КОНТЕКСТЫ Выпуск 36


Николай БОКОВ
/ Париж /

Фр@гм€нt°ы

(Печатается с сокращениями, с согласия автора.)



The seim anew.
                Joyce


Легко, стремительно, без тени старательности.


Многие вещи заявить с порога. Но читатель не готов, не поймет сразу, заскучает.

Да и в конце не поймет, скорее всего. Но тогда он сам виноват.


Человек, когда он занимается наукой, хочет узнать. Искусство же служит строительству его «дома» в мире. Его «гнезда», «кокона» – смерти? перевоплощения?


Чтобы «понять», нужно оторваться от «поэта», от «художника», перестать им быть хотя бы «виртуально»; но это страшно: это значит всё начать сначала.

(Самоубийство Цветаевой: она погибла в советской западне, поскольку созданный ею дом «поэт Цветаева» был разрушен в считанные часы, едва она пересекла границу «возвращения на родину». То, благодаря чему она находила внимание, поддержку и любовь, потеряло всякую ценность. В советских джунглях «дом» не спасал.)


Делать свой «дом» из людей, из связей, из отношений вокруг написанного, подуманного, сказанного. Художник редко больше своего искусства, «еще что-то» сверх своей продукции. Она же предлог и повод к «социальному». Люди повторяют имена, повторяют, а потом вдруг поворачиваются к тем, о ком они говорили чаще других и громче: социальная связь, клеточная сплоченность нашла свое выражение и оправдание.


Порывистость, независимость подпадали под нож. Тягучесть и плывучесть Ахматовой внушали меньше опасений, не зажигали тотчас государственной ярости.



* * *

Подталкивает к краю, к... раю. Заниматься вещами интересными. Приближаются некоторые еще крепкие, не старые, интересуясь результатами, а потом уже увлечены другим и другими. Солидарность имеет пределы. В последний раз оглянуться на отставшего, уже помещенного в яму. Ах, как странно и интересно умирать. Если б еще поменьше усталости из-за тесноты мансарды и вообще нищеты. Но тут уж ничего не сделаешь: попался на удочку добровольной бедности. С Богом-то она не страшна, да Он приходит и уходит, когда хочет.


* * *

Отшельник Мина, в лохмотьях и босой, сидел перед входом в пещеру. Рядом стояла кринка с водой, накрытая куском черствого хлеба. Евангелие лежало у его ног.

– Брат Мина, ты ли это? – сказал потрясенный Зосима. – Что с тобой стало? Какой разбойник тебя ограбил?

– Он, – сказал брат Мина, указывая на евангелие.

(из Апофтегм синайских подвижников)

Так и я.


* * *

Моя исключенность из жизни превращается в исключительность.


(Потерял записную книжку и огорчался. Искал ее по карманам и не находил. Пока сегодня не надел вельветовый пиджак по случаю посвежения воздуха. И нашлась книжка в правом кармане. Как странно все, как нелепо! Готье, Гессе, – немыслимо читать ныне всё это, немыслимо, невозможно.)


* * *

Письмо, взгляд, услышанная из-за двери фраза, имя, цитата, кусок газеты, выражение лица, воспоминание, вызванное неожиданным запахом на улице, колено, коварно высунувшееся из-под юбки, скрежет вагона метро на повороте, лист платана, упавший плашмя на ветровое стекло, начавшийся кашель, – всё, всё годится для постройки уютного писательского гнезда. А потом сидеть в нем нахохлившись и не знать, что делать дальше.


* * *

Еще в 98-м хотелось к тому подойти, к той прикоснуться, словно за пятнадцать лет одиночества я что-то потерял, не узнал вовремя. Когда не говорили – думал, что не хотят секреты открыть какие-нибудь, потому что своим меня не считают. Собирал, однако, информацию, пока не выяснилось, что просто не знают. Отдельные бродячие сведения, выуженные оттуда да из передач, случайные соображения, и всё. Однажды проснулся свободным. Никто ничего не знает. Ни ныне, ни в прошлом. Есть, конечно, некоторые сведения. Потом одни повторения.

Свобода от необходимости быть вместе со всеми.

А взятый в отдельности человек – космос. Вот почему в отдельности надо оставаться, но пока не состаришься и не перестанут звать тебя в партнеры то в кровать, то на сцену, этого не знаешь.

Созерцание своего внутреннего: там-то и обнаруживается нечто новое, то есть прорывающееся откуда-то (из другого мира, например). Бывает, отрывки речи непонятной или музыки странной пробиваются, а настроиться на волну невозможно.


Глядя в телескоп и шаря, словно слепой в своей темноте, дрожащими руками математических вычислений в далеком космосе, затем вообразить малютку-Землю, глядя оттуда. Уж какой там бог-небог... песчинка, да и только. А тут тираны усы топорщат и злобно стреляют во всех, скрипя сапогами, попы ходят в митрах из искусственного волокна, загоревшие на альпийских лыжных станциях капитаны индустрии да прессы, непрошибаемые в своей глупости метафизической... ну, куда тут деться? На дачу к себе, в объятия сладкие аспирантки или уж вообще нуждающейся в евро девушки...


* * *

Отмена смертной казни есть косвенное признание фундаментальной несвободы человека, того, что он может быть жертвой помыслов и игрушкой инстинктов. Что же такое «он», не поле ли «битвы» дьявола и Бога? Точнее, не битвы, а взаимодействия.


* * *

Авторы сами едят и пьют, и потому рассуждения их героев часто привязаны к ощущениям вкусно-невкусно. Недовольство и брюзжание, что другие всё делают не так, как надо. А вот этот автор в Сибири знает, как надо: ходить в церковь, верить в Бога. Цитаты из молитв там и тут. Вот если бы они делали, как надо, то и автору было бы приятнее и легче жить. И тогда бы он похвалил. А может быть, и поругал бы за нерадивость.

Помилуйте, какой прогресс? Чего? Всюду упадок, моральный, технический, культурный. Сидишь, пригорюнившись. А потом покушаешь, и делается как-то легче. Не совсем все-таки пропало дело. Есть надежда, есть (лишь бы до ужина дотянуть).


* * *

В больнице, перед усыплением: приготовься умереть – и всё будет хорошо. Если еще нужно Ему, чтобы ты проснулся, то проснешься.


[из блоГнота]


С возрастом дружат больше с квартирами, чем с их обитателями, дружат с положением. Выглядит это естественно в любой области, будь то литература, политика, церковь. Занятиям прекрасным и божественным это не мешает. Как же это возможно? То и другое абсолютно, интегрально. Содержание разговора о прекрасном и божественном не красота и Б., а личностное и социальное: «я» и его окружение, комфорт плоти. Это так тесно переплетено, что расслоить и разделить можно лишь на «мгновение интуиции». И ей нужен повод и толчок. А то и мужество «не быть, как все».

Случилось же, что приехавший друг не позвонил, как бывало раньше. Я обеспокоился, а потом вспомнил, что у новых знакомых возможности гораздо больше. Чувство ревности постояло и ушло. В юности же оно бывало мучительно, как если бы предпочтение другого грозило самому моему существованию. А уж в отрочестве бывает жестоким, до драки.

Собирание вокруг себя, приготовление группы, распределение ролей... Приготовление к делу утверждения себя в мире. Через подчинение других своей воле. Бывает, и себя – чужой воле, превосходящей интенсивностью. Или весом общественного положения.

Отшить ненужного и пришить полезного. Манипулирование. Но это, так сказать, костяк, схема, которую, когда хотят скрыть, называют цинизмом. Она одета мягкою плотью симпатий, подарков, солнечной погодой и дымком шашлыка на газоне садика.

