IN MEMORIAM Выпуск 35


Анатолий КОБЕНКОВ
(9.03.1949– 6.09.2006)
/ Москва /

Раздоры бытопорядка

.

ОЧЕРК
Алексею Комарову

Я бы, конечно, писал о другом,
но день случился таков,
что в одночасье да через дом
хоронят двух мужиков.

Мертвые: выше травы – лежат,
тише воды – не глядят
в серое небо, где солнца шмат
тучи с утра когтят.

Живые: им до лежанья пять,
может быть, три часа,
а до того, как лежмя лежать,
еще языком чесать.

Бабы: к этому подошли,
к другому – не разберешь,
какой был вытащен из петли,
какой налетел на нож.

Парни: над этим стакан бабах,
над тем по стакану то ж.
Поди разберись, от кого на губах
горечь – не отдерешь.

Дети: постарше крутят любовь,
помладше – при леденцах.
Племя младое меж двух гробов,
как меж колен отца:

«Ехали-ехали, в ямку – бух!»
Весело детворе,
проще простого считать до двух:
ямки сегодня две...

Там, где ямки, там тишина,
глина, слезливый снег,
те же граждане, та же страна,
небо – одно на всех:

справа лесa да слева леса –
тем, кто останется там,
птичьи да заячьи голоса
будут слышней, чем нам;

слева, где Саша лежит, – светло,
справа, где спит старик,
землю бедную повело,
разодрало на крик;

там, где просекой лес прошит,
окошки – один к одному.
То ли кладбище к ним спешит,
то ли они – к нему...

Жизнь обозрима предельно, а смерть –
как она ни близка,
сказала нам: «На меня смотреть
лучше издалека».


* * *

...Там кот любил любоваться мышкой.
Там уж вылакивал молоко.
И было грустно с хорошей книжкой
проститься враз, а с плохой – легко.
Там говорили, что жизнь – «что дышло»,
а вместо «срам» говорили «страм»,
и в каждом доме был коврик вышит:
над речкой храм, да и в речке храм.
Там пели мало, грустили множко,
случались смерти, гудела пьянь.
Там на окошках сидели кошки
и голубая цвела герань.

А девки там ну не то чтоб крали,
но все в них было – и там, и тут;
мы их хотели – с собою звали,
сперва откажут, потом придут...
Там я в учительницу влюбился
и написал ей: «Ай лав Вас эм».
Зачем я жил там? А так – родился.
Зачем уехал? А ни за чем.


* * *
                                  Все восстановлено из праха...
                                                            Михаил Кузмин


Все, что я слышу или же недослышу,
было Бетховеном... Мнится, давным-давно
тяжеловыйный желудь дырявит крышу,
тяжелорукая глина дробит зерно.

Эти пробежки – к свету или обратно,
эти рожденья: звука, тоски, ростка –
вышли из смерти сына, из кельи брата,
из воркованья кладбищенского молотка;

эти раздоры бытопорядка с миро-
сопротивленьем столь тяжелы сейчас
приговоренным к кисточкам и клавирам,
так напрягают крылышки наших глаз,
что разрыдаешься: ликам мешают лица,
веку – секунда, миг заслоняет год,
и для того, чтоб высмотреть ангелицу,
взмахом ресницы смахиваешь народ...


* * *

«Из одра и сна воздвигл мя еси»,
убей мое тело, а душу спаси,

прикрой меня светом, раскрой мне тетрадь,
и душу укради, и сердце растрать...
А я свое тело – на скользкий полок
из досок тоски на гвоздочках тревог,

а я свои очи – в пустой потолок,
а свои ночи – в тугой узелок... –
всю жизнь в узелок, всю родню в узелок...
Вот Бог, я скажу им, а вот вам порог,

тропа на земли и тропа в небеси.
Из одра и праха воздвигл мя еси...


* * *
                              В. С.

Я-то и прежде об этом не мог,
да и сегодня случайно:
вдруг я подумал, что родина – Бог,
в нас вырастающий тайно.

С ним и светло и, конечно, темно,
радостно и одиноко...
Родина... – может быть, это письмо,
может, и правда от Бога...

Родина – это... А ты – про овсы,
да про луга, да криницы...
Родина – это та капля росы,
в коей не грех утопиться.

Это, конечно, и ты, дуралей,
галстук за родину рвущий.
Это и я, дуралей, –
над твоей
музой кривой хохотнувший...


* * *

Человек рождается, вырастает в мужа,
не тонет в воде, не сгорает во зле,
потом узнает, что нисколько не нужен
ни себе, ни дочери, ни земле;

потом человек научается плакать,
потом, не вспомнив, зачем пришел
на эту землю, становится прахом –
и ему хорошо, и земле хорошо.


* * *

Я входил в почтовые отделенья,
припадал к окошкам, из рук девиц
получая послания от деревьев
и сырые рукописи от птиц.
Я читал их в креслах ночных гостиниц,
на вокзальных лавочках – день за днем
я грустил, читая: «мы загрустили» –
и смеялся, вычитывая: «поём».
Отвечая, я как бы стирал границы
между жизнью небесною и земной
и к концу ответа был вроде птицы
или вроде деревьев шумел листвой.
И когда меня выводили из сквера,
из вокзала в милицию волокли,
я следил за тем, чтоб с милиционера
осыпались листья и воробьи...


* * *

У Андрея – куда ни пойдет он – Пушкин,
у Ильи – куда ни посмотрит – Блок,
у тебя Шопен не сходит с вертушки –
с позапрошлого года и царь, и бог...
Все при ком-то – молятся на кого-то,
все кого-то слушаются, а я,
как школяр при правилах, – при заботах,
к бытию не дотягиваюсь из жития.
Но при этом мне холодно или жарко,
высоко, просторно, а иногда
мне не спится: Андрюшу, Илюшу жалко, –
и тогда я еду в их города,
нахожу дома их, и потому что
раздается в комнатах их звонок,
мой Андрюша думает: это Пушкин,
а Илюша думает: это Блок...


* * *

Вы скажете: темно,
темнее не бывает,
при том, что ни вино,
ни жизнь не убывает.

Вы скажете: пора –
и не пойдете дальше.
Но долог бег пера,
а крови – еще дольше.

Вы скажете, что нет
и не бывало Бога,
тогда – откуда свет,
к кому – тогда – дорога?


* * *

...и не устал, и устал ласточек кликать, отчизне –
кукиш в кармане держа, розу под сердцем держать;

и далека, и кратка эта дорога, с которой
надо сойти бы вчера, а обнимаю, как мать;

и тяжело, и легко в легкие – воздух российский,
в брюхо – вселенскую муть долгие годы вбивать...

Тем и утешен, что пью, черные жабры державы
к жадным губам поднося, небо, которого нет...

Ворон – крылом или ветр – дланью, иль кисточкой – дождик,
или цепочкой – снежок лупят меня по мордам, –

вот уж и ты норовишь ткнуть меня в правила жизни,
будто не я для тебя обе щеки приберег...


* * *

...и мне подумалось в тот раз,
что наша встреча и разлука,
как все, что в нас и что вне нас,
живет пределами предзвука,
и если губы сводит грусть,
а сердце – надпись на конверте,
все это – как войти по грудь
в предзвук, в котором атом смерти,
поскольку все – и просверк тьмы,
и тишь, и даль глухонемая –
все это то, чем станем мы –
или однажды были мы,
реке державинской внимая...





Назад
Содержание
Дальше