КОНТЕКСТЫ | Выпуск 34 |
Владимир Гандельсман в любой биографической справке неизменно указывает: «Нью-Йорк – Петербург», или «Петербург-Нью-Йорк». Эта черточка между двумя точками мира вовсе не разъединяет два города, она объединяет. Это обозначение маршрута курсирования «обратной лодки» – челнока памяти поэта. «Как можно существовать в двух местах одновременно?» – спросите вы. Но почему же в двух? – Для поэта это всегда один и тот же город – Город Владимира Гандельсмана.
Гандельсман, пожалуй, самый петербургский поэт среди поэтов своего поколения. Северная столица заняла важное место в процессе его художественного становления и последующего творчества. Он не первый из русских художников, кто полюбил город на Неве всем сердцем. Но, вместе с тем, он и тот поэт, кого Ленинград-Петербург, говоря словами М.Добужинского «до крайности угнетал». Вероятно, без этой раздвоенности чувство к Петербургу у питерского поэта было бы неполным.
В русской литературе существует две системы видения Петербурга. Первая исключает единый образ города, отмечая контраст между Невским проспектом и Коломной («центром» и «окраиной»). Вторая, символистская, воплощает собой обобщенную идею города. Эту идею олицетворяют образы-символы: Дворцовая площадь, Невский проспект, Александрийский столп, «Адмиралтейская игла» и т.п. Поэт и Город у символистов слиты воедино.
Но в петербургской городской лирике Владимир Гандельсман не является наследником символистов. Он развивает модель петербургских окраин – Пушкин-Гоголь-Достоевский-Мандельштам. Модель эта восходит еще к «допушкинской» прозе Булгарина, писавшего в одной из своих повестей: «Есть люди, которые в роскошном прихотливом Петербурге живут как в Камчатке или в Березове! <...> В грязном домике, о котором идет речь, не было ни малейших следов преобразования России Петром Великим, не было никаких следов открытия Америки и краткого пути в Восточную Индию».
Аркадий Долгорукий, главный герой романа Достоевского «Подросток», «сто раз» рисовал себе фантасмагорическую картину: «Мне <...>, среди этого тумана, задалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?»» Чудилось это, возможно, и Гандельсману, решившему покинуть Петербург в 1991 году. Но вскоре оказалось, что поэт увез с собою в Нью-Йорк и петербургский морок, сводящий с ума людей, снедающий саму столицу, и лирические мотивы Коломны и Петроградской стороны.
Первое, что ощущает русский человек, вступивший на землю Нью-Йорка, это неестественность. Но искусственность американского гиганта проступает не в космических многогранниках Мис ван дер Роэ, Ханта и Ямасаки и явно чужих, импортированных из Старого Света рокфеллеровских готических храмах и Статуе Свободы. Искусственность Нью-Йорка принципиально другая, чем у Петербурга. При слове «Петербург» всплывает стереотип представления об «искусственности» замысла, волевом решении одного единственного человека: «Здесь будет город заложен...». В случае же Нью-Йорка под «искусственностью» прежде всего понимаешь природу материала (бетон, стекло, пластик) и математически выверенные элементы построения (плоскости, прямые, квадраты, цилиндры, кубы). При всем различии двух реально существующих городов, в лирическом сознании В.Гандельсмана рождается сходство восприятия. Очень многозначительной и далеко не случайной является прямая отсылка к стихотворению А.Блока «На островах», которую Гандельсман делает в своем триптихе «Начало зимы».
У Блока:
У Гандельсмана:
Но если у Блока образ «геометра» упоминается один раз для того, чтобы передать состояние души, вовлеченной в повторяющийся ряд событий, и погибающей от этого повторения, то Гандельсман сознательно выстраивает целый лексический ряд геометрических (и шире – математических) терминов. Например: «в квадрат оконцем возведенного»; «как формулы, возделала дома /и вынесла святых во двор (за скобки)»; «с небес летели числа,/ и несколько ветвистых теорем росло в ночи». Если у Блока «резкость ветра» является бесспорным членом математического множества, то у Гандельсмана «дуновение ветра», наоборот, нарушает геометрическую заданность нью-йоркского пейзажа, но слегка. Геометризм пейзажа, как и у Блока, отражает состояние души, но души, угнетенной бытом. Сознание лирического героя только отмечает внешние признаки окружающей жизни, ее первичные элементарные составляющие, пытаясь найти, но не находя скрытый в них смысл жизни. Искусственный пейзаж подавляет душу.
Таким образом, возникает философский диалог двух поэтов и двух городов, основанный на принципах сходства и различия.
Рано умерший, обреченный на бессменный титул «недостаточно оцененного», поэт Иван Коневской (Ореус) за полтора года до начала ХХ века писал приятелю: «...в то время как Москва и германо-романские средневековые города свиваются, как гнездо, внутри их чувствуются живые недра, взрастившие и питающие их, обаятельные затаенными завитками и уголками своих закоулков, Питер весь сквозной, с его прямыми улицами, проходящими чуть не из одного конца города в другой; внутри его тщетно ищешь центра, сердцевины, в которой бы сгущались все соки жизни, внутри – зияющая пустота, истощение...». И далее – «этот омут хорош для людей, расставляющих сети...» То же самое мог бы сказать петербургский поэт Владимир Гандельсман и о Нью-Йорке.
В «эмигрантских» стихах Гандельсмана Нью-Йорк, как и некогда Петербург, многолик и таинственен. Строгий и неприступный, он предстает в стихах поэта картинами обыденной жизни не центра, а окраин, слепым и тягостным равнодушием, безысходностью, тревожным ожиданием, сожалением и печалью.