Эти вещи начинаешь замечать лишь с возрастом, когда все больше ослабевает биологический фактор: неустанный поиск партнера, пары для продолжения рода. Взять поскорее в кавычки «продолжение рода»: создание пары, молекулы отношений. Универсальность брачевания, весьма удалившегося от сексуальных собственно отношений. Великая, знаменитая сублимация... возгонка животного до культуры, это новой природы человека.


* * *

Тема секрета: выгороженное пространство (общения); «комната встречи» двоих, виртуальная интимность. Почему человек не рассказывает всё? Рассказывающий всё не интересен. Было время, когда я рассказывал всё и отвечал на любой вопрос (упражнение «безымянный игумен»; у Лествичника – Бог во всяком встречном). И люди не задерживались: ничего нового, любопытство не разбуживается, не задевается; страсть к исследованию и находкам (охотничьим) не имеет пищи среди честных, прямых и открытых. Они удобны также для подчинения, против них хитрец легко находит прием.


* * *

...в тот вечер была поразительно красива. Жаловалась на непонимание. «Чувство, что время уходит, и потом его не наверстать». В автомобиле. Остановившись вблизи набережной, я привлек ее к себе. И это сладчайшее целование. И снова. И опять. Она, кажется, ответила мне. Освобождалась ли... на словах. Легкая ирония нас обоих, пафос, китч пафосный. Возникновение «пространства секрета», наслаждение, отсутствие какого-либо «морального тормоза». Выгораживание пространства встречи с помощью секрета. Приготовление к зачатию, которое, конечно, почти всегда виртуально, продукт культуры, сублимированное нечто.


* * *

Читая «Ожидание Забвение» Мориса Бланшо.

«Если ожидали чего-либо, то ждали уже не так напряженно. ...В ожидании потеряно время. «Ждать» дает время, отнимает время, но оно не то же самое, которое дано или отнято. Если в ожидании чего и не хватало, так именно времени ждать.

Это обилие времени, которого не хватает, эта обильная нехватка времени. <...> ожидание не дает ему времени на ожидание».


Пометки карандашом на экземпляре муниципальной библиотеки, обильные в начале, все реже к середине и исчезают в конце. Да и мой собственный интерес притупляется. Вторая часть, «Забвение», кажется искусственной, нарочитой добавкой, плодом скорее авторской дисциплины, чем творческой необходимости.

Навязала ли себя логика произведения? Начатая со вниманием, в ожидании завершения, она соскользнула в скучное и в забвение.


(Перечитывая мой собственный русский перевод, мне труднее его понимать, чем французский текст, кажущийся совсем ясным. Гм.)


* * *

Кюре в Нормандии раздавал после мессы виноград из своего огорода. Кисловатый. Но никто не сказал, что виноград кислый. Выражались эллиптически: «ему не хватило солнца», или «да, лето было дождливым». Вот почти национальная черта французов. Опыт зрелой нации научил, что война начинается с отрицательной оценки.


* * *

Осенью 2005: тот жёг книги, а эти, юные, жгут школы. Тот жёг евреев, а эти подожгли автобус с инвалидом.


Комендантский час для подростков до 13 лет был впервые введен в городе Дрё (60 км от столицы) в 97-м и тогда же аннулирован Государственным Советом. В 2001 тот же Совет утвердил комендантский час во многих городах.

Префект Сен-Дени жалуется на растущую «небезопасность» в газете «Монд» (20.09.06). Полиция-де ловит, а судьи, мол, выпускают. Предвыборная игра.


Правительству выгодна жизнь, которую ведут десятилетиями во Франции сотни тысяч населения: страхи и ужасы, депрессии, унижения, чувство беспомощности перед наглыми молодцами, «хорошо известными полиции».

Конечно, у этих погромов в пригородах (а теперь и в городах) есть социальное содержание, в том числе «расизм по-французски», который отводит иностранцам уголок и там их оставляет. Общество «непроницаемо» для этнически других жителей; своеобразный «нормандский католицизм», перешедший в нравы.

Есть нечто совсем простое: обычная детская и подростковая жестокость, не отсекаемая, не подавляемая, вырастает в... налетчика штурмовика.

Реальные цифры подростковой преступности; юридическая обработка рецидивистов; их изолирование от подростковой среды, как часть систематической дегероизации хулиганов.


«Серийный киллер» пишет в тюрьме книгу, уже написал, уже есть и издатель, готовый издать ее миллионным тиражом. Уже потекли у всех у них слюнки. Прокурор запретил. Неэтично по отношению к жертвам и их семьям. Все-таки приятно, что шоубиз на не весь мир могуч и вонюч.


* * *

Сидел я в гостях у Эрика в Нижней Нормандии. Неожиданно приехал к нему дядя с женою. Дядя вошел, поздоровался с племянником. И я учтиво бонжур сказал. Он не отозвался. Все сели за стол, разговаривают, а меня как бы нет. Дядя спросил, по-видимому, обо мне:

– Господин приехал из Парижа?

Тут я вмешался:

– Да, я приехал из Парижа.

Ноль внимания.

– Да, – сказал Эрик, – господин живет в Париже. Он приезжает в наши края навещать дочь.

– А вы, кажется, живете под Шартром? – спросил я дружелюбно. Дядя скользнул по мне взглядом и ничего не сказал. Чувство неловкости у меня достигло предела: видимо, нужно встать и уйти? Мое присутствие тут совсем некстати. Почему же Эрик меня не предупредил, я мог бы выйти. Вскоре родственники собрались и уехали. Эрик опять сделался любезен.

Лишь на третий раз дядя стал здороваться со мной и отвечать на вопросы.

Однажды Эрик завез меня в Шартр, желая навестить знакомую монахиню. Они поговорили через окошечко в двери, а потом сестра его спрашивает:

– Господин приехал из Парижа?

Я вмешался и говорю:

– Да, я живу в Париже.

Ноль внимания. Тут я не выдержал и произнес тираду о гостеприимстве Авраама, и так д. И надо же, обычай нормандский отступил, и сестра заговорила нормально.


* * *

Омерзительность, как эстетическая категория: Бекон омерзителен, например. Эстетическое омерзение, как цель художника.

Это не простое отвращение, не упрощенное отвращение. Красивое и чувственное различаются, хотя оба могут быть просто приятны. (Хайдеггер различает ужас перед небытием и простой страх перед собакой.)

Эстетическое отвращение разрушает безотносительность эстетического совершенства и увеличивает его притягательность (собственно, его создает).

Уровень, средний до процедуры омерзения, оказывается после нее превосходящим. Произведения Бекона, Манцони... кое-что Пикассо (редки художники конца ХХ века, которые не отозвались на требования отвратительного), воспринятые как отвратительные, способствовали динамизму и культуре восприятия.

Не ясно ли, что слишком бедно сказать «дерьмо», ах, как бедно! Необходимо подняться от первичного движения омерзения к отвращению эстетическому. Оно не что другое, как сигнал бедствия человеческого духа, дорожный знак, предупреждающий об опасности и указывающий путь к положительному эстетизму. Вы убедитесь сами, с какой точностью, с какой остротой ваш глаз, омытый и очищенный отвращением, будет обозревать картину Возрождения.

Sans degout, pas de bon gout.

(«Похвала отвращению»)


* * *

Подонки, сказал «министр интерьера» (внутренних дел) по поводу двух-трех молодых людей, забивших до смерти фотографа 56 лет, на глазах его жены и ребенка.

Погромщики приняли наименование на свой счет.

Отождествили себя с агрессорами. Чаще негативное суждение о ком-либо заставляет отделиться от критикуемых, отойти на расстояние.

