ПРОЗА Выпуск 47


Б. Л. БРАЙНИН (Зепп Эстеррайхер)
/ 1905 – 1996 /

Из книги

«Воспоминания вридола»[1]



Австрийский поэт, переводчик поэзии на немецкий язык, полиглот (переводил с 26 языков). Писал под пятью псевдонимами, наиболее известный из них – Зепп Эстеррайхер (Sepp ?sterreicher). Происходил из венской семьи Brainin, к которой принадлежат многие известные деятели искусства и науки. Родился на Украине в Николаеве, откуда была родом его мать. Когда Б.Л.Брайнину было несколько месяцев, семья окончательно переехала в Вену, где уже давно жили их родственники. Факт рождения на территории Российской империи способствовал впоследствии получению Б.Л.Брайниным советского гражданства. Это спасло ему жизнь, в отличие от его брата Вильгельма (Вилли), рождённого в Вене и также эмигрировавшего в СССР, откуда он был возвращён после присоединения Австрии к Германии и погиб в Майданеке. Б.Л.Брайнин окончил Венский университет, получил степень доктора филологии (германистика). Имел также математическое и географическое образование. Изучал психоанализ непосредственно у З.Фрейда. Член Коммунистической партии Австрии (c 1927), руководитель молодёжных агитбригад. Награждён знаком Почетного члена Коммунистической партии Австрии и медалью им. Копленига за заслуги в борьбе против фашизма. В 1934 г. вынужден был бежать из Вены после поражения Венского восстания, в котором он принимал участие на стороне Шутцбунда. Попав в СССР, преподавал в Педагогическом институте АССР немцев Поволжья (г. Энгельс). Среди его студентов были родители композитора А. Шнитке, с родными которого Брайнин затем поддерживал дружеские отношения в течение всей своей жизни. Был арестован НКВД 5 октября 1936 г. и приговорён к шести годам исправительно-трудовых лагерей. Находился в лагерях Северного Урала, а после лагерей также в трудармии в целом в течение десяти лет. Затем (с 1946 г.) отбывал ссылку в Нижнем Тагиле и в Томске с поражением в правах, преподавал в школах и ВУЗах. Реабилитирован в 1957 г. Переехал из Томска в Москву при содействии С.Я.Маршака и переводчика Льва Гинзбурга, которым он послал свои переводы русской поэзии и сатирическую поэму «Германия. Летняя сказка» как аллюзию на известную поэму Гейне. Работал литконсультантом в «Нойес лебен» («Neues Leben»), газете советских немцев при «Правде». Много сделал для становления, сохранения и развития литературы советских немцев. По свидетельству В.Мангольда, у Брайнина было следующее представление об обстоятельствах, в которых существовала эта литература: «...я вспоминаю ставшие легендарными слова знаменитого российско-немецкого поэта Бориса Брайнина, писавшего под псевдонимом Зепп Эстеррайхер: Um die russlanddeutsche Literatur zu sehen, muss man auf die Knie gehen»[2]. Член Союза писателей СССР (с 1959 г.). Репатриировался в Австрию в 1992 г. За пять лет до репатриации написал по-русски мемуары о пребывании в лагере и в трудармии («Воспоминания вридола», «вр.и.до.л.» – «временно исполняющий должность лошади»). В Вене перевёл свои мемуары на немецкий. В своё время к написанию мемуаров Брайнина подвигал А.Т.Твардовский, на что Брайнин, согласно воспоминаниям В.Я.Курбатова, отвечал Твардовскому «я ещё не устал ходить без конвоя».



24.5.1987

Это было в апреле 1938 года в лагпункте Верх-Шольчино. Мы почему-то не вышли на работу в лес. Возможно, был выходной день. Ко мне во дворе подошел нарядчик и сказал, чтобы я готовился с вещами в этап. Меня отправляют куда-то на другой лагпункт. Мне стало страшно, ведь со мною был мой брат Вилля с больным сердцем. С ним расстаться я не хотел, ведь, может быть, никогда больше не увидимся. Я спрятался в бараке уркачей.

А нарядчик стал искать меня по всему лагерю. У него был список отправляемых, он должен был их вывести всех за зону.

А ребята дали мне совет:

– Разденься голым и спрячь одежду. На дворе холод и снег. Они не имеют права отправлять тебя голым.

Ребята опытные. А Мишка-Ручка говорит:

– Отдай мне одежду. Я ее заховаю.

Я так и сделал. Все снял и отдал Мишке-Ручке. Сижу на верхних нарах среди урок, как мать родила. Вбегает нарядчик весь взмыленный.

– Где этот Брайнин Борис Львович?

– Тут я!

– А что голый сидишь? Весь этап уже за зоной стоит, конвой ждет!

– Не пойду без брата!

Нарядчик ушел. Через несколько минут заходит начальник лагеря Конюхов. Он смотрит на меня неодобрительно.

– Зачем так делаете? Нехорошо. Меня подводите...

