ПРОЗА Выпуск 30


Дмитрий ВЕРЕЩАГИН
/ Москва /

Больница

Повесть



НА ДЕНЬ ПОБЕДЫ


Да, на День Победы я проснулся раньше всех и стал разглагольствовать:

– Хорошее состояние души – это когда в Большом театре начинается спектакль «Лебединое озеро», а я забегаю в оркестровую яму, потому что скорей надо мне опустить дирижерский пульт, который, знаете, для каждого дирижера там устанавливается на свою особую высоту, а если пульт будет ниже или выше, скажем, только на один сантиметр, то рабочий оркестра сильно рискует, знаете, как? – его завтра же уволят из театра, так что я тогда забежал в оркестровую яму уже в тот самый момент, когда публика ждала самого дирижера, которому она аплодирует, когда он уже готов начать махать дирижерской палочкой и увертюра уже зазвучит вот-вот, но я не знал, конечно, что меня примут за дирижера, когда забежал в оркестровую яму исключительно с одной целью – надо было мне срочно опустить дирижерский пульт на пятнадцать сантиметров, потому что он был поднят для самого высокого дирижера (фамилию его я вам не скажу!), а так как должен был дирижировать теперь другой маэстро, у которого рост на пятнадцать сантиметров ниже того дирижера, который вчера дирижировал «Пиковой дамой», то, конечно, надо было срочно опустить его, дирижерский-то пульт, ниже «Пиковой дамы», – это я и сделал, – но публика, представьте себе такое, приняла меня за дирижера и все аплодировали мне, так вдруг зааплодировали в зале (не исключая Леонида Ильича Брежнева, который сидел тогда в правительственной ложе и, вероятно, пил он пиво, благо в тот вечер я целый ящик ему занес заграничного, если мне не изменяет память, баварского пива), но когда он услышал, что публика аплодирует, конечно, и он тоже стал аплодировать, благо он с народом и с партией, знаете, был воедино, но даже дело не в этом, а в том, что вот когда уже выбежал на публику дирижер и стал он раскланиваться, публика ему не стала теперь аплодировать, справедливо думая: сколько же можно аплодировать?!

– Дай поспать, Змей Горыныч! – сказал Атеист. Кадяша и Ванька Наш тоже накрылись с головой одеялами. Но я продолжал:

– А зачем я учился в Литературном институте? Зачем изучал я русскую и мировую литературу? Нужна ли она крестьянину в поле, когда он выращивает рожь, пшеницу, овес и гречиху? Нет, не нужна! Так зачем же я, спрашивается, сдавал еще и диамат?

– Но-о? – удивился профессор Казанский, который преподавал как раз именно, ведь, диамат. Он даже вскочил, сел на кровати и начал: – А я ведь, Сережа, тоже крестьянский сын? Я, правда, преподавал диамат. Но наш дворник, в университете, не выдерживал. Он, бывало, откроет дверь в аудиторию. И кричит: «Дух первичен, а материя вторична!» Это меня заинтересовало. Я потом у него спрашиваю, почему он так кричит? А он мне отвечал решительно: «Библию надо читать! Почему ковчег, это такое сравнительно небольшое судно, ведь, вместило столько чистых и нечистых пар… а? Потому что Святой Дух первичен, а именно это и есть как раз то, кого вы называете вторичностью, – первичен. Да! Потому что может ли создать материя такую внеметрическую оболочку, и так окружить ею Ноев ковчег, что туда можно вместить не только все земные виды животных, но еще и вместить может Он, Святой-то Дух, и Солнце, и Луну, и практически все звезды, не исключая и всего мироздания!» – «Почему? – спрашиваю я теперь его, этого дворника заинтересованно; потому что по глазам его вижу, что человек он умный. Ведь он работает дворником именно потому только, что очень умный. В советское время в городах много было дворников таких – умных; были такие философы, и кандидаты, даже доктора наук, которых изгоняли из учебных заведений за такую, знаете, богословскую пропаганду. – «Еще у тебя есть доказательства, что ковчег Ноев мог вместить столько всего?» – «А пророк Иона, – говорит, – это вам что, не доказательство? Как мог пройти в кита, в такое чрево, ведь в такое горлышко только моллюска может пройти?! Это, – говорил он, прищуриваясь, – Святой Дух навел на пророка Иону внеметрическую оболочку – такую, что пророк потерял и вес и пространство. А? Вы теперь понимаете, что такого пророка Бог-то легко поместил в кита на трое суток… а?» – «Понимаю, друг!» – Я стукнул себя по лбу; потому – думаю – вот это диамат? Это всем диаматам диамат!

И вдруг позвал к себе нас Атеист. Он дал мне прочитать следующее: «Я вам (здесь стояло нецензурное выражение) отрежу языки!» Мы, профессор Казанский и я, сразу легли в постели, – недолго мы пролежали, уже я слышу: профессор Казанский расхаживает по палате; он снова разглагольствует; а ему Атеист сказывает:

– Сядь, Змей Горыныч!

А потом он, Атеист, даже еще написал чего-то профессору на бумаге. Александр Исаевич прочитал и прищурился.

– Змей Горыныч, – говорил профессор Казанский. – Это сказано!

– А что, – сказал Ванька Наш, – это неплохо, очень хорошо сказано?! Потому ведь и диавол: кто он, как не Змей Горыныч? Или, вот скажем. Ленин? Кто ж он, как не Змей Горыныч? А ученики его, верные ему коммунисты, по сути они кто? Змееныши. Да! Так про них, – про всех буквально, – можно ныне сказать. Да. У них вырастали головы главного русского Змея Горыныча – Ленина.

– Вот это философия! – сказал отец Александр восхищенно. – И вообще, – говорит, – наша палата, по-моему, самая умная?!

– Да, – согласился с ним Кадяша. – Такая умная, что непонятно даже, почему она дурдомом называется?!

– Это так, – согласились все наши больные.

– Еще тоже я могу сказать и про навоз, – заговорил снова профессор Казанский. – Навоз за скотиной убирать надо! Его за скотиной убирать, я думаю, совсем не противно? А вот убирать за теми, у кого выросли головы…

– Змея Горыныча? – спросил Ванька Наш. – Сатаны?

– Да-с. Вот за кем убирать? Прямо надо сказать, это мне было бы противно!

– Деревья, – говорю я, – и то возмущались. Они мне говорили: нас на пульты порубили сколько – миллионы! А сколько леса пошло на вторые и первые скрипки? И на арфы! И на тулумбасы! И на дирижерские палочки!

– Миллионы, пожалуй, кубометров?! – сказал Коля Кадяша, тоже очень любитель пофилософствовать. Он теперь стал в нашей палате так философствовать, что запросто стал задавать профессору Казанскому вопросы. Вот и теперь задает он значительный вопрос: – А что вы можете сказать, профессор, про нашу победу в Великой Отечественной войне?

– Победа? Какая победа! Двадцать миллионов солдат не вернулись домой. Эта цифра приблизительная; и она касается только советских людей; но ведь еще не вернулись сколько: итальянцев, французов, немцев, поляков, румынов…

– Вот они какие, сети миродержца! – сказал я. А профессор Казанский продолжал разглагольствовать: – А сколько было отнесено людей на перевязку? И скажу еще: сколько рук и ног ампутировано? Человеческих рук! И ног человеческих! – Он теперь обращался к больному, которого мы прозвали Полковником. Его положили к нам в палату недавно. Полковник сидел на своей кровати молча, ковырялся в гнилом зубе и салютовал. И, конечно, не из пушки. Может, поэтому он казался тупым, совсем глупым человеком. – Ах, какой был шумный праздник, – продолжал профессор Казанский разглагольствовать. – Люди ликовали, даже и те люди ликовали на улицах и площадях, которые всю войну голодали. Они точно мухи питались в кучах фруктовой гнили. Я тогда был еще ребенок. Но, однако, все я помню, как наши детские ручонки искали чего бы поесть. Мы, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, иногда выуживали из гнилых ям на рынках какой-нибудь еще не совсем сгнивший кусок плода и тут же, на месте, съедали его. А теперь мы кричим на площади возле рынка: «Ура-а! Победа-а!» – профессор снял очки с носа, протер их полой больничного халата и в даль посмотрел, щурясь, точно он видит его, тот великий день. – Да, чтобы победила родная страна, направляются все усилия армии, правительства, общества и народа. Но не просто к победе должны стремиться государство и народ: побеждает только тот, кто уничтожает их, да, да, сети миродержца. Конечно, полковник, человек побеждает не превосходством своей воинской силы и не умением своих полководцев, не совершенством своей военно-технической организации, но – правдой, во имя которой народ ведет войну, полковник. И горе тому, кто не осознает этого. Может казаться, победа даруется простым превосходством военных сил одного народа над другим; но таким внешним превосходством достигается лишь победа призрачная. – Профессор опять снял очки, прищурившись и говоря: – Вот такой пример. В 1870 году Германия победила Францию. Но то была какая победа? Немецкого оружия, а не правды самих людей Германии. И поэтому Франция скоро смогла оправиться: ее победили, но она не была побеждена.

