ПОЭЗИЯ | Выпуск 31 |
* * * Еще речение не начато, еще не выдохлась палитра, пока летят стальные мячики и бьют в заснеженные лица. Зима не терпит отвращения, но промолчит перед заставой, и право освятив дочернее, займется летнею отравой. Поэтому к приходу поезда, вслед за подброшенной монетой мы ощутим кинжал у пояса, в кольцо латунное продетый. Поэтому, дыша и празднуя, друг другу кожу протыкая, зима на нас нисходит разная: чумная, желтая, такая. * * * Славься, пчела, что летит и пчела, что садится на клевер, груди земли, от которых толкнуться дано и вздохнуть, каждая нить земляничная, рвущая вправо и влево, славься молчаньем и голосом вверх, в никуда, в глубину. Жалься пчела, что живет и пчела, что летка не находит, комья бровастого снега и камни на бабкином льду, сжалься над бедной судьбою грядущих угодий, каждая нить земляники, рожденная в этом году. Счастье любому: пчеле и тому, кто выходит на поле, чтобы забыть о зиме и повырезать спящих солдат. Горе тому, кто пчела и кто ходит мычащей толпою по несравненной дороге, великой дороге назад! * * * Когда голавль пускается на нерест и мышь квартетом филины пасут, вы помните, как руки греет вереск, и сойка гибнет, чтоб спугнуть косуль, стопу речной земли на колокольце, молитву, леску, петли по реке, тростник, в огне закручивавший кольца и храм в песке, и лодку на крюке. Кто сны о том, как вел сюда из долу, гасил и не давал поминкам сна, где ночью шли песиголовцы к дому и губы мавке резала блесна? Вы утаите, чьей была молитва и хрипы в тинном отсвете косом, в чью кожу, мозг, ладонь входила бритва и гнойный сок доился, невесом. Кто верил так, что набожная рыба к нам судорожным благовестом шла?! Храни вас. Ночь. В излучину у сгиба нацелена сосновая игла. * * * Глотает воздух темная свеча, разводит часовых и ставит под бойницы, негромкий окрик тянется, двоится на голубях, идущих по ночам вдоль маленькой, окраинной больницы. Они всегда процессия, парад – идут, поют, выдерживают ряд. Их никому не суждено оставить. Они глотают воздух, сыновья, нет, сироты – реки и соловья. Они белы над белыми местами. То блекнут, но затем почти горят – но только бы не помниться, не сметь, не оживать... «Брамины говорят, что от пупа произошло глотанье, а от глотанья – смерть». * * * Кто идет, кто еще через горную цепь переносит земли прошлогодние страхи, видит лес, видит голую черную сеть, обгорелые кольца небесной рубахи, налагая на все с высоты неземной две руки, две тарелки, края полотенца, два графитных пласта отрывая от сердца для обобранных заново каждой зимой, говорит, как дымит на окраине дом, как сквозят его двери и светятся окна, что, любою дорогой к нему подойдя, отличишь его только по звуку дождя, да и то, если в месте ином ничего не намокло, если свет, если в городе стынет весна и не лето, – два лета, три лета, шестерка лошадей, разведенных попарно – и только невнимание вех календарно, а любовь голодна и красива, она спелой тыквой скатилась под горку, – так идет и еще через горный хребет переносит земли прошлогодние страхи тот, который на кольца небесной рубахи две заплаты кладет всякий год, всякий дом, да веревку внахлест и стекло в переплет – два пласта, две заплаты кладет. * * * Я на востоке земляного лба еще искал следы своих отметин, а им была дарована судьба чужим словам служить на этом свете. На глубине, чего в ней ни таи, – все неизменно пусто и тоскливо. Ужесточились помыслы мои за время океанского отлива. И мы теперь стоим на берегу, все те, кого привел сюда когда-то, и без кого ни шагу не смогу ступить, не оглянувшись воровато на отмели, на лес, на горный кряж... Я отнял у себя такую бездну, что, если мне хоть память не отдашь, я вовсе из очей твоих исчезну. Прости, вершина земляного лба, прости меня, восток великой боли! Будь полон сном и памятью, доколе здесь те, кому дарована судьба. * * * Здесь ласточки пляшут и травы гниют, болотным угаром холмы застилая. Здесь мера и край, и у самого края утраченной памяти бедный приют. Во всех перевенчанных мной именах то буква исчезла, то не дала звука, и елей крутых круговая порука, за имя на срезах – полдюжины плах. Не надо, я вижу, что вовсе не здесь, а в небе визгливые ласточки пляшут. Но как обозначить несбыточность нашу, когда за последним смыкается лес? Один захлебнулся с дырою во лбу, а долго кричал, что живое нетленно. Другому я сам искалечил губу... Последний же только приблизил колено и вщент, не сдержавшись, мазнул по лицу... Все зажило. Полно. Но кто еще скажет: «Вот видишь, не здесь эти ласточки пляшут». Не здесь я ладонь прижимаю к рубцу. * * * Всё бережешь лицо, и воротник приподнят, как приспущено забрало. Зима едва на лютне отыграла, а мне уже сродни ее язык. Когда ему обученный тростник пойдет гудеть за плеткою Урала, я помещу Вас в кольца магистрала, замкну в слова и выпущу из книг. И под конец движения венок окажется опять у Ваших ног. Ни шагу дальше! – я перенесу Вас через него, над ним, за перевал, где Вы чертили первый свой рисунок, а я и ветви крышей называл. |
|
|
|