– А я без брата никуда не пойду. Или вдвоем, или без меня.

– Вот что, этап идет в сангородок. Вы очень слабый. Мы туда отправляем больных и слабосильных на поправку. Там будет легкая работа, усиленное питание. Через месяц-два вернетесь и будете опять с братом.

– Рассказывайте сказки, гражданин начальник. Я Вам не верю.

– Зря Конюхову не верите. Так вот, при всех слушайте. Я, Конюхов, даю Вам честное слово, что Вас заберу обратно.

Здесь я у Мишки-Ручки забрал свою одежду, надел свое венское пальто и поплелся через вахту. Там стояли человек тридцать и ждали меня. Конвоир выматерился, и колонна двинулась в Савиново, село Шабурово, на Лозьве-реке.

А ведь самое удивительное то, что Конюхов cдержал свое cлово!


* * *


Савиново назывался лагпункт в селе Шабурово, недавно организованный, где собирали доходяг из всех отделений Севураллага. Начальником был Кривоногов, о котором говорили, что он воспитывался у Макаренко под Харьковом. Это был, скорее всего, педагог, который находил подход даже к самым отпетым бандитам. Обслуживающий персонал состоял из БОМЖ (без определенного места жительства), БОЗ (без определенного занятия) и некоторых СВЭл (социально вредный элемент, например, Лопарев, который, вскоре освободившись, стал зав. клубом в Шабурово).

Наш этап распределили по баракам. Я попал в барак уркачей, некоторые знали меня еще из тюрьмы, что мне обеспечило спокойную жизнь. «Воспитателем» был Каширин, нарядчиком – Федя Плющёв, молодые ребята. Я не помню, каким образом я стад их помощником, составлял какие-то списки. Возможно, что с первого дня нашлась мандолина, под которую так виртуозно плясал Дягилев и пела частушки БОМЖ Нона Сталенионис.

В женском бараке я встретил энгельсскую учительницу Таню Андреянову, получившую за анекдот 10 лет. Она была медсестрой в лагере (а фельдшером был какой-то рецидивист, крупный, мордастый, по фамилии Деев), у нее был чудный, звонкий голосишко, когда она пела «Однозвучно звенит колокольчик», то казалось, что действительно звенит колокольчик. Она умерла в марте 1942 года от воспаления легких, 23-х лет. В бараке была певица из Тбилиси, Орлова. Узнав, что я иностранец, она крикнула: «Валя! Слезь! Тут пришел иностранец!» Рядом со мною слезла с верхних нар девушка лет 16-ти. Очень милая блондинка с ямочками на полных щечках. Слезая она зацепила рубашкой за доску, до груди обнаженная, прыгнула на пол, поправляя затем рубаху (трусов у женщин не было) с самым невинным видом.

– Я тоже иностранка, – сказала она, улыбаясь. – Может быть, Вы когда-нибудь попадете опять за границу и найдете мою мать.

Здесь я узнал ее удивительную историю.

Она родилась в 1922 году в Польше, Тарнопольское воеводство, почта Богдановка, село Клебановка. Ее мать зовут Доницелла Флейтута, урожденная Штанек. Сама она вовсе не Валя, а Мэрион Флейтута. Ее отец уехал с мамой и с ней в Канаду, в Монреаль, где работал инженером. В 1931 году летом мать захотела повидаться с бабушкой и поехала с Мэрион в Польшу, где в селе Клебановка ее бабушка имела небольшое имение.

Однажды летом ее мать послала няню в соседнюю деревню и дала ей 500 злотых, чтобы кому-то отдать долг. Мэрион просила раз решения поехать с няней. Мать разрешила, и они с няней сели в карету и поехали. По дороге их остановили знакомые и попросили зайти на свадьбу. Няня боялась, что у нее украдут деньги, пришпилила 9-и летней Мэрион эти 500 злотых внутри платья английской булавкой и велела подождать ее, она, мол, скоро придет. Мэрион окружили дети и позвали поиграть в прятки. Они все выбежали в поле и прятались за кустарниками. А Мэрион убежала далеко и стала собирать цветы в большой букет. Она заблудилась меж кустов, и вдруг ее окружили люди, говорящие на непонятном языке. Оказалось, что она перешла советскую границу. Ее забрали пограничники, нашли у нее 500 злотых и хотели знать, кому она должна была передать эти деньги. Ее увезли в Ямполь и посадили в подвал.

– Я никогда не забуду, как я утром проснулась с букетом цветов, вся замерзшая и замученная, – рассказала она мне.