Да, полковник, красиво побеждает только тот, кто знает, во имя чего ведет войну. Кто знает свое призвание и знает свою цель, нравственно высокую!

Да, полковник, как бы победно ни развивалось воинское знамя, оно не может привести народ к полной победе. Только идея, полковник, только народная идея является знаменем всеблагого народного призвания, на котором начертаны слова, освещающие исторический путь народа!

И теперь он спрашивает:

– А под каким знаменем воевал Советский Союз? – это профессор спросил. – Вот вопрос, полковник, искать ответ на который, ныне мы должны все. Начертано ли на знамени имя Бога? Или, начертано, имя иное? Чей образ изображен на нашем, советском, знамени?

– Ленина, – вдруг сказал «полковник». Но профессор Казанский продолжал свою речь. Он говорил снова очень опять красиво:

– Лишь одна любовь к Богу – ко Всевышнему, определяет успех других, бесчисленных воинских знамен, носимых пред полками; но когда если на этом знамени написана ложь, то побеждает – кто? А, полковник?

– Сатана, – сказал полковник. Он встал с постели. Он стал ходить по палате: туда-сюда, туда-сюда. Ходил, ходил, – наконец говорит он профессору (который все еще продолжал разглагольствовать):

– Посмотрите на эти руки! – он показал ему свои большие руки. – Они держали знамя Победы. Но, профессор, я только теперь вот задумываюсь. И где – ха! ха! ха! – в сумасшедшем доме. Бабах!.. Бабах!.. Бабах!.. – салютовал он День Победы. – Но что я, спрашивается, тогда мог понимать? – Начну с того, как нас воспитывали родители. Отец меня сечет и думает, что меня воспитывает. А матушке некогда присмотреть за пионером (я ведь был пионер!); она отца любит; она, конечно, заставляет меня тоже его слушаться, отца-то. Он, я повторяю, сечет меня, как сидорову козу, когда найдет у меня (у пионера!) в кармане табак, он меня сечет так, что крик этот мой раздается по всей нашей русской реке Волге. Но, повторяю, отец думает, что он меня воспитывает. Хотя, надо правду сказать, воспитывает меня улица, конечно и школа, но не та школа, в которой носят красные галстуки; красный галстук является только прикрытием на моей груди того, что я прячу от зорких глаз наших учителей – финку и пистолет, который (кстати!) я стащил у отца и который сек меня за это так, что вот уж воистину можно сказать: сети миродержца! – Он глянул на меня и продолжал:

– А в школе я как говорю с учителем, с классным-то руководителем? Он толкует мне то, чего и сам не знает. Он мне говорит, что надо быть честным, трудолюбивым и послушным мальчиком.

– Я такой и есть! – говорю я ему, однако, товарищи, мы давайте теперь исследуем, был ли я тогда честным, трудолюбивым и послушным мальчиком? Господа вы мои хорошие! Честнее меня не было человека на всем Божием свете! Ведь я ж тогда признался во всем. Отец у меня человек был военный. И не я у него украл пистолет, нет, – это сатана, да, это, товарищи, миродержец украл пистолет с кобурой у отца моего.

Он еще «посалютовал день Победы», – и продолжал:

– Отец у меня спрашивает про пистолет: «Куда дел его?» – «Продал. Папа, не бей! Я все скажу. Я его продал за охотничье ружье». – «Кому?» – «На рынке, папа. Но я честно говорю, папа, не знаю кому». – «Зачем тебе охотничье ружье? Ты что, охотник?» – «Нет, папа. Мне за охотничье ружье обещали пулемет». – «Господи! – воскликнул папа. – Да зачем пулемет-то тебе?» И я отвечаю честно: «Я, папа, всех учителей в школе…» – «Чего?» – «Рядами положу!» Да! Это я говорю честно, – я был мальчик очень честный, – я ненавидел их, учителей, которые задавали математические задачи – до того нам трудные, что я мог их только списывать у отличников. – Вот, профессор, как мы учились в школе?! – Я ненавидел особенно физика. Он говорил про электричество так, знаете, точно натурально его видит. Электричество, которое бежит по проводочкам: итак, знаете, что они дергаются. Точно они в судороге! Они точно, как и я дергались, когда меня сек отец. Физик, бывало, поправит на своем курносом носе очки. И говорит: «Видели? Вот, – говорит, – это советское наше электричество?! Оно отличается от капиталистического электричества тем, что всегда оно судорожное!» – Полковник, даже не улыбнулся, говоря это. Он продолжал:

– А химика я недолюбливал за то, что он смотрел в микроскоп. Так, знаете, точно видит он там даже и то, что зовется Революцией во Вселенной?!

– Вот какие они, сети миродержца! – сказал я. А наш Полковник теперь продолжал, как и профессор, разглагольствовать:

– Нет, лучше курить и воровать, чем заглядывать в такие микроскопы?! При этом думая, что ты видишь там то, что называется «первичностью»? Выходит, червяки в микроскопе первичнее, чем карты, табак и рынок? А как русские наши бабы парятся в бане.…Знаете? Нет, профессор, вы этого не знаете. Да, не знаете! Потому, профессор, чтоб это знать, надо смело уметь запрыгивать на окна в бане. Но, профессор, я вас спрашиваю? Это – вторично или первично?!

Но профессор, слыша это, засмущался.

– Вот! Понимаете, профессор, какие сети миродержца?! – сказал я. А наш Полковник продолжал разглагольствовать:

– Вот это, профессор, материя?! Я даже вижу и теперь ее, ту голую бабу! Ой, сколько мяса. Я и теперь даже восклицаю. Вот это, блин, материя! Первичная она, а не вторичная! Теперь, профессор, заставьте меня носить честно пионерский галстук. И вы заставьте меня теперь честно учить уроки.

– Вот! Понимаете, профессор, какие сети миродержца?! – вдруг сказал Ванька Наш. А полковник все еще рассказывает:

– «Держи вора!» – кричит торговка на рынке, когда я украду червонец. Она, конечно, побежит за мной. Глупая? Вот потому меня и охватывает первичный ужас. Я кричу так, что весь рынок теперь приходит в состояние, при котором очень хорошо воровать нам, пацанам. Все ее денежки, наши-то пацаны, положат себе в карманы! И, знаете, это они сделают при сознании теперь уже вторичного ужаса. Да, уже думая, что если сейчас нагрянет сюда милиция. Вот это будет шмон! Они эти наши деньги, которые мы честно заработали, вывернут из всех карманов. И практически все они заберут себе, даже на кино нам не дадут.

– Лягавые! – сказал Кадяша, вероятно, тоже вспоминая послевоенное детство. А наш полковник продолжал:

– Вот какие мы трудолюбивые! И мне остается еще вам только сказать, товарищи, какие мы были послушные? Да! Настолько послушные, что когда меня отец, бывало, сечет, приговаривая: «Будешь меня слушаться? Будешь ходить в школу?» Я ему отвечаю так, что меня слушает вся река – великая наша Волга. Вот, товарищи, почему писал так поэт: «Выть на Волгу – чей стон раздается?!»

– «Будешь меня слушаться», – сказал профессор Казанский и задумался.

– «Буду! А-я-яй!.. Буду!» – отвечал ему Полковник, как точно его все еще секут в детстве. Он, однако, перекрестился. И после этого он сказал: – Вот, профессор, почему победа наша, советских людей, «призрачна»? А не потому, что Ленин будто бы заменил у нас в стране Бога. Бога никто не заменит! Все дело, профессор, в том, что «князь мира сего ничего во Мне не имеет». Это слова Господа нашего Иисуса Христа, которые он сказал ученикам Своим, когда им говорил Он: «Мужайтесь. Я победил мир».