А тут, наоборот, негативное суждение вызвало лавину идентификаций, возмущение.

Знать общее число молодежи в «горячих кварталах», число прямых участников в событиях, установить динамику в цифрах.

Заинтересована ли полиция иметь полную отчетность? Она бросала бы тень на ее работу, на ее усердие... Выговоры от начальства, насмешки прессы. Нет, лучше не знать всего. Как и когда-то в стране «зрелого социализма».

Полицейский Ремо вышел на пенсию и стал охранником в Нотр-Дам. «Николя, – сказал он однажды, – если я дожил до седых волос, то, конечно, не бегая за гангстерами...» (он умер в два месяца от скоротечного рака).

В 81-м у меня украли велосипед. Очистили всю стоянку велосипедов возле станции Сен-Жорж, где пассажиры их оставляли и ехали на электричке в Париж. Мой был новый, спортивный «пежо», мечта советского детства. Потрясенный, я пошел на полицейский пост: – Здравствуйте. У меня украли велосипед. – Здравствуйте. Да, да, здесь воруют. И что вы хотите? – Заявить. – А зачем вам? (пожимая плечами) А, он был застрахован? (и компании нужно заявление в полицию).

Был налет: команда приехала на фургоне, с заводскими кусачками, и они взяли всю стоянку, велосипедов двадцать.

Полиции не нужна статистика.

Вряд ли с тех пор что-нибудь изменилось.


* * *

«Медиа»: порождает ли она события как отражение имевших место? Наименование, повторяемое медией, становится ли причиной события в другом месте и контексте?

Педофил Dutrou в Бельгии и дело о педофилии в городке Outreau (дело d’Outreau); скандальная известность человека сделала ли следователя более подозрительным в отношении городка? Мобилизовала ли его карьеристские устремления?

Способствовала ли известность фирмы Oreal назначению господина Oreal префектом департамента Ёр?

Повлияло ли присуждение нобелевской премии 2004 австрийской писательнице Jelinek на присуждение премии Французской Академии 2005 французской писательнице Jelinek 82 лет?

Кусочки моей коллекции.


* * *

Библиотека ЛангзО (парижский институт восточных языков). Невозможно получить журнал «Грани»: в их загородном книгохранилище «сломалась информатика», и неизвестно, когда починят. Уж если я, автор, в 2006 году не могу добраться до собственных текстов, то что же другие в 70-80-е? Какую прочную систему замалчивания организовали левые! Как они плясали все под дудку КГБ! как удобны были палачам и мечтатели, и циники!


* * *

Никак не выбраться, не пробиться из-под шапки бедности. Под шапкой-невидимкой нищеты.


Они играют в жизнь, как в шахматы: вон король и дама, а я офицер при них, конь, ладья. Пешка? Нет, так о себе не думается. Да пешка думать и не может, она ходит вперед.

Я-то думал, что изложено всё. А это был всего лишь конспект, набросок предстоящей жизни.


* * *

Сюжет: светский прием, встреча и разговор полузнакомых людей. Всматривался напряженно, стараясь вспомнить, где видел это лицо, этот нос, эти глаза. Называется «Прием» (гостей, переходящий в литературный). Как в повести Соковнина «Обход профессора», которая начинается утренним обходом, а кончается победой врача в споре с больным. Между прочим, Прешак понял это превосходно (в своей книжке «Советская литература» Que sais-je? 1977, впоследствии уничтоженной французскими властями). Впервые я почувствовал, что француз может выучить русский язык.


В статье критика: где они, шедевры Самиздата? Да вот, например, «Обход профессора» Соковнина. Несомненный шедевр. И что же, о нем написали, упомянули, включили? Так что дело не в этом. В литературу ходят не за шедеврами. А: убить время, забыться от действительности, подсмотреть чужую жизнь, «найти себя» в персонаже. Ну, и узнать что-нибудь, пополнить образование.

Для критика интересное произведение – острие его собственного «копья», которым он пробивает себе дорогу к «положению». Он торговец чужим, – розами садовника, фазанами охотника.

Впрочем, добротное резюме произведения имеет свое достоинство в наше время изобилия и перепроизводства.


Столько стихов хороших, а читать их не нужно. И книг много, а читать некогда, потому что много других.

Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать, – и наше время занято продажей несуществующих рукописей.

Достигло в этом своего рода искусства.

Загадка свежести прозы Булгакова.

Упругости, веселья.

Тайна ремесла? Таланта.

Это интересно. А не нытье о том и об этом. О несбывшемся. О сорвавшейся с крючка рыбе.


«...Россия, в отличие от народов счастливых существованием законодательной традиции, выборных институтов и т.п., в состоянии осознать себя только через литературу, и замедление литературного процесса посредством упразднения или приравнивания к несуществующим трудов даже второстепенного автора равносильно генетическому преступлению против будущего нации». Бродский о Цветаевой, 1979.

Вот какой у меня защитник в ХХI веке. Вдруг прочтет его издатель умный, совестливый, настоящий да как подумает: а ведь он прав... А потом как прочтет мои рукописи и подумает: а не попробовать ли продать? И дело сделано.


Когда философы начинают говорить слишком сложно, не значит ли это, что им нечего сказать? Приходится тогда философствовать поэтам.


Некролог Надежды Мандельштам у Бродского [том V]: отличный. И я помню о негодовании «творческой интеллигенции» на «Воспоминания» вдовы. Бычков Сергей приносил бессильные сарказмы (от Шервинского, кажется, у которого он секретарствовал в начале 70-х). Нет-нет, мемуары великой вдовы замечательные, точные.


* * *

Попытки зацепить, начать полемику, войти в круг, устроиться в комфорте общения. Войти на правах победителя, завоевателя. Захватить, отхватить.


* * *

Добавка о Ровнере: нет цельности, написала критика. По какому праву требовать то, чего не существует? Мы живем в эпоху обломков, господа. Ребенок дорастает до определенного возраста – и обламывается, как ветвь, в хаос «становления». Сама жизнь, господа, не имеет продолжения, кроме как у некоторых счастливцев.


* * *

«»Soliloquium» не написан, а записан во время моего христианского «фундаментализма», а он, боюсь, не хайвей. Это было 13 лет пощения (голодания), упражнений на самоуничижение и проч., вся программа Лествичника, Шартреза и собственных изобретений. И богооставленности, наконец.

Там есть два маленьких моих открытия: эволюция Хевы к Яхве, и повторение/отражение ее в христианстве; и загадка и смысл приснодевственности Марии. Если Бог даст – я перепишу когда-нибудь «Солилок», смягчая «идеограммическую» сторону дела, очеловечивая, приближая к тому, как было «на самом деле». Вообще это не произведение, а буй для памяти, когда сия начнет отказывать. В настоящем виде – это должен быть ‘Робинзон Крузо» со своими дикарями и пятницами, но погруженный «в историю». В конце ХХ века я жил как человек средневековья, или почти как. Время восторга и крайнего страдания. Немыслимой густоты бытия. У меня по нему ностальгия, какая бывает у бывших заключенных, уцелевших солдат, вообще переживших крайние состояния.