Дальше я подробно не помню ее рассказ. Помню, что она была в колонии малолетних преступников. Ей было 12 лет, когда ее отправили в Нарын или Норильск (не помню, ехали по реке), по дороге многие умерли от тифа. Где-то выбросили трупы на берег для захоронения, в том числе и Мэрион. Придя в сознание, она выползла из-под трупов. Какая-то сердобольная женщина ее подобрала, вымыла, накормила. Девочка у нее выздоровела, но соседи заявили об этом. Женщину арестовали, а Мэрион отправили в лагерь. Она очень голодала, чтобы поесть ей пришлось уже в 13 лет продавать свое тело за кусок хлеба. Она об этом говорила так просто, как будто так и надо. Но в беседе (мы с ней говорили часто) она повторяла всегда, что ей это противно (а что делать?). Может быть, я был единственный, кто ее не трогал. Я ее знал почти до самой смерти. Она ко мне относилась е большой привязанностью и искренностью.

Через 24 года я разыскал ее мать, послал ей подробное письмо о судьбе дочери, но мать это письмо не получила.

Когда ей исполнилось 16 лет, т.е. совсем недавно, в 1938 году, ее отправили в какой-то большой город. Ее вызвали в кабинет какого-то офицера. Он ей сказал: «Запомни, что с сего дня ты будешь Валентиной Ивановной Ивановой. Никогда никому не говори, кто ты на самом деле, а то тебе плохо будет». Затем она попала в Севураллаг, лагпункт Савиново. Так она и числилась здесь. Статья УБЭл (уголовно-бандитский элемент).

В 1940 году, после того, как Тарнопольское воеводство стало Тернопольской областью УССР, «Валю» отправили в Верх-Шольчино. Я ее встретил летом на л/п Верх-Лозьва. Она меня узнала, но говорить не могла, а только издавала крики: «А-а-а-а-а! С ней была заключенная женщина, ее опекающая. Она мне рассказала: зимой в феврале, Валя отказалась от работы из-за менструации. Ее заперли в неотопленный карцер. У нее хватило сил разобрать дымоход и вылезть на крышу. Что с ней сделали, женщина не знает, но с тех пор «Валя» потеряла дар речи.

В ноябре 1940 года меня отправили под конвоем в Ликино. В поселке мне навстречу шла Валя тоже под конвоем. Она меня обняла, значит узнала, но говорить не могла. Все те же крики «А-аа...»

Летом 1942 года, находясь на Усть-Еве, я узнал, что Валя умерла от «чахотки». Неправда это. Не было у нее чахотки, никогда не кашляла. Убрали ее.

Через 20 дет, поскольку меня все время мучила совесть (ведь я же Вале обещал, что разыщу ее мать), т.е. в 1962 году, я из Томска, где я тогда жил, послал письмо на имя председателя сельсовета села Клебановка, почта Богдановка, Тернопольской области, в котором просил сообщить мне, живет ли в Клебановке гражданка Доницелла Флейтута, урожденная Штанек, поскольку я хочу ей сообщить, что мне известно о судьбе ее пропавшей дочери. К моему величайшему удивлению оказалось, что действительно есть такая деревня, Клебановка, и что там жила учительница Флейтута с двумя сыновьями, но они переехали в соседнюю деревню. Я написал матери «Вали» в ту деревню: «... если Вы хотите знать, что случилось с Вашей дочерью Мэрион, сообщите мне, была ли у Вас такая дочь».

Дрожащим почерком она мне немедленно ответила авиаписьмом: «Ради Бога, сообщите мне, что Вы знаете о моей дочери Меланье. Неужели она еще жива? Вы ее муж?»

Я ей написал на нескольких листах подробную историю мученицы Мэрион и отослал заказным письмом. Прошло больше месяца. Получаю опять авиаписьмо; «Что же Вы молчите? Вы же обещали мне сообщить, куда делась моя дочка».

Короче говоря, мое письмо пропало. Или его задержала в пограничной полосе местная цензура, или сыновья скрыли его от матери.


* * *


В женском бараке жили две сестры Бочкаревы: Зина и Шура. Зине было 20, Шуре, наверное, 22. Зина была худощавой, бледной, а Шура полнее, крепче, обе среднего роста. Совершенно непонятно было, за что эти простые, скромные колхозницы схватили статью УБЭл. Зина работала, кажется, в столовой. Однажды у нее на спине образовался фурункул. Аферист Деев, который неизвестно почему работал «Лекпомом», т.е. фельдшером, выдавил ей этот гнойный нарыв, после чего Зина еще в июне 1938 года умерла от заражения крови. Деева отправили на лесоповал, но покойнице от этого не стало легче. Начальник отделения Мечеслав Петрович Буян пожалел сестру Шуру и взял ее к себе домой нянькой. Я помню Шуру, как она носила на руках двухлетнюю дочь Буяка Ирину... Сорок лет спустя (в 1978 году) Ирина приедет ко мне в Москву, чтобы я ей помог проконсультироваться у невропатолога...

Никогда не забуду я Серафиму Романовну Зражевскую. Это была украинская красавица лет 30-и, с черными, как смоль, волосами и глазами, широкобедрая, полногрудая, стройная. Она была заведующей столовой на Тбилисском военном аэродроме. Какому-то садисту захотелось над ней поиздеваться. Она сидела по 53 статье. Однажды, когда я зашел в женский барак, она спросила: «Хочешь на меня посмотреть?» – И, повернувшись ко мне спиной, задрала платье.