Вдруг наш профессор Казанский обернулся и сказал восторженно:

– Полковник! Это ответ, который ищут люди, знаете, со дня сотворения мира?!

– Да? Неужели?

– Да, полковник! Потому что князь мира сего потому и поработил человека, что имеет все в мирском человеке?!

– Да-а? – опять спросил Полковник удивленно, наш профессор ему отвечал восторженно:

– Да! Но, знаете ли вы, православные, почему Господь так говорит: «И князь мира сего ничего не имеет во Мне»? Это говорит Господь нам в назидание. Да. И мы так должны жить!

– Как? – спросил я.

– Профессор Казанский отвечал:

– Так, чтобы сатана ничего не имел в человеке! Понимаете?

– Вот она какая, победа! Да, профессор, – отвечал ему наш Полковник. – И мы так должны жить? Конечно! Понимаете вы, профессор, почему у меня лицо такое? У меня не лицо, а харя; не зря, ведь, говорил про меня так отец: «У, харя твоя воровская!» И, конечно, человек с таким лицом не хочет знать своей истории! И он, конечно, не знает Бога! Понимаете, профессор, почему победа наша, советских людей, призрачна?!

– Победа! – вдруг сказал Ванька Наш.

Они с Кадяшей встали с кроватей. Они – смотрим – плясать начали и петь частушки.

Кадяша:


Ух, ух, убивать люблю я мух!
Бе, бе, бе, у любимой на губе!..

Ванька Наш:


Ух, ух, полюбил я сразу двух!
Гляжу – я один ляжу!..

Но самое интересное – это, когда профессор Казанский спел частушку, да какую озорную:


Опала, опала –
в обе руки сцопала!..

Все так и ахнули. И тогда в палату к нам повалил народ, не исключая женщин. Хорошо! Потому, говорю я, какой же праздник без женщин.


РАССКАЗ О ВОЕННОЙ СОВЕСТИ


Шел тихий час, помню, а мы разговорились.

– Оставьте грандиозные дела творить Творцу! – говорил Атеист священнику. – А мне, человеку, нельзя?

Отец Александр перекрестился, как всегда, когда он разговаривает с Атеистом. И задает ему такой вопрос:

– А ты можешь сотворить вселенную?

– Нет.

– А солнце?

– Нет.

– А луну?

– Нет.

– Вот, – засмеялся профессор Казанский, – даже луну не можешь?! Луну, которую, – говорит Поприщин в «Записках сумасшедшего» Гоголя, – изготовили немцы.

– Но? – сказал Ванька Наш удивленно. – И где ее сделали?

– В Гамбурге, – отвечал ему профессор, при этом все еще посмеиваясь. – Потому что немцы – они творят грандиозные дела! Благо немцы, ведь, всегда были атеистами!

Он посмотрел на Атеиста.

– Значит, выходит, – продолжал Атеист, замахав руками на профессора и как бы этим ему сказывая: «Перестань издеваться над человеком! Гоголь, тоже мне, выискался!» – значит, выходит: мне Бог позволяет резать животы одни только – для того, чтобы из тела удалять вам гнилые кишки… а?

– А ты по скольку метров кишков вырезаешь? Между прочим, ты это можешь сказать?

– Могу! И по метру, и по два, и по три вырезал!

– Кишок?

– Кишок.

Все на него, на Атеиста, посмотрели с удивлением. А он, Атеист, говорит опять с обидою на Бога. А священник ему отвечает:

– А что? Этого тебе мало? Надо и эти, такие вот малые хирургические дела, добросовестно делать, сударь. Ведь, я так полагаю, это тоже творчество?

– Жизни от вас никакой нет, – проснулся вдруг Кадяша, – целый день они и все ночи говорят о творчестве. А я свиней выращивал!..

– Да и что ты можешь еще? Можешь ли ты удою вытащить Левиафана – спрашивает у него профессор.

Кадяша вздрогнул; услышав такое, наш Коля Кадяша вздрогнул. Он глянул на своего друга – на Ваньку Нашего; а тот, положивши палец на ноздрю и наклоняя свою голову для сморканья в черный, нестиранный давно халат, вдруг пукнул, говоря:

– Нежданка, прощу прощения товарищи, что испортил воздух!

Наш профессор, морща нос от такого наглого поступка, говорил далее:

– Где был ты, когда Я полагал основание земли и сказал морю: «Доселе дойдешь и не перейдешь»?

Мы все в палате переглянулись: они, профессор и Атеист снова в ударе!

– Кто сей, – вопрошал профессор Атеиста, указывая пальцем на Кадяшу, – кто сей, омрачающий Провиденье словами без смысла? Перепояшь ныне чресла твои, как муж! Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне: Где был ты, когда Я полагал основание земли? Скажи, если знаешь?

– Я выращивал свиней, – отвечал ему Кадяша с гордостью. – Где был ты, когда я кормил борова, скажи, если знаешь?!

Наш профессор прищурился:

– А кто положил меру ей?

– Свинье? А это, чай, свинья такая. Пока она не нажрется, пока она не ляжет на бок.

А профессор ему:

– На чем утверждены основания ее, или кто положил краеугольный камень ее при общем ликовании утренних звезд, когда все сыны Божии восклицали от радости?!

– Да, – отвечал Кадяша, – утром рано я поднимался. Еще и радио не говорит, еще и гимн не звучит, «при общем ликовании утренних звезд», а я, бывало, уже выхожу во двор. А свиньи мои, сударь, услышав мои шаги, так орут и рвутся в дверку, что если бы, к примеру, я говорю, ты, профессор, определил свинье: вот доселе дойдешь и не перейдешь. Она бы тебя послушалась? А? Вот какая была у меня жизнь! Чем мы практически отличаемся от свиней?

– Да, действительно, – отвечал ему профессор, – вот такая она, практическая наша жизнь! Свобода!

– А причем здесь свобода? – спросил Атеист.

– Ну, как же! Бог морю сказал: доселе дойдешь и не перейдешь. И море его слушается. Да еще и как слушается? Сколько времени прошло, как сотворено Черное море? И оно не перешло, знаете, в другое место. Ну, скажем, на Дальний Восток… А? Понимаете?

– Хе, хе, – усмехнулся Ванька Наш. – Как это можно? Нельзя.

– А почему человеку все можно? Пожелает переселиться он – переселяется, да, да, куда только ему хочется. Понимаете? Какую Бог дал человеку свободу? Но, судари, ныне Бог, на нас, пожалуй, обижен. На человека! А человек – это звучит гордо!

– На какого, профессор, смотря человека? – отвечал ему Атеист.

А профессор вдруг решительно посмотрел на него:

– Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? А? Понимаете, Атеист, почему Бог это говорит: «Кто затворил море воротами, когда оно исторглось, вышло как бы из чрева, когда Я облака сделал одеждою его и мглу пеленами его. И утвердил ему мое Определение, и поставил запоры и ворота. И сказал: доселе дойдешь, и не перейдешь, и здесь предел надменным волнам твоим.

– Вот какие пределы! – сказал священник, слезу вытирая, не платочком, а и он тоже полою вонючею халата. – Вот, Господи, как Ты нас почтил!

И сказав это, он глянул на милиционера:

– А?

– Я тоже так делаю! – сказал милиционер. Он у нас в палате новенький. – Так Бог мне велит. Я ведь, знаете, профессор говорю всякому шоферу. Будь он хоть бы и сам президент: доселе доедешь и не переедешь.

– Врешь, – засмеялся Атеист. – Президенту ты так не скажешь. И знаешь почему?

– Почему?

– Он поставит тебе, сударь, такие запоры и ворота! Такие, что ты, вспоминая в тюрьме свою свободу, скажешь: «Дурак я был, что не ценил свободу! Дурак я был, что сказал так президенту: доселе доедешь и не переедешь. Не так ли?

Милиционер почесал затылок:

– Конечно! Правильно! Но как, скажи мне, добросовестно служить?

– Да, – откликнулась живо торговка, – как? Как – суки вы, и падлы – как? А? Скажи, профессор, если знаешь?!