Ныне я жалею о своем «доверии к традиции», которая живет своей жизнью в культуре и прямого опыта принимать не может, хотя бы и называла те же имена. Она пересказывает, например, распятие Христа, но сама предпочитает мягкую постель и вкусную еду. Пеньковую веревку Франциска сменил шелковый шнурок францисканцев. Разница радикальная. Поразительное в том, что находятся францисканцы, возвращающиеся к веревке (аббат Пьер, например)! Но в целом «предание», храня, конечно, «информацию о начале», ‘начало» предает. Я убил массу времени и сил на «функционеров традиции», простых «потребителей» социального статуса, мотивируя трату времени тем, что это «новые язвы Христа», которые, подражая Ему, надо принять и нести; сегодня я думаю, что нужно было немедленно от этих функционеров уходить (ап. Павел «ни с кем не советуясь, ушел в пустыню»), бежать от института, который меня никогда и не принял, опасаясь «протестантизма», сумасшествия, ереси. Но нельзя в одноместности жизни и времени «вернуться и попробовать другой путь». Подчас думаю также: следовало ехать в Америку, следуя зову и логике освобождения от совдепа – продукта Европы; я застрял во Франции среди владельцев «национального достояния», они заняты инвентаризацией имущества всякого рода, культурного и экономического. Для свободного слова и дела интуиции места не остается. Но насчет Америки ты, быть можешь, скажешь иначе...

Сейчас моя жизнь очень связана с психическим (только ли...) угасанием дочери Марии. С декабря месяца я шепчу иногда себе: тсс! Привык к тому, что дела не поправишь, и «плохо» стало нормой; а вот, оказывается, может быть хуже. Я как человек, который сидит на берегу и видит, что другой тонет. И ничего нельзя сделать. И даже нет минимума солидарности ни с матерью ее, ни с холодными медиками, ни с дирекцией приюта. Какой-то индивидуальный Аушвиц для одного инвалида, – говорю я себе в моменты отчаяния. Две-три женщины из персонала еще ее жалеют. Мои попытки организовать жилище в Париже, куда я мог бы привозить дочь для отдыха, не увенчались успехом, на письма мэру, премьер-министру и пр. пришел один и тот же длинный компьютерный ответ на симпатичном бланке с веселым парижским гербом-корабликом: вас таких много, господин. И пока превратить ситуацию в «литматериал» не удается, а другого способа преодоления ситуации не знаю. Но вот тебе рассказать – уже кое-что.

После фундаментализма моим методом стало отсутствие всякого метода. Пишу, что в голову взбредет, принимаю любые ситуации и создаю, какие могу. Единственный ограничитель – не ранить другого намеренно...»


* * *

Накануне отъезда Ровнера в 1974 г. мы долго разговаривали в Третьем Риме. Это дурное место для жизни, сказал Аркадий. Нужно искать другое. Его слова мне запомнились, и я не особенно упирался, когда власти подтолкнули к выходу и меня. Р. тем временем начал издавать журнал «Гнозис» в Нью-Йорке, приехал в Париж, а в 1981-м принимал меня и Кирстен в гости в огромном закопченном доме на границе с Гарлемом.

Когда я вернулся с Афона в 1988 году, мне дали в руки московскую газету. В ней было фото Р. с благородным серебром в шевелюре и интервью с ним, где я прочитал о моем собственном бродяжничестве по святым местам. На вопрос журналиста о самочувствии писатель ответил: «Теперь мы дома». На той же странице была репродукция с изображеньем Иисуса. За три месяца до того, в Афинах, на борту миноносца «Комсомолец Украины» злющий лейтенант КГБ отнимал у капитана евангелие, которое я тому подарил. А в «Московском комсомольце» – Христос.


Р. ищет смысл существования человека вообще, не только своего личного. В этом его отвага исследователя, ибо для подобного предприятия нужны десятины Толстого или постоянный оклад Малларме.


У писателей есть произведения, в которых они по-настоящему одиноки. Когда уходят друзья по делам, публика занята событиями на стадионе, бесполезные книги закрыты. Время невосполнимой утраты, время чистого страдания, и если писателю удается писать, то потому, вероятно, что Бог не без милости. («Черная овца» о смерти жены, Виктории Андреевой).

Это чреда сновидений, этюд о них, разрезанный, как ножом, последним визитом в клинику. Врач стоит в конце коридора и ждет. Никаких особых движений и слов. Но сознание непреложности загорается, как рана. Вот как можно сообщить опыт жизни. Без приемов искусства, не думая о нем, в нем не нуждаясь.


* * *

В приюте запрещено держать животных. Ни кошек, ни собак. Несмотря на регулярные передачи о пользе животных для больных, старых, инвалидов... Но не иметь их удобнее здоровому персоналу.

Природа исправляет человеческую глупость и жадность. Филиал приюта расположен в 20 километрах от основного, на выезде из деревни в поля. Дочь ночевала там после паломничества в Лурд, и я приехал туда поздно вечером. Уже все улеглись спать, и в деревенской тишине навстречу шел, мяукая, котик! Деревенские кошки обнаружили приют и стали приходить подкармливаться, приручаясь...

Понятно, что дает присутствие животных: им с инвалидами не скучно. Инвалиды могут проявлять инициативу к общению, не опасаясь, что их опять не заметят. Проявить же инициативу проще простого: предложить киске или собачке вкусный кусочек.


Инвалиду приятно быть «как все». Например, в церкви подойти к священнику в порядке общей очереди. У того обычно действует рефлекс, – подчеркнуть внимание к инвалиду, и он направляется к нему сам, заставляя ждать «простых людей» и выставляя исключительность инвалида на всеобщее обозрение, от чего тот мечтает избавиться. Хотя бы спрятаться в толпе.


* * *

(Эпизод в книге католички [и подвижницы], «разговаривающей с Иисусом в причастии»: ее включили в группу для поездки в Ватикан, она отказывается, но Иисус настаивает: «Ты должна ехать и быть на приеме у Папы». – «Зачем? Кому это нужно?» – «Мне: Я хочу туда проникнуть». – Comme un Ami a son ami, 1992.

Встретиться с Nicole Gaussererau не удалась, а ее книгу [самиздат, и без имени автора] мне дал о. Пьер Магин году в 97-м, один из «священников Прадо», больной рассеянным склерозом. Николь работала с бывшими заключенными-алкоголиками. – Вспомнил о ней сейчас в Шартре, где я о ней и узнал. Как место помнит всё, когда мы забываем...)

Оказалось, что вдова Габриэля Луара ее хорошо знает! Едва я заговорил о Н.Г., как Анни принесла целых три книжки, недавно изданные в настоящем издательстве «Слово и Молчание». (Габриэль был художник, особенно интересный в период своего увлечения Сезанном. А известность и состояние он сделал на новой технике витражей: вместо паянной свинцовой структуры он ввел цементную. Куски стекла, утопленные в цементной подушке.)


* * *

Суд, критика, ирония нуждаются в судье – Бог, публика, – чтобы быть произнесены. Если нет ни того, ни другого, остается собственное я, из которого нужно сделать слушателя, Бога, публику, раздваивая его. Это возможно писателю, но масштаб и стимул совсем не те.


Жить, чтобы понимать, понимать, чтобы жить.

Предание обернется предательством: увидев, что ты готовый товар, тебя набьют бумажками денег, как чучело лисицы и птицы – соломой, и сложат в сундук и шкаф университета.

Задумавшись о своем, честный ремесленник создает произведение.


* * *

Турция, говорил бывший министр Бернар Кушнер, демократическая страна, где демократию защищает армия. Поэтому она может войти и быть «с нами». В противном случае Турция попадет в руки исламистов.

Как быть Европе без некоторой однородности/солидарности нравов, прежде всего в отношении к политической свободе и правам личности. Если, конечно, хотеть, чтобы «Европа» оставалась очагом культуры и цивилизации, а не прикрытием для финансово-политической бюрократии, – ей нужен инструмент влияния и борьбы со своим аналогом в США.

Евросоюз, призванный, в частности, свести к нулю риск войны в Европе, превратится в орудие соперничества на глобальном уровне? И такого масштаба, что не хватит и тысячи гуманитарных организаций, подобных кушнеровским «Врачам без границ».