– На, посмотри!» Я ужаснулся. Зад и спина были исполосованы, местами вздуты: ее в следственной тюрьме раздевали догола и били палкой, пока она не подписала все, что от нее требовалось. У нее были повреждены почки. Она мочилась кровью. В 1946 году я ее встретил в Верхотурском ОЛПе. Ее освободили. Но она тогда в неполные 40 лет была седой старухой со сморщенным лицом. Я ее с трудом узнал.

Про тбилисскую следственную тюрьму я слышал в Верх-Шольчино. Грузины рассказывали ужасы о методах инквизиции. У бухгалтера Бочоришвили были раздавлены пальцы левой руки. Ее зажимали в дверь, чтобы он правой рукой подписал протокол. Но были и такие кого не пытали, например, молодую красавицу, бывшего секретаря Тбилисского горкома комсомола, Лидию Варламовну Забахтарашвили или врача Мишу Лилуашвили.


* * *


В Савиново я снова встретился с Колей Черновым. В нем было что-то от Остапа Бендера. Это был ловкий мошенник и аферист, который сидел не в первый раз. Я помню туманно, за что он сел на этот раз, он мне это рассказал еще где-то в сентябре 1937 года в энгельсской тюрьме. Ему тогда было 32. Он был стройный, крепкий, с живыми глазами, умел командовать преступным миром, у которого пользовался авторитетом. Короче говоря, он в Саратове вечером познакомился с капитаном сухогруза, пригласил его в привокзальный ресторан и напоил до белых риз. На путях стоял грузовой состав. Чернов затащил капитана в пустой товарняк, снял с него мундир и одел его, забрал у него документы и запер в вагон на засов. Затем разыскал его судно, которое возило арбузы куда-то по Волге, созвал всю команду и объявил, что капитана сняли с работы за порчу арбузов, а ему, Чернову, поручено продать их не месте, пока они не сгнили. Рано утром началась распродажа арбузов прямо у пристани. Выручку Чернов поделил с экипажем баш на баш, т.е. половину Чернову, половину всем остальным, так как ему, якобы, надо было «отчитаться перед наркоматом». Арбузы продавали по дешевке, толпа хватала их. К вечеру Чернов дал команду к отплытию, считая, что настоящий капитан не скоро вернется из запертого вагона. Так и случилось. Поезд доехал, а когда капитан проснулся, он уже был где-то далеко от Саратова на каком-то разъезде. Его отчаянный стук услышали, и его освободили.

Не успел Чернов распродать все арбузы на следующей пристани, как его арестовали. (В тюрьме он был в мундире капитана.)

Еще в Энгельсской тюрьме я с ним подружился. Он, как многие уркачи, был любознателен, и, узнав, что я собираю материал для словаря блатного языка, он очень усердно мне помогал и даже других мобилизовал.

Чернов был в Савинове расконвоирован и работал за зоной конюхом. Напрасно ему оказали такое доверие. Он ухитрялся совершать мелкие кражи, и краденые супони, чересседельники, даже фураж сбывал местному населению села Шабурово (где половина были Шабуровы, а другая – Митины). У него всегда были деньги, которые реализовывал в лагерном ларьке. Помню, однажды он меня угостил гороховой кашей с колбасой, хлебали мы из одной миски.

А в один прекрасный день Чернов сбежал при обстоятельствах, сильно напоминающих историю с саратовским капитаном.

Ночуя в конюшне, он устроил пьянку с одним из Стрелков. Напоив его до бессознательного состояния, он его раздел, надел его форму, вывел лучшего коня, оседлал его и умчался. Побег он тщательно подготовил. При нем была справка с круглой печатью Севураллага, что ему, стрелку ВОХР’ы, поручено собирать о населения средства дли борьбы с беглецами из лагеря, которые грабят и убивают во всей округе. Он разъезжал по Надеждинскому (Серовскому) району, появлялся то здесь, то там, приходил в сельсоветы и требовал, чтобы собрали все взрослое население. На собраниях он выступал, собирал деньги и даже давал за них расписки. Люди охотно жертвовали для благородной цели. Если я не ошибаюсь, он так три недели путешествовал. Не пропивал бы он вырученные деньги, его бы не могли поймать так легко; он бы уехал куда-нибудь подальше. Но через недели три его схватили и привели обратно в лагерь. Я помню, как мы на сенокосе с удивлением увидели Колю Чернова с опущенной головой на краденом коне в сопровождении двух конных конвоиров. Если он сбежал галопом, так он вернулся медленным шагом. Больше я Колю не видел. Сперва он сидел под следствием, затем получил за побег два года к пяти годам, которые уже имел. А осенью я узнал, что он еще раз бежал и был убит из винтовки преследующего его охранника.