Она, между прочим, сошла с ума вовсе не потому, что торговка. Нет, она сошла с ума потому, что копила долго деньги, но спрятала их она плохо. Их у ней в палатке нашла милиция. И, конечно, прихватизировала. И вот поэтому она теперь кричит:

– Вот она какая, прихвитизация! Как я могла добросовестно работать!

Стало тихо, потому что в коридоре ей откликнулась медсестра.

– Как я могу добросовестно работать? Если зарплата у меня – сами знаете, какая?!

Услышав голос медсестры, мы сами добровольно штаны спускаем до колен. Понимаете? Вот человек когда дело свое делает такое, небольшое, делает добросовестно! Когда болезнь его такая тряханет, и он сам ложится добровольно на койку. И, отвернув голову к стене, ждет, он ожидает «луну» это состоянье такое бывает после укола: почему-то светло делается в голове. Вот она втыкает мне шприц в попу. Я кричу:

– Луну сделали немцы в Гамбурге! И ох, как прескверно они сделали!

Я кричу громко это, потому что она делает так уколы: прескверно. Причем, какая она жадная? Ей дают спирт и вату, но она место после укола «прижигает» всегда простой водой и тратит ваты малюсенький кусочек. А если ей скажешь об этом, она сразу начинает говорить сердито:

– Прекрати вести глупые разговоры! А то, черт непутевый, тебе я сделаю укол! – И ушла.

– Какая тут может быть добросовестность? – говорил старик, новенький, как и я, понюхав вату, которую держал он на попе, на том месте, где она ему сделала укол. – Вода? Спиртом даже и не пахнет!

– Вот ты, русский воин, хорошо знаешь, что это значит: доселе дойдешь и не перейдешь?

– Линия фронта, – говорит русский воин, – как ее перейдешь?!

– Это, точно, есть она в жизни, линия фронта! – сказал священник.

– А ты воевал на каком фронте? – спросил я старика.

– Я на всех воевал, сынок. А с войны-то пришел, – показывает он нам, – вот без этой одной руки. И в ногу я был тогда ранен. Я мог бы и не работать. Да, чай, и пенсию мне дали. Но, сударь вы мой, у меня военная совесть была. Да! Я тогда работал одной рукой. И ногу я тогда еще волочил. Я свой подъемный кран тогда изобрел – лебедку. Я ее приспособил вешать себе на грудь. Знаете, я тогда с ней, с лебедкой, поставил новую избу. И не одну. Бывало, когда баба если задумает строиться. Она без мужика, сердечная, одна маится. И бежит она бегом ко мне. «Помоги, Иваныч. У тебя лебедка работает?» «Работает». Но я мог бы ей сказать, что я калека. Урод. Что с меня взять? Но совесть, бывало, говорит: «Помоги человеку, ты, как никак, мужик, а она – баба». Понимаете? А ныне: подойди-ка одинокая бабенка даже и к здоровому мужику. И что он ей: разве он ей поможет? Никак. Ныне люди стали – как звери. А ныне бабы? Все курят. И уж, конечно, у таких совести нету. Она вот, – нюхает он вату, – сделала? Уколола меня – и побежала с сигаретой во рту. А спирт она…

Дверь отворилась и забежала она, эта самая наша медсестра. Она, должно быть, за дверью стояла и подслушивала.

– Тихий час, – кричит, – а вы ведете глупые разговоры! А тебе, старый хрен, – говорит она старику, – тебе я теперь сделаю клизму!

А у него уже который день стула не было. И она сделала ему клизму – такую что из него ажно потекло, говорит, как из утки. И так два дня. И стал он плохой, бледный, весь стал уже он даже совсем призрачный. «Миленькая, он ее стал просить, дай мне чего-нибудь крепительного». Она дала. И у него, наконец, стул нормализовался. Старик наш опять повеселел. А она теперь у него спрашивает:

– Ну как, есть у меня совесть?

– Военная! – отвечал он ей. – У тебя, дочка, военная совесть!

Она ушла. А он, зная, что она подслушивать любит, говорит нам:

– Замечательная женщина! Есть у ней совесть, братцы, военная совесть!

Странное дело: похвалил он ее так, и она стала совершенно женщина другая. Приветливая стала с нами, у нее даже такой теперь вид, точно действительно откопала его, свой колодец совести.

– У меня, – стала она говорить с гордостью, – военная совесть!

– А, – говорят, – ныне нет совести ни в ком!

– А куда ж она делась?

– Закопали мы ее.

– Как?

– А так, как колодцы в деревне закапывают. Знаете?

– Знаем, – говорит Ванька Наш. – Это вы, братцы, говорите правильно. Да, это именно так: ее, совесть нашу русскую, мы закопали.

Да, читатель, да – как в деревне, знаете, закапывают колодцы?!..


ЕЛЕНА СОЛЕНАЯ


Но вдруг я слышу в коридоре голос, кажется, это Елена Соленая? Да, она. Вот конкретно, что она говорит:

«Хорошее состояние души – это когда вы молоды, когда вам только двадцать лет, когда на вас заглядываются парни, потому что – по народному выражению – вы «загляденье».

Хорошее состояние души – это когда хочется поскорей выйти замуж – за «афганца», за Витьку Парамонова, благо он меня любил очень. Он не позволял танцевать со мной даже Саше Велееву – завклубом.

Хорошее состояние души – это когда видишь уже и то теперь, как он, мой муженек Витька, возит бревна на лесовозе. Он сам их разгружает, благо теперь он на всем экономит деньги.

Вот когда, товарищи, хорошо на душе!

Это – когда пятистенный дом рубят на проулке, нанятые Витей плотники. Они ему говорят: «Витя! Ты уже навозил на две конюшни!» Но он отвечает плотникам: «Нет! Я для Лены моей построю дворец, а не конюшню».

Любил он меня; но что такое любовь? Да, конечно, любовь – это дворец, а не конюшня; однако все дело в том, что он так и не построил мне дворец. Да он и не мог его построить, практически он мог воровать только. И не только бревна!

Да, господа вы мои хорошие, я помню те бревна; но – увы! – не дворец. Те бревна так и остались лежать на проулке. Они, неошкуренные, сгнили. И доски сгнили. Я однажды подняла доску с земли, гляжу, сколько под ней серых разных гадов, и как они побежали от света!

Вот, подумала я, и мы с Витей такие: внешне-то, вроде, мы крепкие и здоровые, а души наши – они гнилые; потому что, – рассказчица плюнула, – не зря к нам однажды явился сам диавол на протезе. Помню я: протез его лежит на бревне, как ружье, на меня оно смотрит. Он, этот диавол, Иван Васильевич Парамонов. Он Виктору родной дядя. А кличка у него Сатана.

Ставь, племянники, литру!

А мой Витя ему отвечает: «Дьявол ты, Иван Васильевич! У меня литры не растут на дворе! Если б они росли, как грибы, то, пожалуй, я бы поставил». А он, Сатана, достал из кармана портсигар, говоря: «Можно, я закурю?» «Чай, кури! Это, – говорит ему Витька с дрожью в голосе, – не мой». Но вот что значит Сатана. Это он, конечно Иван Васильевич сам и нацарапал внутри портсигара: «Парамонаф».

Это – во-первых.

Во-вторых, он отца его, Виктора, угостил: литру ему поставил. И так он очернил его, Виктора, что отец занял позицию против своего сына, хотя, надо сказать, своим сыном он его никогда не признавал. Но ведь они были очень похожи, сильно и весьма даже схожие, так что когда Витька еще был маленький, бывало, играет на улице, а отец – говорит – его увидит и головой покачает: дескать, какое бывает сходство! А теперь он, будучи председателем колхоза, пришел с комиссией к нам на двор. И взяли зерно на анализ. Анализ (опять же говорю вам, товарищи, это все подстроил Сатана) установил, что зерно ворованное. И конечно, Сатана сделал так, что моему Витьке влепили год.

В-третьих, пока Витька мой сидел, Сатана не давал покою еще и Саше Велееву. Саша опять стал приставать ко мне. Хотя я ему говорила: «Витька вернется из тюрьмы – он выбьет тебе все зубы». Но Саша отвечал мне: «Елена! Я на все согласен – давай повальсируем, пока у нас есть время!» И ему, моему Витьке, Сатана написал, что я вальсировала с Сашей Велеевым.