Европа не хочет 60-миллионной Турции из-за греков-киприотов. «Всего-то 400 тысяч», – с презрением сказал министр. Турецкому господину чужд европейский еще дышащий идеал: дело не только в много и мало, есть еще идеи, принципы...

«Сколько у Ватикана дивизий?» – острил кремлевский сапожник году в 38-м.

(Из разговора с Тьери де Шартр: папе Пию XII сообщили о смерти Сталина, и он сказал: «Теперь он узнает, сколько у нас дивизий».)


* * *

И количество чему-нибудь служит: чтобы распробовать текст, нужно его минимальное количество. Зачало служит для сосредоточения читателя, приготовления ему «взгляда и слуха», чтобы он мог включиться, войти и потреблять: питать, кормить внимание; выводить из состояния ниши, инертности, неподвижности, бессмысленного слияния со средой природы.

Так и оратор начинает говорить, а публика еще шевелится и кашляет.


Простота и узнаваемость текста – одно ли это и то же? Оставаться в пределах среднего минимального уровня знаний, даваемых школой и телевизором. Сильвия Жермен использует клише рекламных роликов, о чем я узнал из критической заметки (ее роман я не успею прочесть, потому что уже вышли новые романы, которые я тоже не успеваю прочесть.)

Наемники сыроваров и виноделов вбили в голову публике мелодии, словечки, образы, а писатель пользуется всем этим, строя свою хижину тети Моти на сваях вбитых образов и словечек.


ФРАГМЕНТЫ


Вот карта местности. Большой город, городки, села, отдельные домики. Спустя десять лет, и двадцать – та же карта. Домов прибавилось повсюду, села стали городками, хутора селами, загустели пригороды.

Таков и мой жанр, «фрагменты». Отдельные фразы, слова вызывают и призывают подобное или противоречивое, сравнения пристраиваются рядом, восстают подробности.


Бросить публике кость банальности.


Люди, как вода, текут, куда наклонило; там-то и подставляют ведро политики, обработчики, добытчики.


* * *

В наше время вызвать живых к общению не менее трудно, чем мертвых.


Они молятся, они посвящают себя Богу... Познание же природы, новое выражение и представление этого знания пришли из другого места. Вот где проблема религиозного сознания; вот где причина дезинтеграции веры...


* * *

Пригласить кого-то, как приглашают архитектора к шедевру, чтобы услышать его комментарий, – а взору открываются руины. («Руинная архитектура» 60-х годов в Америке: случайно узнал, что идея восходит к нацистскому архитектору Шпееру, предлагавшему «романизацию» городов, – возводить развалины для пущей торжественности.)


Поучительно: увидеть transi (мраморная копия трупа, извлеченного из земли после 2-3 месяцев захоронения), чтобы больше не восторгаться своим телом. Эта практика распространилась в Европе в эпоху позднего средневековья, после Большой Чумы 1380 года; тогда же вошла в обиход и «пляска смерти».

Памятосмертие раннего монашества и запрещение говорить о смерти на обедах у Канта. Какое расстояние! После монахов 6 века прошло 11 веков до великого философа. После него прошло 3 века. Есть ли еще восемь веков впереди у этого гигантского безголового тела – человечества?


* * *

Вчера аббат Жильбер, харизматический «кюре хулиганов», по-своему рассказывал о похоронах зарезанного в 2005 году брата Роже Шюца. Приукрашивая, опуская папского кардинала. Но я был в Тезе и сам слышал: «Я имею честь представлять здесь...», – и перед гробом зарезанного он имел честь представлять «высокое начальство». (А имеющий честь требует и приличного его рангу уважения...)

Жильбер настаивал на том, что протестант Роже был тайно рукоположен в католические священники и что ему первому Ратцингер (ныне Папа) дал причастие во время Мирового дня молодежи в Риме... Опять эти легенды... почему не остаться в простоте вещей, не замывать суетливо «пятно протестантизма»?

Мощный институт присваивает себе живую кровь, пролившуюся совсем в другом месте. Делать ли вид вместе с ним, что Дни молодежи и съезды Тезе одно и то же? Но вот в Тезе едут на свои деньги, а на День молодежи приходы посылают свою молодежь, оплачивая дорогу.


* * *

Молодая женщина вспоминала о годах студенчества. Юноша начал ухаживать за ней. Однажды весенним вечером они встретились, собираясь пойти в кино, разговаривали.

– И вдруг он стал быстро-быстро вертеться передо мной! – рассказывала она. – Очень меня это удивило.

Ее девичья фамилия Хлыстова, о ее значении она не знала.

Какие проступили древние нити и связи! Показались на миг и опять скрылись.

Предок ее («хлыстов сын», или дочь) был зачат именно после радения «голубей» или другой подобной «хлыстовской» секты. Где зачинались «хлысты», «христы».

Жизнь напоминает «интернетский» текст, где странное верчение юноши – «линк».

Если б нашему зрению открылась страничка html нашей собственной жизни! Это было бы скорее всего невыносимо полным отсутствием свободы.


[откровение мне о свободе как покрывале необходимости и мучительность его]


* * *

Тексты писателей как бы продолжают банкетные тосты. Гедонизм руководит умственной деятельностью.

Им хочется провести остаток оставшихся лет в покое физическом, экономическом и моральном. Вдали от скучных требований инвалидов, бездомных, безработных и беспаспортных, всех тех, кто истощают кассу социального страхования, заставляют занимать у банков, и кто, в сущности, не что другое, как приложение к собранию сочинений Золя в дорогом издании Плеяд. Их реальность и на самом деле сомнительна: кто замечает ее, и где? В прессе, в Национальной Ассамблее?


– Посидите здесь, подождите, – сказал он и вышел из комнаты.

Я последовал его примеру.

Сразу за дверью начинался лес.


* * *

Останемся живыми.

Сийеса спросили, что он делал во время террора (французской революции). «Я оставался жив», – сказал он.

Клерк в Шартре, он был автором программной брошюры «Что такое третье сословие?»

Если меня спросят, что я делал в эпоху благоденствия, в стране зрелой Европы, я отвечу так же.

Заслуги тут никакой.

Остаться живым, но не стать волком.


* * *

Жизнь его интересовала с точки зрения удовольствий, и чтобы всего было всегда много, вдосталь и в запас.


* * *

Смерть. Что же другое дает глубину, если не она?

И мысли, и чувству.

Она в глубине любой перспективы.

Как подумаю, что умирать надо, скажем, не завтра, но когда-нибудь, послезавтра, так все останавливается, и руки к делам не идут.

Всё становится муравьиным: и небоскребы, и речи их, и потуги.

Вот ведь событие какое масштабное.

Вровень с душой человеческой.

Отделенность полная от чепухи.

И это я знал всегда.

Потому дела-то и не удавались.


* * *

21 июня 2005 вторник. Нормандия. Маша умирает. Директриса Куртель говорит мне по телефону о новой попытке Маши бежать из «Арша». Побег заключался в том, что она выехала на своем электрическом кресле в город и там потерялась, не зная, что делать дальше. Наконец, прохожие обратили внимание и позвонили в приют. Беглянку вернули в тюрьму.

Мой разговор с психиатром Дюжарденом по телефону: положение крайне трудное, согласитесь, нельзя ли созвать консилиум... – Ну, если мы будем собирать консилиум по всякому поводу, то времени ни на что не хватит...

М. собирается в Африку, и вот у него нет денег (он их не считает), и ему кажется, что другие во всем виноваты: увидев меня звонящим по телефону, говорит, что я могу и из будки...