Итак, где-то в конце июня меня с бригадой отправили на сенокос. Луга находились на правом берегу реки Лозьва. Мы нарубили жерди и построили шалаши, а внутри постелили траву. Хорошо спалось после работы в этих шалашах. Я научился косить и грести, только стоговать не научился. Это была самая тяжелая работа.

Однажды рано утром, около пяти часов утра (завтрак был в шесть часов) я вышел из шалаша. Смотрю, наш охранник сидит поодаль и закуривает, заворачивает самосад в лист, который вырвал из книги. У нас не было книг, всякая литература была строго запрещена. А у меня для курева была старая местная газета. Я очень соскучился по чтению и крикнул охраннику:

– Стрелок! Что за книга у тебя?

Он внимательно посмотрел и ответил:

– Какой-то Евгений!

– Слушай, – говорю я,– ведь бумага плохая, лощеная. Давай поменяемся. У меня газета есть! Махнем?

– Махнем, – сказал стрелок, прошел несколько шагов в мою сторону, положил книгу в траву и вернулся на место. Я сделал то же самое с газетой и забрал книгу, а он потом пошел за газетой.

Эта церемония была принята, чтобы заключенный не мог схватить у стрелка оружие.

Так я впервые получил «Евгения Онегина» на русском языке. До этого я его читал в тяжеловесном немецком переводе. А в детстве, когда мать мне давала переводить сказки Пушкина на немецкий язык, я ведь не дорос до «Онегина».

Я стал жадно читать. С первых строк меня захватил этот шедевр. Я не вышел на работу, меня лихорадило. Я не помню, кто у нас был лекпомом, но меня по болезни освободили от работы. Ведь надо же, чтобы человеку так повезло: в 33 года впервые прочитать «Евгения Онегина» в оригинале! Я тогда дал себе клятву, если я когда-нибудь выйду на свободу, то обязательно переведу «Онегина» на немецкий язык.

Через 20 лет я перевел первую главу. Честь перевода была опубликована. Но потом мне кто-то (кажется, Элленберг) подарил перевод Коммихау, и я понял, что этот перевод так удачен, что не стоит мне продолжать работу.


* * *


Охранник, который мне дал «Евгения», влип однажды не без моей вины. У него была ночная смена, а он заснул крепким сном. Этим воспользовались трое, чтобы бежать из лагеря. Я помню их фамилии: Балбеков (бандит, 20 лет), Веденеев (тоже головорез, лет 24) и Кузовов (ленинградец, окончил десятилетку, гравер по профессии, интеллигентный, начитанный парень лет 20, но полностью попавший под влияние преступников). я спал в шалаше, когда меня разбудил Веденеев. Он мне шепнул, чтобы я выполз. Мой шалаш (на 8 человек) стоял у крутого берега Лозьвы. Мы скатились с берега, там лежал Балбенов и Кузавов. Недалеко была привязана лодка. Они мне предложили плыть с ними на другой берег, там они уйдут в лес, а я лодку потом привяжу на старом месте, так что никто не догадается, что их надо искать в лесу на противоположном берегу. Мне ничего другого не оставалось, как выполнить требование, иначе они меня могли зарезать. Я так и сделал, они исчезли в темноте, и греб обратно, потащил лодку на старое место, привязал ее и лег спать. Утром на проверке поднялся большой шум, когда оказалось, что троих нет. Приехал командир дивизиона, охрану усилили, сенокос быстро закруглили, и мы вернулись в лагерь.

А беглецам не повезло. Не зная местности, они попали в трясину, бились трое суток, не в состоянии выбраться из болота, и добровольно вернулись в лагерь.

Мой авторитет среди уркачей с тех пор вырос на небывалую высоту.


30.5.1987

В Савиново появился некий Солоха, бывший адъютант Фрунзе, высокого роста, лицо отекшее; он с трудом передвигался, говорил, что на следствии его зверски избивали. Однажды за ним прилетел его брат, говорили, что он добился у Сталина освобождения брата. Солоху вызвали на вахту, сказали ему, что он свободен. Увидев брата, он здесь же умер от инфаркта. «Только голова ушла за вахту», – сказал мне потом вахтер-вохровец, т.е. он упал так, что голова оказалась за порогом проходной.

Однажды прибыл этап доходяг из Лупты (или Пелыма?). Часть из них поместили в моем бараке, где я находился среди сплошных воров и других преступников. Это были бывшие беспризорные дети из времен раскулачивания, сейчас им, как Балбекову, Мишке-Ручке и др. от 19 до 24 лет. Среди прибывших был некий Вильгельм Блок, учитель немецкого языка. На нем был еще более-менее приличный костюм. Его в бараке урки раздели, все вещи у него отобрали и одели его в какое-то тряпье.

У меня с этими ребятами были хорошие отношения, так как некоторые меня знали еще из энгельсской тюрьмы, где я, рассказывая о своих странствиях по разным странам, создал себе нимб международного афериста, в чем меня поддерживал мой брат Вилля. Меня блатной народ звал «Рыжий клык». Эту кличку я получил за золотую коронку на левом глазном зубе.