Он из тюрьмы вернулся, мой ревнивец Витька, уже иной человек. У него уже во взгляде был диавол…

«Становись, сука, к бане задом!» – cказал мне он, прищурившись и сплевывая.

И что же? Он выстрелил в меня, блин, солью. И я стала навек теперь Елена Соленая.

Он потом еще побежал и к Ивану Васильевичу. Старик увидал у него двуствольное ружье в руке. Он ему говорит:

«Но, но, но! Ты эти мне штуки брось!..»

«Становись, Сатана!..»

Бабах, – раздался выстрел. Сатана упал в траву на огороде, возле бани, а Витька – как диавол! – перепрыгнул, перемахнул он легко (точно на крыльях!) плетень на огороде. И – побежал. Теперь он к отцу, к Петру Васильевичу Парамонову. Он сидел дома. И когда увидел своего сына, сказал:

«Сынок! Вернулся?»

Никогда он не называл так нежно его, сына своего, вот теперь уж точно похожего на диавола… Однако, говорят, голос у него задрожал:

– Отец, ты никак меня любишь?!

– Ой, сынок, как я тебя люблю!

– А почему ж ты меня посадил?

– Да, сынок, это же не я…

– А кто?

– Сатана…

– Это, говорит, сатана тебя посадил!

– А мой Витька ему говорит:

– Батя! Ты мылся в бане? Идем, батя, я тебя помою!..

– Щас, – говорит, – я только белье соберу.

– Витька ружье оставил, так ему Голос сказал: «С ружьем ни-ни: в дом не заходи! Спрячь его на террасе!»

И он (это он так говорил на суде прокурору, который просил ему высшую меру наказания – расстрел), когда теперь отец его Петр вышел на двор, уже с бельем, он сказал вдруг резко:

– Руки вверх!

Петр руки поднял: это он на своем дворе! Сын тогда отцу говорит:

– Иди: шагай! Оставь белье, не подбирай! Оно тебе, батя, больше не понадобится!

Так говорил ему сын, а может – это говорил диавол?! «Белье тебе, батя, больше не понадобится». Но, однако, именно это белье понадобилось, когда отца его клали в гроб. Царство ему Небесное!»

Рассказчица перекрестилась, говоря: «Вот какие сети миродержца!» И, сказав это, она зарыдала. Так вдруг она зарыдала, что я подумал: «Великолепно! Я непременно напишу такой рассказ».


ЖАННА Д'АРК


1


– Вот они ручки, – так начала свой рассказ Жанна Д'арк, – они хорошо знают, как, засучив их по локти, надобно погружать их в контейнеры! Не один хирург медицинский не имеет такого мастерства – мастерства погружения своих тонких пальцев в животы контейнеров! Да, господа вы мои хорошие, вот эти ручки мастерски отыскивали в загнившей массе отходов еще сохранившиеся разные фрукты, бананы и конфетки, черный и белый хлеб, частички еще вполне съедобных сыров и колбас, туфли, которые еще тоже можно носить, папиросы «Беломорканал» и редко-редко «Мальбору», куртку, которую если подчистить еще можно носить, и колготки, слегка порванные, и массу еще других полезных вещей, которые веселят душу и поднимают настроение, так что я говорю вам, господа вы мои, хорошее состояние души – это когда, обойдя все контейнеры на своем участке (был он у меня в Москве – это район Кузьминки) – ты наберешь еды не только на один завтрак, но есть еще чем закусить и в обед, и даже на ужин, так что, идя спать в лес, – был там, надеюсь, и теперь он есть, бункер, в котором я устроилась весьма уютно, настолько, что даже приводить к себе я стала маленьких детей, которых, как и меня, выгнали из дома папы-пьяницы и мамы-пьяницы, – так что, идя спать в этот мой теплый бункер (он был теплым потому, что канализационное тепло попадало в него каким-то образом из Капотни), и вот, идя теперь домой, как всегда, немного подвыпимши, запоешь песню Шаляпина:


Ха-ха-ха, блоха!
Ха-ха-ха, блоха!..

Хорошее состояние души – это когда пройдешься по электричке и скажешь вдохновенно речь: «Папы и мамы! Не бросайте своих детей! Не бейте их и не заставляйте бродяжничать! Папы и мамы, берегите своих детей! Дети – это наше будущее!» И, сказав эти слова, надо добавить еще только несколько слов: «Папы и мамы! Перед вами стоит будущее нашей страны!» Всё. Теперь вам только надо зарыдать и, сняв с головы кепку, сказать:

– Папы и мамы, помогите, кто сколько может!

Хорошее состояние души – это когда вы становитесь президентом. Да, да, господа вы мои хорошие, и у бомжей тоже есть свой президент. А избирают они его в Кузьминках. Для выборов его нет более подходящего места, чем Кузьминский парк. Здесь, как правило, летом, когда ночь стоит теплая, – а избирают его всегда только ночью, когда весь город спит и только одни бомжи не спят, потому что они избирают своего президента, – когда там вокруг Щучьего озера (бывшее имение графа Голицина было удивительно устроено: там вам и Щучье озеро и церковь красавица: церковь иконы Влахернской Божией Матери) всюду, смотришь, горят костры, точно люди (земляне) ждут с небес явления, уже второго явления Господа нашего, Иисуса Христа!

А вас, посадив на носилки, несут бегом, совершенно так, как должно нести короля или, знаете, какого-нибудь святого Моисея, который поведет свой народ из Египта – к Пасхе, то есть к возрождению всех людей к новой жизни. Кто станет такой мессией? Я. Жанна Д'арк, блин горелый.

– Братья и сестры, – кричала я с носилок. – Кто хочет живой воды, тот пьет ее! – Рядом со мной несли ящики с водкой и пивом. Я, схватив в обе руки по бутылке (в одну руку – бутылку водки, а в другую – бутылку пива), бросала в толпу, которая орала: «Виват, президент!» И, конечно, при этом восторге бросали деньги – мне, на мою голову. Два полиэтиленовых мешка набрали денег они – мои министры. На этих мешках денег я хорошо спала в своем бункере. А утром, когда под головой у меня оказался почему-то булыжник, я проснулась. Гляжу. Сидит мальчик и плачет.

– Ангел, – говорю я ему, – ты почему плачешь?

– Президент! Они утащили деньги!

– Кто «они»?

– Твои «министры»! – он завыл.

Я тоже завыла. Я стала рвать на голове волосы. Но зачем я глупо так поступила? Зачем я напилась, сидя на деньгах?!

– Дитя мое, – говорю я мальчику. – Ангел ты мой! Идем. Я научу тебя зарабатывать деньги.

Я ему решила передать свой опыт, который я приобрела, знаете, когда начала ходить по электричкам. Но мальчик оказался неспособным – настолько, что даже не мог он разинуть рта и сказать: «Папы и мамы, помогите!» И, однако же, какой оказался мерзавец! Когда я ему передала полиэтиленовый пакет с деньгами, чтобы он подождал меня на станции «Выхино». Ну, то есть когда я вернусь уже обратно из Люберец… Приезжаю. Моего «ангела» нету на месте. Где он? Он дунул с деньгами на юг. Вот, думает он про меня, какая дура! Ну, надо же, поверить такому мерзавцу! Но, однако, ему не повезло. Его там, на юге, взяли мильтоны. Конечно, он им все и сказал. И кто он, и где живет. И конечно, приехали брать меня из бункера. Но они бы меня не взяли. Я там знаю все ходы и выходы. Но мой маленький иуда меня предал. И вот как. Он, сев на люк бункера заплакал:

– Я кушать хочу! Я спать хочу! Жанна, впусти меня!

И Жанна, – у ней сердце-то, знаете, доброе, – открыла люк. Как вдруг – смотрю – мильтоны. Я конечно – побежала. Но меня они догнали. И слышу, говорят:

– Снимайте! Это – сама Жанна Д'арк! Президент…

Но, господа вы мои хорошие, я расскажу вам об этом особо, когда пройдет тихий час.


2


Киношники. Они народ несерьезный. Вот вам пример: Владимир Г-ков. Сколько я потратила сил, сколько с ним возилась, а все они, эти мои затраты, знаете, как псу под хвост!

– Покажи мне ночлежку, – просил он меня.

– А тебе это зачем надо?

– Я, – говорит, – буду снимать кино с одноименным названием – «Ночлежка». Я заплачу.