Нищета должна быть терпелива, говорю я себе: из-за Маши прежде всего, ибо где же мне останавливаться, если не у М.; хуже того, смертельная летняя жара на носу. И вообще смерть, где уже ничего не нужно.

«Праздник музыки» сегодня, и приходится возвращаться в Париж, несмотря на него.


* * *

И еще другая мысль: как входят в сферу публичного общения, в «культурное пространство»? Через контроль и фильтр утвердившихся в нем, через «функционеров». Но возможно и другое – устанавливая постепенно собственный контакт с публикой, непосредственно, долго, с потерей [оплачиваемого] времени.


«Послушного судьба ведет, а упирающегося тащит»... да нет, мы несем ее на спине под балдахином, а она нас бьет палочкой, чтобы шли все туда же. Писать или говорить об этом – не усиливать ли судьбу. Не провоцировать ли ее.


* * *

– Вы прожили долгую жизнь, мэтр, скажите ваше последнее слово, сообщите итог вашей жизни человечеству. – Мудрец не отвечал. Исследователь умолял. После всех трудов он требовал награды, заработка: иначе зачем этот риск и эти все страдания и опасности, которые преодолел, до него добираясь? Скажи, философ, а я скажу человечеству и получу мою честную зарплату! Наконец, тот наклонил голову в знак согласия, и ученый приблизился. Мудрец улыбнулся, поднес палец к устам и произнес: – Тссс!

(философский китч)


Неужто все так: выучили что-то однажды и повторяют до смерти? Бессмысленные попугаи? Стало быть, неслыханная привилегия – сомневаться? Они-то ни в чем не сомневаются, сомнение есть предчувствие другой дорожки мысли, параллельной или уводящей неведомо куда. В них встроены колесики, и по рельсикам они едут и катятся.


Общественное, социальное, – вот вино забвения человечества. Вместе можно торжествовать на стадионе, терпеть жару, убивать... организованно, на войне, когда убийство перестает быть преступлением.

В поисках вдохновения. Дыхания. Отдохновения. А в городе газы, жирные запахи, кал.

Отбежать в сторону – и жить, жить. Ждать, ждать. Ждать жизни. Жить ожиданием. А потом затрястись, закашляться и исчезнуть. А еще лучше уплыть в море и плыть, плыть, пока достанет сил. Потом, может, и спохватишься, захочешь вернуться, а вот уже нет, нельзя.


* * *

Эксгибиционизм рекламы (женского тела) вызывает острую реакцию у части населения другой культуры (у арабов, например, ибо Коран не знает воздержания как цели и добродетели); разбуженная мужескость находит выход в хулиганстве созревающих подростков. Подогретая сексуальность конвертируется (сказать ли «сублимируется»?) в агрессивность. Нельзя немедленно удовлетворить ее и тем погасить. Да импульс и слеп: у юноши переполнены семенные железы, а он затевает драку.

Нужно ли ждать взрыва молодежной преступности? В страхе перед нашествием иррационального (коллективного психоза) отдать себе отчет в том, что насаждение полового влечения чревато (но вовсе не младенцами). И его должно контролировать, не только пропаганду войны и расизма.

(задолго до осени 2005-го)


* * *

Умудренные опытом жизни. Опыт в основном тот, чтобы молчать, когда надо, и говорить, что надо, чтобы ни в коем случае не повредить своему положению, а напротив, увеличить, усилить и иметь все больше денег и угодий. Боже, какая скука. Какое разбазаривание жизни на глянцевые обложки, общие места, произносимые внушительно и с расстановкой, их аплодисменты друг другу и профессиональный смех по поводу предположительно острот.


* * *

Вторник 17-го. Усталость, уста...рость. Вот и все. Усилия направлены на то, чтобы сохраниться в усвоенной роли, в этом славном социальном футлярчике – где так уютно душе сидеть и откуда выглядывать. И вдруг – бац! – взвиваются знамена, надвигается замена, изгнание из футлярчика, а потом и вообще из существования на земле сей.

Как, откуда, а главное, зачем – берутся дикари сталины-гитлеры, чтоб и самое малое отведенное для жизни время потратить на избивание людей, тратить наше время на омерзение? Ну, очаровали простаков дикари сии, но как это нашлись помощники у них, повторявшие конвульсии на местах? Как это у них нашлись послушные жертвы? Уж не культура ли христианская к тому приготовила? О, как хочется вытянуть причину из клубка последствий.

Проблема всеприсутствия и всемогущества Бога (особенно в 85-95-х годах). При сценах насилия всякого рода, в т.ч. и моих внутренних надо мною же, наступало болезненное недоумение, меня парализующее до сих пор. Настоящего решения этой проблемы в богословии нет. Есть терапевтическое размазывание.


* * *

Воскресенье 16-го. О, какой напор создает желание, желающий вылиться во что-нибудь, в ухаживание, в писанину. И женские образы, когда-то милые, приближающиеся лица, юные, красивые, на нынешние фотографии которых я не решаюсь смотреть. И юные, расцветшие, старость которых я не увижу, к ним приближаясь, хочу ли просто наслаждения, или получить толику сока жизни? Мое устающее тело, его странные ночные вибрации старения, изнемогания, прекращения.


* * *

Крепость темы, упругость изложения, наполненность метафоры. А то все зависть к успеху, раздражение от неприглашенности. Так как теперь все от этого зависит: пригласили или нет. Даже неважно, кто. Потому что можно выбирать среди приглашений. Это как товар в магазине. В конце концов, чьи деньги крупнее, туда и пойдем. Нельзя всех пригласить. И почему так уж и нужно быть приглашенным? А? Неужто все к этому сводится, чтобы род продлевать – и отсюда все прочие удовольствия, необязательно прямо на либидо указующие. Средние века беспокоились, что органы наслаждения связаны с испражнением. Если нечисто, то не трется ли в окрестностях нечистый?

Тут как раз оркестр вальс заиграл, и я бросился Клер искать среди других приглашенных. Смотрю, а ее господин приглашает к буфету, и Клер, улыбаясь, идет. Я-то знаю, что это ничего не значит. А он нет. Он-то надеется на сближение, ну, на ласки там, на объятия. Клер – социолог профессиональный, она все выспросит и даже тайно запишет на магнитофон миниатюрный, микрофончик у нее в лифчике спрятан, а батарейка в трусиках. Да, да, говорит, но пить шампанское не спешит, а тот-то соловьем разливается. До чего все-таки легко мужчина попадается в ловушки. Ему только бедро покажи, и все кончено. Все тайны выдаст производственные, семейные. Если есть деньги – отдаст.


* * *

Тогда мы организовали революционный кружок, официально философский. Директорша не знала, как отнестись к этой инициативе, с виду положительной. Вошли в него Паша Леонов, Юра Берлин, Коля Евстафьев. Кандидатами были, того не зная, Витя Ясновский, а также одноклассник по прозвищу Гигант, еще и школьный поэт Женя Фридман. Целый год мы изучали, как могли, философию. Я ездил особо в библиотеку Исторического музея читать – а точнее, бороться с полной непонятностью – Гегеля и Канта. Следуя завету... Ленина. Он сказал, что нельзя понять теорию революции, не овладев философским наследием.

Пора переходить к практике! Народ ждет нашего слова, нашего первого шага! Составлена листовка «Обращение к честным людям». Ее взялся размножить Юра Берлин, потому что у его бабушки Сибор, в молодости подружки Гольденвейзера, была пишущая машинка.

Надо же такому случиться, что Юрина мама собралась его брюки постирать и нашла проект воззвания в кармане. Когда Юра пришел домой, мама буквально упала перед ним на колени:

– Юрочка, тебя посадят вместе с твоими товарищами! И всех нас! Меня, и бабушку! Пожалей твоих родных, Юрочка!