Когда Блока заставили раздеться, я крикнул «раздевателям»: – А боты ему оставьте, они вам ни к чему, больно маленькие!

Ему оставили ботинки, но зачем-то сняли очки. Я забрал себе очки и сказал, что они для меня в самый раз, хотя они мне совсем не подходили. У Блока создалось впечатление, что я у уркачей что-то вроде атамана.

Все это происходило при свете коптилок, т.е. поздно ночью, ведь в мае в тех краях солнце заходило в полночь. На другой день, когда я собирался на работу, я увидел Блока во дворе и отдал ему очки. Он был поражен и сказал мне при этом:

– Если бы я не знал, что вы из воров, я бы поклялся, что вы тот ученый, у которого я слышал лекцию в институте им. Бубнова в Москве.

– Летом 1935 года? О немецких заимствованиях из вульгарного латинского языка? – спросил я по-немецки. Блок остолбенел.

– Это вы? Не может быть! Как вы попали в эту компанию? – спросил он дрожащим голосом.

– Если хотите остаться живым, советую вам не портить с ними отношений.

Блок заплакал и отвернулся.

Вскоре его с каким-то этапом отправили куда-то. Я потом узнал, что он умер от истощения в 1941 году.


* * *


В Савиново был среди зеков азербайджанец Векилов. Через 40 лет я увидел его портрет в Литературной энциклопедии и сразу его узнал: это был знаменитый поэт Самед Вургун. Он был мастер выдумывать уморительные юмористические рассказы. Бывало, вечером соберет вокруг себя массу народа и так начнет рассказывать, что люди до слез хохотали. Я помню его рассказ от первого лица, как он в автобусе или трамвае был прижат к одной даме, а та, разволнованная его мужскими принадлежностями, пригласила его домой. Говорила, что муж военный и уехал в командировку. Ночью вдруг муж вернулся, к счастью, дверь была на цепочке. Пока муж кричал и стучал, Векилов успел кое-как одеться, выпрыгнул со второго этажа, упал на спящую внизу собаку и убил ее. А муж побежал за ним, догнал его и требовал, чтобы ему заплатили за собаку. Я не помню подробности, но все это было очень смешно.

Векилова очень скоро освободили. В Литературной энциклопедии ни слова нет о том, что он в 1938 году был репрессирован. Он был моим ровесником и умер молодым в 1956 году.


* * *


После возвращения с сенокоса мне дали новую работу. Я был приставлен к Рябову (СВЭл, 5 лет), который изготовлял кирпичи. Он их лепил из глины (кажется, мы работали за зоной и без конвоя) в деревянные формы, складывая в печь, которая находилась в яме, затем куда-то уходил в поисках водки. Все остальное делал я. Нам привозили дрова, т.е. целые стволы с сучьями. Я их распиливал и рубил, потом разжигал огонь. Рябов возвращался с водкой и закуской. Мы лежали перед печкой и поддерживали огонь. Когда кирпичи «созрели» и огонь потух, Рябов их вытаскивал, я грузил их на тачку и возил по доскам на склад, который находился в зоне за каким-то бараком.

Вот однажды так везу на тачке свой кирпич – в лагерном костюме, в лаптях (из них висят портянки, которые я никогда не научился заворачивать), со слишком маленькой синей кепкой на голове. Хожу с тачкой и пою во весь голос какой-то тирольский йодлер.

Когда я в 1935 году приехал в Энгельс, у меня не клеилось с русским языком. Я думал, что «зря» – это ругань. Ведь говорили: Чего ты зря сюда пришел, чего зря болтаешь.– А я отвечал: Сам ты зря! Откуда только такие зри берутся! Не встречался никогда с такими зрями.

– Однажды видел, как завуч Гармс подписал документ «врид директора». Я спросил, что за врид, сокращенный ли это «вридитель», а Гармс сказал, что, во-первых, не ври-, а вредитель, а, во-вторых, врид – это «временно исполняющий должность», это я хорошо запомнил.

Так вот, когда я толкаю свою тачку и пою свою звонкую немецкую песню, в это время пришло в лагпункт большое начальство во главе с начальником отделения Мечеславом Петровичем Буяком. Там был начальник КВЧ (культурно-воспитательная часть), УРЧ (Волков, учетно-распределительная часть), ПТЧ (Бабушкин, производственно-техническая часть), ОперЧ (Поносов), командир дивизиона Сальников. Они пришли для проверки порядка и режима, а с ними было наше местное начальство: Кривоногов и еще кто-то. Они остановились и обратили на меня внимание.

Сальников крикнул:

– Певец! Брось-ка тачку!

Я был рад стараться и бросил тачку.

Старший лейтенант Буяк, толстяк небольшого роста, крикнул:

– Подойдите сюда!

Я подошел и стал перед ними навытяжку.

– Скажите, что это вы поете? Кем вы здесь работаете?