– Задаток давай.

Он дал мне задаток. И начала, приступила честно к своей я работе инструктора.

– Все люди, – говорю я свое поучение, – разделены, братец, на два лагеря. Первый лагерь похож на мух, а второй на пчел. Кто, по-твоему, бомжи? На кого они больше похожи – на мух или на пчел?

– На мух.

– Почему же ты так думаешь?

– Потому, что они живут так. Они, как мухи, живут и питаются – в местах отхожих.

А мы, надо сказать, сидели на свалке, которая была – за гаражами в Кузьминках. Там я его переодевала, потому что он был одет нехорошо, уж очень по моде. А ведь это не годится для бомжа, который желает получить место в ночлежке.

– Ты, – говорю я ему, – глубоко ошибаешься, сударь. На мух похожи, по-моему, более те люди, которые летят на всякие зрелища. Я «нечистотами» называю зрелища. Что такое футбол? А? Когда стадион соберет столько орущих глоток, что человек невольно должен бы так сказать про орущую публику: «Вот она, нечистота!» Или тот же стадион, когда он соберет тысячу людей на поп-музыку. На кого-нибудь попа, знаете, типа Джексона?!

– На Аллу Пугачеву, – подсказывает он мне, – или на какую-нибудь «маленькую девочку, которая в обиду себя не дает». Так?

– Да, сударь! И театры, и стадионы, и всякие эти такие сборища, которые принято считать «культурными» и на которые слетаются люди, ведь, кажется, действительно люди культурные? Да! Они, как мухи, летят и на такси, и на своих шикарных машинах, да, да, на всякие зрелища, которые – увы! – есть нечистоты. Так? Ты со мной теперь, надеюсь согласен?

– Согласен! Но кто же пчелы?

– Мы.

– Но-о? – удивился он. – Бомжи?

И я, видя его удивление, говорю ему:

– Сударь! Пойдем на Выхинский рынок и ты убедишься сейчас в том, что нищий – это воистину пчела. Да! Потому что нищий – подобно пчеле! – ведь он собирает самое ценное. Деньги!

– Но деньги, – возразил он мне, – это грязь? Так говорят философы!

– Не деньги грязь, а богатство. Это все равно как сказать про вино: оно губит человека?! Не вино губит человека, а пьянство. Так говорят философы!

Он покашлял в горсточку, как делают люди, когда чувствуют, что истина – она сидит рядом. И ей подают деньги!

– Без нищих, – поучала я его, – общество жить не может! Да, сударь, лично я это увидела. Что катастрофа для человека – это когда у него есть все материальные блага в изобилии. Такому человеку трудно чувствовать присутствие Божие и благодеяния Его. Но, сударь, когда богатенький человек увидит меня… Видишь, он перекрестился! Почему? Он наконец вспомнил, что Бог есть. Что блаженны нищие духом! Видишь, как он хорошо нюхает воздух?! И кто для него сейчас я? Пчела, которая собирает самое ценное – деньги! – и превращает их в нектар.

Я подала своему ученику часть собранных денег и велела ему купить нектару – бутылку водки. Он принес. И я продолжала поучать его:

– Никогда бы я не почувствовала, что нужно благодарить Бога за то, что Он дал мне возможность сидеть на теплом асфальте и собирать деньги. Ныне же, когда я стану пьяненькой, я славлю Бога за это. Я поняла, сударь, что и посидеть на асфальте есть дар Божий. И нужно нам славить Бога и за это! Поэтому когда случаются у нас затруднения, не следует возмущаться, надо понять, что Бог этим хочет привести нас к Себе, чтобы мы восчувствовали, что Податель всего – Он. Ясно ли тебе это, сударь?

– Ясно, Жанна! – отвечал он мне с дрожью в голосе. От любви ко мне он дрожал.

Но до ясности было еще очень далеко, и в этом я убедилась, когда мы пришли в ночлежку, и хотя желающих попасть в нее было много, очень много. Очередь была, прямо, знаете, как в мавзолей. И нас впустили, конечно; но потому только, что я президент бомжей в такой огромной стране – нищей России. И конечно, я сделала так, что и его тоже впустили, благо у нас президент бомжей имеет право брать с собою в ночлежку друга. Ночного друга!

– Я тебе заплачу! Но, моя милая, сделай так. Чтобы все было натурально!

– Хорошо! – согласилась я. – Давай задаток! И раздевайся.

– Зачем?

– А ты что, – говорю я, прищурившись, – хочешь в этом барахле здесь со мной спать?

– Хорошо, – стал он раздеваться.

Но деньги, гляжу, опять он проверяет, считает их, знаете, даже ночью! У него – баксы. Но я ему говорю:

– Так дело не пойдет! Если хочешь стать настоящим бомжем, то уж и деньги давай мне.

– Сколько?

– Все, – говорю. – Сколько! Сколько есть – все давай, сударь, мне! Ну? – прикрикнула я на него. Потому, что половину он мне отдает, а половину он прячет по карманам.

– На! – наконец отдает он мне все. – Только не потеряй!

– Это не твое дело! Ты, если хочешь стать натуральным нищим, то не должен ничего иметь. Так или не так?

– Так, – говорит. – Логично! Куда пойдем обедать?

– Да ты чё, – говорю. – Обедать надумал?

– Я есть хочу! – заныл он, говоря: – Привычка у нас, киношников, такая. Да, мы особенно ночью трапезуемся!

Но, правда, мы достаточно уже побродили с ним по Москве, помню, в районе Кузьминок и Выхино. Там она тогда недалеко была, ночлежка.

– В нее, – говорю попасть нелегко.

– Почему? Такая престижная ночлежка?!

– Потому что, сизокрылый ты мой голубь, нашего брата, ты знаешь, сколько сейчас в Москве?!

И точно: в ночлежку очередь, я повторяю, прямо, знаете, была – точно, как в мавзолей! А впустили всего только пятерых или шестерых.

– Почему так мало? – он всем интересуется.

– Потому что, – объясняю ему, – мало умирают!

– То есть? – спрашивает он. – Почему, как мало умирают?!

– Да, – говорю, – сколько здесь человек умрет за ночь? Вот столько и мест освободиться на завтра. Ясно?

– Ка-ак? – удивился он. – Ночью умрут?!

– Новенький? – спрашивает у меня Сережа, заведующий ночлежкой, большой мой друг, кстати.

– Да, – отвечаю я Сереже. – Он еще зеленый!

А этот «зеленый» вдруг говорит:

– Это я буду спать, выходит, в постели покойника?!

– Хе-хе! – засмеялся Сережа. – И рукой махнул, дескать, что с «зеленым» разговаривать.

Ой. Я всю ночь хохотала! Потому что он чего хочет? Чтоб и простыни были и одеяла. Ну, неглупый ли человек?

– Да в какой же ночлежке дают чистые простыни? Может, их спрыснуть тебе еще духами?!

– Здесь, – говорит, – вонючо! Дышать даже мне нечем!

И ночью он вдруг заорал:

– Крыса! Крыса по мне бегает!

– Ну и плюнь на нее! – говорю. – Пусть бегает!

– Да ты чё? – говорит. – Это же крыса!

– Ну и что же? Она что: хуже тебя? Ей тоже хочется…

– Чего?

– Ночевать по-человечески!

– Ха! ха! ха! – как сумасшедший хохотал он в ночи. – Не могу я, – говорит, – больше! Идем отсюда!

Ну, думаю, и ладно. Идем!

– Деньги, – говорит, – давай!

– Зачем они тебе?

– Жрать хочу! Зачем…

– Обойдешься. Если хочешь по-настоящему пожить, как мы живем, пострадай немножко!

– Да?

– Да, сударь!

Привела я его снова на Выхинский рынок. Он увидел там курицу-гриль.

– Давай купим? Я умираю с голода!

Увидит он колбасу – давай колбасу скорее купим! Но я ему говорю: «На рынке не умирают с голода! На рынке вот как наш брат делает!» И подбираю листки капустные, конечно, сначала-то я прошу хозяйку:

– Можно подобрать?

Она кивает головой: можно!

– А помидоры, – он спрашивает, – можно?

А она мне вот так делает: около виска пальцем крутит. Дескать, он – что, чокнутый, что ли?!

