правда. Вшей было достаточно, очень даже достаточно. Ели паразиты всех, и солдат, и генералов. Что тут удивляться, когда антисанитария полная. Хорошо, если стояли несколько часов в населенном пункте, удавалось хотя бы сполоснуться, помыться немного. Мой ординарец всегда почесывался, говорил: «Недавно пообедала, опять забегала». Не помню фамилию, я его по отчеству называл, Никитич. Очень заботливый такой пожилой человек. Строго за мной смотрел, иногда даже покрикивал, когда ремонтники приносили что-нибудь: «Не берите, Исаак Абрамович, ничего трофейного, ни сигарет, ни портсигаров, ничего. Вот лейтенант Божко. Где он? Убили. Гонялся за трофеями, по трупам шарил». Суеверный был человек, все время меня заклинал: «Исаак Абрамович, никаких трофеев». Принесут ребята что-нибудь – «Уносите, уносите, он брать не будет!» Вот в таком духе. Поэтому я привез только пару пистолетов: «парабеллум», «Вальтер» и так далее. Ляля, ты помнишь, Шура у нас была в Москве, знакомая. Я ее хахалю подарил один «Вальтер». Деловая такая баба. Она сама хвасталась, что на всем может делать деньги. Говорила: «Ты подойдешь к столбу, попросишь рубль – он тебе не даст, а я подойду к любому дереву или столбу – он мне даст»... Один пистолет у меня завалялся, по-моему, до 49-го года, «бревитата», итальянской фирмы. Я тогда в Одессе служил. Красивенький такой, весь никелированный, рукоятка из слоновой кости, прямо красавец. Это мой водитель напихал в чемодан, и этот свитер, о котором я говорил, и так далее...
Было уже обеденное время, и Исак ждал, что Ляля вот-вот начнет его дергать, подгонять, а ему так нравилось снова чувствовать себя героем.
– Расскажу еще для минутного развлечения. Были у меня два водителя. Одного называли Дутик, другого – Одуванчик. Они имели такое свойство: как-то ухитрялись дремать на ходу. Дутик спит за рулем в одну сторону головой, а Одуванчик – в другую. Указатель показывает поворот, а они ноль внимания, едут прямо, заезжают в другие населенные пункты. Потом их надо было где-то ловить, возвращать. Много странных людей было. У меня тоже был один москвич, я потом о нем ничего не слышал, наверное, погиб. Идет сильная бомбежка, мы все куда-то прячемся, а он стоит. Я кричу: «Прыгай в траншею! Что ты стоишь?!» А он говорит: «А чо я, заяц?» Вот такое. Или рассказывали: наш первый командир корпуса не особенно прятался от бомбежки, не показывал солдатам, что трусил. Иногда его охрана укладывала чуть ли не насильно. А потом пришел другой генерал, так он, как только летят издалека «юнкерсы», прислушивается чутко и бежит прятаться в свою землянку или в специальную траншею. Для генералов обычно оборудовали хорошую землянку, если была возможность и время, или обшивали траншею деревом и так далее. Все-таки генерал есть генерал. Много можно было, как говорится, навидеться и наслушаться... Или вот, когда короткое время командовал батальоном связи, было такое: ночью экипажи радиостанций спят на нарах, а один должен с винтовкой снаружи быть, охранять. Я часто замечал: особенно девки, прислонит, понимаете, винтовку и сидит на пенечке, спит. Где она там шлялась ночью – неизвестно. У многих были любовники среди офицеров штаба корпуса, полковники, подполковники. Вот тут я тоже сильно бушевал, орал, матерился и чуть не ногами, как говорится, бил, чтобы вставали и выполняли свои обязанности. Особенно после того случая, когда пропала радиостанция.
– Изя, ты выпил лекарство от диабета? – вступает наконец Ляля. Сегодня она чувствует себя лучше, не капризничает, не жалуется. Исаак шутит:
– Моя рыбочка дает мне лекарства, и каждый раз они другого вкуса. Что поделаешь? Пан знает, что кобыле робыть. Я бы их вообще не пил.
Ляля мечтательно вздыхает:
– Что бы я сейчас хотела, так это отварной картошки с Бессарабского рынка с киевской помидорой...
У Ляли новая проблема: под мизинцем здоровой ноги появилась маленькая трещинка – больно ступать. Анюта, порывшись в ящиках, находит какую-то мазь, делает перевязку, но Ляля не успокаивается, требует назначить визит к врачу.
– Почему всё мне? Почему всё на меня?
– Потерпи, мамочка, потерпи, – мягко уговаривает Исаак.
– Ты не понимаешь. Ты не можешь знать, какая это боль. Это можно сойти с ума!
Почувствовав приближение шторма, Исаак использует отвлекающий маневр:
– Меня резали живьем, когда получил второе ранение. Анестезии никакой не было, ничего не было, и терпел.
– Расскажите. – Спешу ему на помощь.
– Как получил ранение? Попал снаряд. Убило нашего электрика и нескольких ранило. Когда меня подняли, пощупали – вроде цел, а потом – нет, что-то там есть. Часто бывает так, я уже заметил, что после сильного шока человек не понимает, не чувствует всей тяжести ранения первое время. Солдаты предложили проводить до населенного пункта. Говорю: «Не надо, ребята, я сам, продолжайте работу». И вот, когда уже шел по снегу, понимаете, за мной тянулся, как говорится, кровавый след, а в сапогах чавкала кровь, я чувствовал. Помню, когда дошел, увидел связистов. «Ребята,– спрашиваю, – где санчасть?» «Вон там, на том конце деревни», – показывают. И тут я потерял сознание. Очнулся уже на столе. Оказалось групповое осколочное ранение спины. Медсестра дала мне стакан водки, чуть не захлебнулся, и потом доктор живьем таскал из меня осколки. Я только зубами скрипел. Видно, не было тогда наркотиков. Врачи работали в жутких условиях и часто под огнем. Санчасть эта размещалась в палатке, такой большой шатер. Они что могли там делали, а потом отправляли в тыл, в эвакогоспиталь. После выписки считался нестроевым в течение шести месяцев. Направили меня в Москву, в Главное управление старшим инженером, в отдел подполковника Жупахина. Этот Жупахин в точности был наружностью похож на Гитлера, такие усики и такой же чубчик. Добрейшей был души человек. Во всяком случае, ко мне он относился как к родному сыну. Когда в отдел прибывали ордера на какие-нибудь тряпки или на что-то еще, он в первую очередь говорил: иди сюда, фронтовик, вот, отдашь своей супруге (я