(Через много лет Буяк мне скажет, когда я был учителем в Нижнем Тагиле, что он обратил внимание на мой звонкий голос. Я пел тирольскими переливами).

Меня зло взяло. Кем я работаю! И мне пришла идея.

– Разрешите доложить («Melde gehorsamst», – сказал бы бравый солдат Швейк). Я у вас работаю вридолом.

Последовала пауза. Все молчали и задумались. А я стою, руки по швам, и ем Буяна глазами.

– Это что такое? – спросил он наконец.

– Разрешите доложить, – кричу я,– вридол это временно исполняющий должность лошади.

Успех был неожиданный. Все дружно захохотали. А я стою с каменным лицом, как недойная корова.

Буяк наконец успокоился и сказал:

– Идите! Больше вы вридолом работать не будете.

Я пошел опять к своей тачке. У меня пропала охота петь. Настроение было мрачное. Наверное, думаю, на лесоповал пошлют или в карцер посадят.

Плохо я спал в эту ночь. А утром после проверки но мне подошел нарядчик Федя Плющёв и сказал:

– Тебя включили в список на курсы десятников лесозаготовок. Они начнутся сегодня в 10 часов.

Нас было 22 человека, все бытовики, я один с 58-ой статьей. Нам дали каждому по школьной тетрадке и по карандашу. Курсы проходили в столовой. Я помню Лохматова, который преподавал пороки древесины, некий Гришанин читал лекции по лесному хозяйству, кто-то учил нас, как принимать работу и пользоваться кубатурником. Курсы длились, кажется, две недели без выходных, а потом были экзамены. Большинство выдержало их, но какие-то 2-3 пария не запомнили ГОСТы и провалились, Так я стал десятником.

С этого дня люди стали забывать, как меня зовут. Все меня звали Вридолом. Однажды на совещании десятников, мастеров и прорабов Буяк дал мне слово, говоря: Слово имеет Вридол. – Никто даже не улыбнулся.

«Вридол» пошел по всем лагерям. Два года спустя, попал к нам урок из Алдана, он знал «вридло», это слово у них стало известно.

Много лет спустя я услышал «вридло» в одном кинофильме. Но Вридола я сам придумал летом 1938 года в Савиново[3].

После окончания курсов у нас съехались начальники всех лагпунктов Шабуровского отделения, чтобы получить десятников. Каждый себе отбирал, кто ему понравился. Среди них был и Конюхов, я к нему подошел и напомнил ему про обещание.

– Конечно, вы пойдете ко мне, – сказал он. Я ведь дал Вам слово.

Так я попал снова в Верх-Шольчино к своему брату.


2.6.1987

Я вспомнил еще один эпизод в Савиново. Когда мы вернулись с сенокоса, меня не сразу назначили помощником Рябова.

Утром меня Федя Плющев послал на вахту, говорил, что меня ждет Пожарский. Кем он работает этот Пожарский, я не знаю. Он был в военном мундире, молодой, очень уверенный, грубый до хамства. На вахте он меня встретил и сказал:

– Как фамилия?

Я сказал.

– Имя отчество?

Я сказал.

– Ты доктор?

– Да, – говорю.– Доктор языковед.

– Нам таких узких специальностей не надо. На язык разбираешься, так и на желудок разберешься. Будешь работать фельдшером. На тебе трубку, клизму, термометр, йод, аспирин, бинты и прочее. Распишись в получении.

Я расписался и добавил:

– Я ведь лингвист...

– Пошел к ебене матери, – ответил Пожарский в сердцах.

– Скажи спасибо за такую работенку.

Так я вдруг стал лекпомом лагпункта. Ко мне обращались в основном женщины за освобождением от работы из-за менструации. Медсестрой была Таня Андреянова. Когда я освободил двух женщин, веря на слово, Таня сказала, что надо посмотреть, а то ведь так наврут, что через неделю придется освободить снова. Ведь женщины обманывали, прежде всего бытовички. Когда я отказывал в освобождении, некоторые предлагали свои женские услуги. Оказалось, что Деев, который после смерти Зины Бочкаревой отправился на лесоповал, злоупотреблял своим положением, не только принимая «оплату в натуре», но и деньгами, продуктами и т.д. А я за все годы лагерной жизни вообще ни с кем не связывался (кроме Наташи Зиннер, моей лагерной жены, и Клары, о чем я позже расскажу). Из мужчин я освободил двух из-за высокой температуры. Так я работал три дня.

Вдруг меня опять вызвали на вахту. На этот раз меня ждал конвоир. Оказалось, что в Шабурово была построена центральная больница, которой заведовал профессор Гнучев, кремлевский врач, который отбывал 25 лет «за убийство Горького».

Конвоир меня провел до большого бревенчатого дома, велел мне войти, а сам остался на улице. И прошел в приемную, меня встретил пожилой мужчина среднего роста в белом халате.

– Вы доктор Брайнин?

– Я.