Манхэттен и Статуя Свободы, как и другие «визитные карточки» Нью-Йорка, вовсе не интересуют Гандельсмана, этих примет вы у него не найдете. Национальная самобытность американского мегаполиса остается за пределами поэзии, разве что обернется иной раз метафорой:
Поэт сближается с Нью-Йорком, роднится и заражается им, но при этом всегда остается поэтом из Петербурга. Нью-Йорк – это вторая ипостась Города Владимира Гандельсмана, улавливающего в музыке Нью-Йорка звуки города на Неве. «Все мы находимся в вибрациях его меди», – написал о «Медном всаднике» Блок в записной книжке. Перефразируя, можно сказать, что Нью-Йорк Гандельсмана всегда «находится в вибрациях» Петербурга.
«Темно-бронксовые леса» Нью-Йорка прямо отсылают нас в Петербург, но не современный, а начала ХХ века, когда символистская поэтика волновала русские умы, к «лавровишневым лесам» пародии В. Соловьева на символистов.
Образ инфернального Нью-Йорка создается с помощью сложного комплекса петербургских культурных ассоциаций. Блоковская «Кармен», например, превращается в нью-йоркскую латиноамериканку, «бессмысленно кривящийся диск» луны из «Незнакомки» – в «мяч полуживой». «Фабрика» перемещается в испанский квартал. В Петербурге «в соседнем доме» были «окна жолты» от заката, а в Нью-Йорке взгляд петербургского поэта наблюдает похожую, но другую картину:
В.Гандельсман стремится постичь таинственную душу Нью-Йорка интуитивно-лирическим переживанием. Душа эта нередко скрыта за обыденно пошлой оболочкой. «Бронксы» его стихов заселяют люди, «чуть выпуклые и непонятные»: хасиды, китайцы, «негры в прачечной», «безъязыкие» латиноамериканцы, мелкие клерки, городские дурачки («рядом стоит идиот»), нищие, старичье, обыватели у телевизора и биллиардного стола:
Есть в поэзии В.Гандельсмана и двойник автора – средний нью-йоркер. Его можно описать теми же словами, какими своего питерского двойника описывал О.Мандельштам в «Египетской марке»: «Вот только одна беда – родословной у него нет. И взять ее неоткуда – нет и все тут! <...> Впрочем, как это нет родословной, позвольте – как это нет? Есть. А Голядкин? А коллежские асессоры, которым «мог Господь прибавить ума и денег». Все эти люди, которых спускали с лестниц, шельмовали, оскорбляли, <...> все эти бормотуны, обормоты в размахайках, с застиранными перчатками, все те, кто не живет, а проживает на Сенной и Подъяческой в домах, сложенных из черствых плиток каменного шоколада, и бормочут себе под нос: «Как же это? без гроша, с высшим образованием?»»
В «нью-йоркских» стихах Гандельсман использует приемы намеков, аналогий, гротеска, контрастных сопоставлений, разрушающих логику образа. Горожанин в его стихах живет исключительно растительной жизнью («Булочку с маком жует, пищевареньем живет»). Вот она, сбывшаяся эмигрантская мечта об Америке – «облизывай, бэби, пломбир». Жди, когда медленно и неотступно подойдет старость, а за ней и долгожданная смерть – «превращенье фрукта в овощ». «Schlecht, мой пекарь бывший, ты спекся сам»!
Гандельсман ищет такие мотивы, которые могли бы стать аналогом его собственного мироощущения. Он выискивает «гримасы и курьезы» на улицах города, в забегаловках, квартирах соседей и знакомых:
«Спит растенье, не проснется...» Да и зачем просыпаться? В наступающем «дне дожизненного безделья» в Городе Гандельсмана ничего не происходит и не может произойти. Так хочется не испытывать страха перед судьбой, почувствовать себя исчезнувшим из этой жизни, «день, как тело, обезболить», завидовать умершим...
Вот приметы «агонии дня», городские новости Нью-Йорка и пригородов. «Нью-Йорк Таймс», наш собственный корреспондент – Владимир Гандельсман.
Сообщают из Бронкса:
Сообщают из Покипси:
Из Блумингтона:
Скромное обаяние манекенов. «Скука на Гудзоне». Жизнь как брюзжание, жизнь в ожидании смерти. «Так жизнь заканчивается, в кресле, у телевизора...»
Город затаился на заднем плане как угроза всему тому, что еще осталось живым.
Гандельсман уводит жизнь с улиц города в многоквартирные муравейники, в их «нежилую желтизну». Здесь нет света, есть только тошнотворные запахи и какофония: лязганье пригородной электрички, скрежет лифта, разбуженная автосигнализация. Это Город эмигрантов, «Сволочок». «Это билдинг, это гарбидж, это, в сущности, ничто». Квартиры («Человеку нужна только комната, комната и кровать...») населяют бледные, как тени, люди, и зловещие, полные нерастраченной жизни, торжествующие вещи. Жизнь человека превращается в старое, поношенное «тихое пальто», перекроенное все из той же гоголевской шинели.
Наследник петербургской поэтической школы, Гандельсман заботится о повышенной эмоциональной выразительности своего языка, стремится к экспрессивному музыкальному воздействию образа. Музыка для Гандельсмана – самый совершенный символ, который способен внушать сущность, не называя ее. Партитура города проста и легко узнаваема:
Это музыка американского города, но музыка, до боли знакомая. Напев детства, юности, обманутых надежд... «Это птичка «фифти-фифти» поутру поет одна». Это мелодия одного и того же Города. Города, в котором живет поэт Владимир Гандельсман:
|
|
|