Проект обращения был уничтожен на месте, а Юра дал клятву выйти из страшной организации.

Крайне смущенный, он рассказал обо всем на экстренном собрании кружка. И что маме дал честное слово.

Событие произвело на остальных угнетающее впечатление. И как-то всё раздробилось, засохло. Борцов непреклонных осталось двое, Евстафьев и я. Но и мы стали склоняться к легальным, заведомо половинчатым формам борьбы... Выпускать стенгазету с острыми проблемными статьями... И действительно, потом приехали из Роно ее снимать, запрещать. Завуч по прозвищу Чума остановила меня в коридоре и сказала, смотря умными злыми глазами: «Вы, Боков, иронист!» Самая, впрочем, отважная корреспонденция была с Малой Вузовки, 4, где тогда располагался союз баптистов и адвентистов. Там в большом окне зала мы увидели встроенный витраж с надписью: «Бог есть любовь». Такой экзотики в стенгазете советская школа вынести не могла!


Что не помешало мне записать в дневнике (и чего стоило прятать его от мамы!) в 62-м: «через десять лет мы будем у власти». Кто такие «мы» я не знал. Но где-то «мы» были, и начал их искать.

Спустя десять лет уже многие погибли, арестовались, а меня, как рыбу, подводили к сачку тюрьмы.


Под влиянием Герцена я пошел искать «наших» в университет. И сразу напал на диссидента: документы принимал Владимир Жучков, имевший отношение к «делу Панарина», рисковавший исключением... «Не так всё просто!» – начал он мудро, когда я сказал ему, что пришел искать истину. А мог бы прыснуть в кулак.


* * *

Встреча с девушкой была случайна, а последовавшее за этим необходимостью: пришли к нему, уселась в кресло, он вдруг заметил черные полоски резинок под светлым платьем, и еще рельеф лифчика. Женщина сводит мужскую сексуальность к нулю, вернее, приводит к нему, точнее, в него.

– Ноль, ноль! – закричал он, закрыв лицо руками.

Баллистические, простите, фаллистические расчеты. Тьфу, черт, фаллические. Извините, фаталистические. Просчеты.

Знал он и то, чего другие не знали, например, о Будде. А знание, как известно со времен египтян, дает власть.


* * *

Тоталитаризм – реакция рода против индивидуализации, вот и все. Против атома личности. Мы вышли из эпох корней и ствола, мы живем в эпоху кроны: миллионы отдельных листьев. И напрасно стремятся листья объединиться, сделаться ветвью. Напрасно ствол хочет стряхнуть с себя крону ужасами революций. Нужно дождаться осени и зимы, которую листья не переживут.

(за чтением цитаты из Шопенгауэра)


Наша бедность граничила с нищетой. Мама работала в институте прогнозов, мы жили в восьмиметровке при кухне большой квартиры в Уланском переулке. Шесть семей. И вот мама решила готовить кандидатскую диссертацию. Полагалось сдать экзамен по философии. В доме появились неожиданные книги, в том числе философский словарь. Розенфельда, если не ошибаюсь. Розенфельд и др. Там можно прочитать, например: Декарт. Крупный буржуазный мыслитель, идеалист, деист... и так далее. Шопенгауэру полагалось определение более смачное, реакционный мракобес. Удивляющие ныне выражения, а тогда привычные, слышанные по радио и в газетах. Но Розенфельду и др. пришлось сформулировать идеи мракобесов, прежде чем их «развенчать». И тут открылось много интересного. Когито эрго сум... а ведь правда, какое еще может быть доказательство моего бытия? Ну и новость для советского школьника! 58-59 годы, мне 13, 14 лет. Из-под советского мусора выглянула странная, чудесная действительность, где не было команд и речей, и люди спокойно говорили свое. Не боясь. Где не было ни сталинов, ни партии с ее дурацкими съездами. В какой-то другой части света, не похожей на нашу.


* * *

Нельзя вернуться в прошлое, и прошлое позвать с собою тоже нельзя.


В бассейне разные сюжеты: мускулистый негр и крепкая японка, замечательные пловцы. Вот история их любви, желательно трагической.[...]

Или вот еще: дочь нового русского приезжает в Париж, влюбляется в богатого француза, предпринимателя аристократического происхождения. Она ему не пара, но сердцу не прикажешь. И мафии подмешать, и Анни Эрно. Замешать на мафии квас сей. Булочкой Пруста похрустеть для приманки. Тетка де Кра... объясняет ему историю русского займа пополам с Дягилевым.

(Журналист Макава, любитель жестокой кухни, писатель Тлеев, брат композитора Млеева. Звонко и занятно говорят чепуху.)


Просыпаясь, утром, вспомнив о воспоминаниях Солженицына. Там было братство, а по выезде оказалось, что лидерство. Надежда на братство обернулась реальностью лидерства, осложненная тем, что лидеры имеют наилучший доход. Вот причина «войн в эмиграции».


* * *

Почему-то о «Яблоке»: Явлинский – талантливый политический мыслитель, конституциалист, законник. И однако он склонился к оригинальности, почти капризу: само наименование партии обозначило тупик... если и не было главным препятствием: это название перформанса, а не партии. Оно забавно и потому ложно, то есть не соответствует цели – объединить людей для определенной задачи. Перформанс кончился. (Они смешали жанры.)


* * *

Делёз в конце книги о Фуко говорит о «романе Фуко». Это и есть особенность «философских» систем и причина их множественности. Оригинальность любой ценой и литературность композиции... нет, экспозиции. Philosophie romancee. Философская фабула, фабульность подхода. Как у Кафки: несколько фантастических посылок, и затем «логичность» вывода из них (если насекомое, то уже нельзя показаться в салоне, нужно прятаться, трудно переворачиваться, и т.д.) Писатели для сравнения: Гоголь, Чехов, Белый.

Замечательная «диаграмма Фуко» (линия внешнего, стратегическая зона, складка), напоминающая... рисунок зада (у Фрейда нашелся Vaterarsch!). Поразивший его образ когда-то? Потребность существа сказать о нем, его выразить, но «приемлемыми средствами» философской диаграммы?


Структурализм, как попытка обрести позвоночник, опору в понятиях, а приобрели панцирь... Грегора Замзы.


* * *

Вдовина переводит «работа скорби», а Рыклин «работа траура». У Вдовиной лучше перевод. Верно, фамилия помогла.


Культура ныне предлагает не норму, а загадочность (норма загадочности, мера загадочности). Вместо принципа нормы пришла загадочность жеста художника. Он источник нормы. Античный потребитель сказал бы о «Давиде» Микеланджело: голова должна б. меньше. Ныне вопрос ставится иначе: почему художник создал голову большей величины, чем нужно бы? Что он хотел этим сказать? Что хотело сказать его подсознание?

Призрачность очевидности, бедность простого взгляда, поток множественности, упадок единственности.


* * *

Начать... нет, лучше закончить статью фразой: Ошибка Фрейда состояла в том, что частный случай «невозможности подражания отсутствующему отцу» и вызванного этим невроза/психоза он возвел в общий принцип обязательного «эдипова комплекса». (Рикёр обратился к теме отцовства в Ветхом и Новом Заветах и, тем не менее, прошел мимо, не видя соперничества и взаимоисключения подходов «комплекса» у Фрейда и «подражания Отцу» у евангелиста Иоанна.) Прошел мимо, идя на поводу у Фрейда.

Дилетантизм многого не достигает, это правда, но позволяет оставаться свободным.