Ну, набрала я всего. И капусты, и помидор мне дали, конечно, уже не первый сорт. Уже с помятыми и подгнившими бочками.

Сели мы есть. Запиваем мы водичкой. Я и водички там тоже набрала, знаете, в полиэтиленовую бутылку. Он жует этот мой «салат» и сказывает:

– С такой пищи, пожалуй, ноги протянешь!

– Ничего, – отвечаю. – Это еще пища! А вот когда, – говорю, – мы пойдем на поминки, ты веди себя там поскромнее!

Мы с ним пошли на кладбище. Потому что – гляжу – действительно: его уже надо покормить, как следует!

А это значит: сперва надо выбрать автобус с покойником. Но идти надо не за любым гробом. Нет! Надо в этом случае знать, где на кладбище лучший участок – со склепами. Это богатеньких там хоронят! Вот тут уж, точно, можно поживиться. Но сперва надо суметь сесть в такой автобус. Он непременно повезет людей в кафе. И стол там будет накрыт по первому разряду.

Он увидел жратву: много жратвы, полный стол ее. И – набросился он на нее. Наклал себе на тарелку столько, что распорядитель зала это, конечно, заметил.

– Кто такие? – спрашивает.

– Бомжы, – отвечают ему. Потому что они, кто сидел с нами рядом, стали зажимать носы!

И, понятно, нас попросили. А я и спорить даже не стала. Я сразу встала и пошла. Я и со стола даже ничего не взяла. А он, – гляжу, – схватил ее, свою тарелку. Он все содержимое из нее пересыпал себе в шляпу.

Ну кто так делает? Ну, конечно, за это вывели его насильно. И кэ-ек дадут! Он полетел с крыльца – на асфальт! – и все просыпал. Салат, кусок курицы, колбаса и сыры разные…

– Садись, – говорит. – Будем обедать!

– Нет, – ответила я. – Я так не хочу обедать!

– С такими дураками, прости меня Господи, я не сяду теперь и на одном километре!

Я, короче вам сказать, от него ушла, сказав ему:

– Нет, мой голубь, из тебя бомж не получится!

– «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное».


3. Рассказ кинорежиссера


Я искал ее. И скажу, почему я ее искал. Она сказала вещь поразительную. «Киношники! Вы – мухи. Потому что вы никогда не сможете понять, зачем сотворил Бог человека? Благой Бог сперва сотворил Ангелов, но некоторые Ангелы, от гордости стали демонами. Потом Бог создал человека, чтобы восполнить разоренную ангельскую дружину, и оставил Он демонов свободными на некоторое время, чтобы они помогали своею злобою людям проходить испытания на земле и достигать вечной небесной жизни. До тех пор, пока живет человек на земле, он имеет право проходить через духовные испытания, и нет такого человека, кто прожил бы без них. Итак, говорит, будем стараться, сударь, строить свое духовное основание, чтобы нам войти в рай».

Да, очень может быть, что проповедь она эту заучила; но не было нужды мне спрашивать у ней, чья это проповедь, какого святого. Какая мне разница, благо она (эта проповедь) достала меня.

– Жанна, – говорю я, – мы мухи? Это, милая, правда!

– Да конечно, сударь! Вы, – говорит, – не можете затратить много усилий даже на то, чтобы понять, что есть истина.

– «Что есть истина?» – повторил я слова: это слова Понтия Пилата. Но она, может быть, даже не зная этого, то есть, что я повторяю евангельские слова, однако же, как она мне отвечала? Прищурилась. И она говорит мне убежденно:

– Истина во Христе!

Это было сказано. Так было сказано, что душа у меня встрепенулась. Как птица, которую держали взаперти и вдруг решили ее выпустить.

Поразительно!

Я искал ее всюду. Я обошел все ночлежки. Я побывал, кажется, на всех поминках. Я обошел все больницы.

Так была она мне нужна!

Во-первых, я тогда решил снимать фильм «Ночлежка», и уже мне она виделась в главной роли (я в сценарии даже имя ее оставил – Жанна Д'арк). Я уже даже не сомневался в том, что она – конечно, сыграет эту роль. Гениально сыграет! Так я решил. И клянусь, если б я ее нашел не там (а я ведь нашел ее уже в психиатрической больнице), то она бы эту роль сыграла; я даже руки потирал, мысленно видя и слыша, как она произносит убежденно:

– Истина во Христе!

Клянусь, если б она сыграла в моем фильме, это было бы здорово. О сколько бы зрителей почувствовали ее, истину христианскую, и у скольких зрителей душа встрепенулась бы. Да, да, воистину как птица, которую держат взаперти!

Как забыть про нее? Я не забыл ее! Я даже нашел ее, повторяю, в психушке; да еще и в каком ее (той больнице) месте – в темнице, где томятся больные, которым осталась только одна неделя жизни; и которым уже там быть все равно; благо они думают только об одном: как их скоро встретит Господь на Небе; а что души их попадут в рай – это они не сомневаются, знаете, уже и потому хотя бы, что там у них – сказали мне – священник такой есть. Он проповедует и обещает благой конец: если человек умрет в темнице, то он попадет в рай; это, кстати, очень выгодно и из соображений экономических: такие больных уже там не кормят.

Батюшки, я слышу знакомый голос.

– Антихрист, товарищи, едет из Германии!

– Это она, Жанна Д'арк, проповедует.

– Россию всю скоро продадут!

– У-у-у! – завыли больные.

– Будут строить опять церкви, а рядом – публичные дома!

– У-у-у! – завыли больные еще громче.

– Имя антихриста, как и у Ленина, Владимир! Он тоже из русских людей будет. «Россия, ощущаешь страшный зуд: три Михалковых по тебе ползут!»

– У-у-у! – еще громче завыли больные.

Выли они так, что видны были языки, воспаленные и вытащенные из уст, как у псов. Да голые тела, оцепеневшие от множества поклонов; глаза, померкшие и глубоко впавшие; веки, лишенные ресниц; щеки, уязвленные и опаленные горечью слез; лица, увядшие и бледные, ничем не отличавшиеся от мертвых; руки, болящие от ударов, и кровавые мокроты от частых ударений в грудь. Где там приготовление постели? Где одежды чистые и крепкие? У всех были они разорваны, смердящие и покрыты насекомыми.

Они просили ее только об одном: наложить оковы на руки и на шеи их; а ноги их, как ноги преступников, просили – заключить в кандалы и не освобождать от них, пока не примет их гроб.

Жанна еще так говорила:

– Когда я умру, товарищи, отдайте грешное тело мое собакам! Или, лучше, выбросите его на съедение червям!

– Да пошто себя так наказываешь? – спросил я, как и она, рыдая.

– Тьфу! – плюнула она на свои ноги. – За то, что ими я ходила по нашей грешной Советской земле!

– Ну ты же, – сказал я рыдая, – была действительно, Жанна, советский человек?!

– Да! Вот за это, – она тяжело вздохнула, – что я была советская… Увы мне, увы!

Она завыла снова, а я бегом побежал из темницы. Потому что по мне прыгали звери – вши и блохи! Да какие они кусачие! Я вышел из темницы весь покусанный. Словом, вот оно какое: плохое (и даже, если хотите, скверное) состояние нашей русской души!


СОЛОВЬИНЫЙ САД


Наша больная – Анна, когда рассказывала о своей жизни, – она у нее, конечно, полна всяких приключений и рассказывала она долго, так долго, что это могло бы составить, пожалуй, даже, знаете, приключенческий роман, но я говорю честно: я все это выкинул, справедливо думая, что верить надо больным, а тем более сумасшедшим – только на одну сотую часть рассказа.

Она, рассказывая, говорила то и дело: «как мой Миша»; поэтому я и спросил:

– Миша Безъязычный?

– Откуда ты знаешь, что ему отрезали язык?

– Я даже знаю, Анна, кто ему отрезал.

– Кто? – спросила она прищурившись.

– Шамиль Басаев. Так?

– Да, – она посмотрела на меня удивленно. – А почему ты знаешь?

– Я все знаю.

– А именно?

И конечно, мне пришлось ей отвечать теперь и на такие вот вопросы. Это Анна так у меня спрашивает:

– А за сколько меня продал Шамиль Басаев?

– За миллион, милая, – сказал я.

– Подлец, – заругала она Шамиля. – А мне сказал ведь, что он передает меня князю – потому, что сочувствует моему положению. Понимаешь?

– Которое было унизительным, – говорю, – и даже низким!

– Конечно, – отвечала она, вдруг зарумянившись от стыда, – они все мне смотрели вниз… подлецы!

– Полевые командиры?

– Ну да.

– А где деньги?

– Какие?

– Какие тебе оставил принц после своей смерти?

Задавши этот вопрос ей, я признаюсь вам честно, читатель, вдруг почувствовал, испытал я такое биение сердца, какое, верно, почувствовал Остап Ибрагимович, когда он приближался к своей цели – к двенадцати стульям!

– Тебя это не касается, – ответила мне Анна, хотя мне хотелось сказать, даже крикнуть хотелось: «Нет, касается! И еще как, Анна, касается! Да! Потому что я люблю деньги». Но, так подумав, я сказал:

– А знаешь ли ты, Анна, что Миша – муж твой! – мой друг? Хочешь его видеть сейчас?

– Что ты говоришь такое, – говорит она удивленно, – разве он здесь, в нашей больнице?

– Да. Он, Анна, лежит в нашей палате.

Услышав это, она села.

– В палате Кашпировского? – спросила она, вытирая пот на своем лице больничным халатом. И вдруг она свистнула, щелкнула, пулькнула. Совершенно, знаете, как соловей. Но я ей говорю:

– Да, соловушка. Идем, милая моя, скорей.

Мы вошли к нам в палату, когда Миша спал. Он спал, накрывшись, с головой под одеялом. Поэтому, – а шел, надо сказать, тихий час, – я показал на его кровать глазами. Она подбежала, опустилась на колени и тихо сказала:

– Миша. – И свистнула, как соловей.

Под одеялом что-то медленно завозилось, как бывает, знаете, когда заберется под одеяло кошка или котенок – для согрева. И снова там, под одеялом, все замерло. И снова она позвала его:

– Миша. – И опять она свистнула, как соловей.

Она теперь уже его погромче позвала, вероятно, волнуясь, однако испытывая чувство встречи такое, знаете, приятное – со своим мужем! – она теперь уже не могла сдержать себя, – я посмотрел на ее лицо, счастливое, слезами омытое, как после дождя благодатного, блестело оно, как зеленое, нежное растение. И вдруг она залилась, как соловей, трелью.

– Кто тут? Чего надо? – Миша спросил у меня глазами, уже теперь показываясь из-под одеяла.

– Это я, – свистала она, как соловей, – я: твоя Анна!

– Он вскочил, сел на кровать, говоря мне глазами:

– Кто такая?

– Анна, – говорю я, надеясь, что теперь-то он придет в себя. И вот сейчас… Ну, обрадуется он ей, как радуются больные женам, которые нас посещают редко. Но он посмотрел на нее и сказал мне глазами:

– Что ты, зачем ее привел?

Но я подумал, опять же вам говорю, что он все еще не хочет, не желает ее видеть потому, что она ему изменяла. Я даже еще и так ему сказал:

– Прости ее, Миша; она – слабый пол.

– Прощаю, – говорит он мне глазами. – Но только я ее никогда не видел. Кто это?

– Миша, – сказала она, – ты меня не узнаешь? Я – твой друг, Анна. Твой соловей…

А он говорит мне глазами:

– Не знаю я никаких Анн! У меня была одна Анна, – он посмотрел на меня, как смотрит не выспавшийся человек, – но та была посимпатичней. С этой, – теперь говорит он мне решительно, – не хочу! Я не могу!

У него даже лицо искривилось, точно он выпил касторки. Но вот что странно. Опять, снова я подумал так. Что он ее просто не хочет, не желает видеть только потому, что она ему изменяла.

Я вышел тихонечко из палаты. И – бегом припустил к нашему лечащему врачу. Он был на месте, в своем кабинете.

– Александр Николаевич!

– Что такое? Что-то стряслось?

– Стряслось, – говорю, весь сияя. – Это очень даже большое событие.

– Приятное или неприятное?

– Приятное. Очень даже, весьма приятное.

– Тогда давай вали, – говорит он, потирая руки, – рассказывай. Но, друг мой, покороче.

Я ему так и говорю, покороче:

– Вам нужны сокровища?

– А кому они не нужны?

– Да! Она, Александр Николаевич, большое сокровище!

– Но-о? – удивился он.

– Да.

– Сколько это будет стоить? Миллионы!

– Нет, – махнул я рукой. – Что миллионы? Тут, Александр Николаевич, я нашел золотой клад.

Он теперь прищурился. Мне не надо было говорить: золотой клад. Это, знаете, отдает сказкой. А кто поверит нынче сказкам.

– Нет, – говорю, – даже это не золотой клад. Вы знаете, – теперь я спрашиваю решительно, – сколько денег там, в стране Восточных Эмиратов?

Он опять прищурился, как бы начав их, те деньги восточные, уже мысленно считать!

– Короче, – говорю, – я нашел жену, женщину, которой цены нет!

– Где?

– Здесь, в нашей больнице. Она, по-моему, лежит в женской палате. Так?

– Ну, положим, так. И что дальше?

– Но Миша, – говорю, – почему-то не хочет. Он ее не желает видеть.

– Ну и что, – говорит. – С таких харчей (смеется), конечно, не хочет человек. Но при чем здесь Восточные Эмираты? Я думал ты, – говорит он мне уже как врач, – действительно пошел на поправку. Уже хотели мы тебя выписывать…

– Да погодите вы меня выписывать! Вы, Александр Николаевич, если меня нынче выпишите…

– Нынче-то я тебя не выпишу!

– …то будете очень даже жалеть.

– Да, – говорит мне он ласково, – я тут без тебя: что я буду делать? Умру, – говорит мне заглядывая в глаза, – я конечно тут без тебя… Ты ж такое сокровище!

– Сокровище! – я так же говорю весело. – У ней, знаете, какие способности? Ей цены нет.

– Да ну? – удивился он.

– Клянусь, – говорю, – Аллахом! Идемте, – говорю, – вы сами убедитесь в этом.

– В чем?

– Что она сокровище. Просто, – говорю, – соловьиный сад!

И точно: мы пришли к нам в палату, и он убедился, что она настоящее сокровище. Я так говорю потому, что палата наша представляла из себя вот какое зрелище. Она, наша палата, превратилась в соловьиный сад.

Анна стояла посреди палаты и объясняла:

– Хороший соловей должен петь разборчиво и не мешать колена, – а колена вот какие бывают. Первое. Пульканье – этак: пуль, пуль, пуль, пуль…

Ванька Наш, изобразив это колено (совершенно, как соловей, пулькал) говорит ей:

– Так?

– Так, – отвечала она, погладив его по головке. – А вот еще второе колено. Колыханье, точнее – клыханье. Клы, клы, клы…

– Так? – спрашивает Кадяша. – Клы, клы, клы… Так?

– Так, – отвечала она, погладив тоже его по головке. Благо они, Ванька Наш и Кадяша, сидели на полу, у самых ног ее. – А третье какое колено? – спрашивают они у нее.

И она им отвечала:

– Третье? Дробь. А выходит, примерно, как по земле разом дробь просыпают. А четвертое, вот какое. Раскат – трррррр…

– Трррррр, – изобразили эти два колена ее послушные ученики.

– Пятое, – обучала она мужиков, – пленьканье.

– Плень, плень, плень…

– Так? – спрашивал Ванька Наш.

– Так. А шестое колено, друзья мои, называется, знаете, как?

– Как? – спрашивали ее все больные в палате.

– Лешева дудка. Знаете, этак протяжно: го-го-го-го-го, а потом коротко: ту!

– Коля, – сказал Ванька Наш, – ты это можешь?

– Могу! Го-го-го-го-го. А потом: ту-у! Похоже? – спрашивает он учительницу.

– Очень даже, – говорит она. – А седьмое колено, друзья мои, тоже не сложное, называется – Кукушкин переплет. Но, друзья мои, это самое редкое колено; я только два раза в жизни своей слышала его.

– Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Так? – спросил профессор Казанский. И вся палата наша стала изображать это самое редкое колено соловья, говоря затем, обращаясь к педагогу:

– Так? Похоже на соловьиное колено?

– Так. И очень даже, – расхохоталась она, – похоже!

– А какое восьмое колено? – уже сп