Субъективизм в искусстве, а теперь всюду: оригинальность философов, поэтическая метафоричность мышления, посылки-метафоры – и последующее развитие. Кафка, Лем, Бредбери в этом смысле коллеги Хайдеггера, Фуко, Делёза. Множественность философий, преходящесть понятийных аппаратов.

Не смысл, не мудрость, а проблема номенклатуры понятий, усложняемая инвентаризация наименований. Фуко и другие: не понимание, не продукт, не добыча охотника или путешественника, а социо-культурное пространство существования своей личности. Выгораживание места себе. А подлинный путь в забвении себя: иначе как заинтересоваться общезначимым?

Впрочем, полнее всего исследуется «мое общезначимое». Может ли быть интересно, если «меня там нет»?


* * *

Я начал по-настоящему работать, когда вокруг не стало современников. Дружбы брали у меня много времени и сил. Интересно, что у меня было много друзей, не интересовавшихся моим искусством. Или ничего не понимавших в нем. Впрочем, это одно и то же.


...голова Давида побеждает. Первое впечатление сменяется безразличием привычки и потребностью конформизма. Вес авторитета: это все-таки промах Микеланджело, а не ученика, или уже и не промах, а загадка и тайна, насос университетского водопровода исследований (для орошения пустыни безмыслия, для функционирования завода культуры).


Художник творит, мыслитель классифицирует. Эти два занятия свойственны двум разным психическим «наборам». Они понимают друг друга? Почему интересны объяснения живописи не умеющими рисовать? Художник становится «рукой»? Художник не понимает философа, а философ понимает произведение художника. Не может не понимать, ибо понимать – его профессия. Узкая пропасть межу ними, незаметная, позволяет переходить легко туда, к художнику. Что бы художник ни думал, о нем уже сказано. Он часть природы.


* * *

Абсурд, говорите вы. Абсурд должен иметь «смысл», сквозь него должны узнаваться посылки, известное, связи.


Ницше мог «восставать против Бога» и иметь ответ общества; реакцию если не Бога, то все-таки Его защитников. В наши дни восстание никого не заденет, оно упадет в пустоту, на него нельзя опереться, как можно было «опереться» на «восстание» в традиционном обществе.


Stendhal: La beaute n’est que la promesse du bonheur. (Красота – не что другое, как обещание счастья.)


Художник разглядывает мир, историк разглядывает художника. Художник – свидетель или мыслитель? Фотограф состояния мира – или участник его драмы? Автор или исполнитель роли? То и другое?


Кульбак тяготеет к онтологии...

Современность психологична. Современный художник увлекает искусство в свою катастрофу жизни.

Кульбак создает дом-крепость-поплавок своему я.


Видеть себя повсюду. Исторический взгляд невозможен. Лесть и ложь искусства – современный человек – видит себя в прошлом и в любом месте земли. Современность сделала себе зеркало из всего. И наказание известно, какое: узнать новое отныне нельзя. Век-нарцисс, жалка его продукция: лесть потребителю, чтобы тот увидел себя, узнал и купил. Потребитель оплачивает свои полупортреты, карикатуры. Ходят на концерты, чтобы послушать собственные аплодисменты.

(На концерте индийских музыкантов: перед началом они просят не аплодировать ни во время, ни после. Недоумение и молчаливое недовольство публики: у нее отняли роль!)


Целью было сообщить об открытии, а ныне – оригинальность во что бы то ни стало. «Самовыражение». Произведение живет миг удивления зрителя.

Вылезти из толпы: когда-то естественное ожидание и живое любопытство создавали «знаменитость», и «потребность» в ней, покупку, товар; ныне «оригинальность» присваивает себе «известность» и затем предлагает/навязывает свой товар, часто ненужный. Параллельно угасала вера во второй шанс (загробный), всё сгустилось и сузилось до «этой жизни»; социальное: требование к себе особого отношения, завоевание его как гарантии от смерти через растворение в миллионах (в человечестве, в бессмертном ч.).


Жизнь на эстраде, в мгновенном фокусе взглядов миллионов. Другого бессмертия не стало. Если где еще и уместно «одинокое созерцание реальности», то лишь... в науке? Это создает новые жанры и диктует изменение старых. «Как можно чаще обращать на себя внимание». 2-3 книги в год, соревнуясь с прессой, живя сегодня, ибо завтра – забвение.


Начать интересным писателем, продолжить плодовитым, состариться заметным, умереть видным (и богатым). И года два гнить в могиле, и бальзамироваться в диссертациях.


Гегель – это Гераклит сегодня, Сталин – это Ленин сегодня, Э.Фор – это Ренессанс сегодня.


* * *

Сомнение И терпимость, всегда вместе, супруги сердца. Ибо как судить сомневающемуся? У него нет закона для сравнения. Впервые увиденное/усвоенное/понятое отвердевает в непреложное/истинное. Неофиты должны быть фанатиками. Сначала они камиказы, а потом жизнь, омывая, растворяет кристаллы усвоенного впервые увиденного.

(По-моему, пора бы изменить написание камикадзе на камиказ, – грузинская фамилия здесь совсем ни к чему.)


* * *

Ее отец зовется сомнение, сама она – терпимостью. Если они поселились в сердце, оно перестает судить. И пытать. И надуваться.

Сомнение не убивает. У него нет гильотины закона.

В нем нет куска железа под названием убеждение.

Оно не стреляет свинцовыми истинами. Свинцом ваших пуль. Пулями ваших калашниковых. Калашниковыми ваших камиказов.

Жизнь есть сомнение, ибо она хрупка неуверенна цветуща уязвима.


[перевод с моего французского]


Привлек внимание, в центре его, угасание внимания, забвение, – путь писателя. Прореживание социальной ткани вокруг стареющего и уходящего. Писатель – «выразитель чувств» некоего количества современников, они живут вместе с ним, и вместе с ним проходят. Упорствовать, умирая.

Самодовольство побеждается смертью, глупость – старением: приближение смерти вызывает панику, и это уже умнее и плодотворнее докладов и статеек о «роли и культуре». Незначительность и пустота событий: наполнявшихся прежде моей энергией? А теперь, когда с энергией стало плохо, обнаружилось, что я кормил собой встречи, а не они меня? Вампиризм культуры, давно его подозреваю. (Интуитивно схватить, а потом развивать и доказывать. Самое интересное – схватить, то есть увидеть если не причинную, то хотя бы логическую связь.)


Что такое? Отчего это нападение сонливости?


* * *

Добро должно быть с кулаками, сказал кто-то из них. Без кулаков не наживешь добра, неизменно прибавлял Веня Волох, житель московской интеллектуальной трущобы 60-х годов, переселившийся впоследствии в Беэр-Шеву. На днях узнал от Иры Врубель-Голубкиной-Гробман, что он умер.

Он жил в «квартире гостиничного типа» возле Автозаводской. Комната 8 метров, крошечная прихожая-кухня, туалет с сеткою душа над головой. Все было крошечно и рационально (вероятно, плод бреда Корбюзье).

Вениамин преподавал геометрию в техникуме, в Люберцах. Не простую, а начертательную, – подчеркивал он и начинал объяснять, почему она так важна в машиностроении. Тайно писал, питая презрение к официальным писателям и завидуя их известности и деньгам, «Уединенное от комитетов» и «Повесть о зеленом человеке». Микрофильм этих произведений я переправлял ему в Израиль, после его отъезда.

Мы увиделись в Иерусалиме в 1986-м, а потом в монастыре Иоанна Предтечи в Эйн-Карине, где я проводил великий пост 87-го. Туда он приехал с женой-израильтянкой, и мы прообщались целый вечер. Я пытался устроить их на ночлег в домике для гостей, за воротами обители, но настоятель сочувствия не