– Это правда, что Вы учились в Венском университете?

– Да.

– Я очень рад. Мне нужен заведующий акушерским и гинекологическим отделением.

– Простите, – ответил я, перепугавшись. – Я ведь германист. Я учился на философском факультете...

Гнучев помолчал озадаченный. Затем сказал:

– Очень жаль, идите.

Вот тут-то меня, наконец, сняли с лекпомов и послали в кирпичную печь.


* * *


Через три года я видел поздно вечером, как был арестован Гнучев на лагпункте «Набережная». Я никак не могу вспомнить, кто со мной был, кажется, конвой. Мы были вдвоем, и было это за зоной. Сколько раз я мучил свою память, никак не вспомню, как я оказался за зоной. Помню только, что перед медпунктом сто яла машина. Открылась дверь особняка, Гнучева вывели двое вооруженных, посадили в машину и уехали. За ним вышла медсестра и сто яла на крыльце. Мы стояли поодаль. Мой парень подошел к ней и спросил, что случилось. Я тогда не был глухим, как сейчас, и слышал весь разговор на расстоянии 10 метров.

Оказывается, что эта сестра сама Гнучева предала.

– Сам виноват, – сказала она. – А то ведь рассказывает всякую подлость. Вроде Сталин вызвал Левина какого-то и приказал, чтобы тот отравил Горького. А когда в самом деле отравили Горького, так Левина и других расстреляли на всякий случай, чтоб никто не узнал.

Мужчина, который с ней говорил, молча со мной пошел. Я его не помню. Утром в лагере узнали, что сестру тоже посадили.

Позже стало известно, что Гнучева отправили в Москву, и он был расстрелян. Сестра исчезла бесследно.


3.6.1987

В Савиново я познакомился с прокурором из Ульяновска по фамилии Шерман. Это был интеллигентный еврей, лет 45, маленький, худой, бледный. Его ото всего рвало, он в столовой ничего есть не мог. Через год я узнал, что он умер от прободной язвы. Срок –10 лет по ст.58-ой.

На мой удивленный вопрос, за что мог сюда попасть прокурор, он мне с саркастической улыбкой, которая у него всегда была на губах, ответил, что он сидит по пункту 12-му, т.е. за саботаж. После процесса Зиновьева, Каменева и др., уже к концу 1936 года, он получил «из центра» «совершенно секретное» указание: «В вашем районе находятся (например, цифру не помню) 10.643 контрреволюционера. Ваше задание состоит в том, чтобы их всех выявить, арестовать и изолировать до 31 декабря 1937 года». Это я передаю приблизительно. Точный текст я забыл.

Тогда мне стало ясно, почему в энгельсскую тюрьму привели в ночь с 31.12.1937 на 1.1.1938 года такую массу мужчин из всей республики. У нас в камере была 21 койка, а в ту ночь нас стало 120 человек. На койках лежали 42, под койками столько же, а около 40 человек стояли и сидели в проходах. Старик Моор из деревни Моор провалился в «парашу», т.е. в бочку с мочой и фекалиями, а пока его вытащили, он был уже мертв. Такая была теснота.

Прокурор Крамер выполнял план... Он умер в 70-е годы в Краснотурьинске персональным пенсионером...

Я бы Шерману не поверил, если бы я не дружил в л/п Лозьва с прокурором Сванетии Джапаридзе Иосифом Платоновичем, который тоже получил 10 лет за невыполнение плана.


7.6.1987

В Савиново я организовал самодеятельность. Дягилев плясал под «барыню» (я играл на мандолине), я пел частушки с миниатюрной блондинкой Ноной Сталенионис, которая сидела за проституцию. У нее был звонкий высокий голос. Был 16-ти летний светловолосый худощавый паренек с таким же голосом, как у Ноны. Он знал только одну песню: «Васильки». Его звали Василек из-за этой песни. Он умер от чахотки. Еще перед смертью он пел свои «Васильки». Пел блатные песни 12-тилетний Вася. Он сидел по ст.58 пункт 3 (терроризм!). Он учился в 5 классе, когда его арестовали. Он участвовал в Ворошиловском кружке. В физкультурном зале над мишенью висел портрет наркома Ворошилова. По его рассказу, когда он стрелял, кто-то его толкнул, и он попал вместо мишени в портрет, за что был осужден. Насколько мне помнится, Кривоногов добился, чтобы Васю отправили в Верхнотурскую колонию малолетних. Не знаю, правда ли. Ведь у него была политическая статья, а в колонии были только бытовики.


* * *


Конюхов за меня расписался и повез меня без конвоя обратно в Верх-Шольчино. Мы прибыли вечером на бричке. Радостная была встреча с братом Вилли. Оказалось, что мне повезло. Ведь Конюхов на другой день сдал дела новому начальнику Рагозину, приветливому человеку низкого роста. Рагозин меня представил техноруку Ворошилову (из ссыльных раскулаченных), с которым я впервые познакомился и который в ближайшие два года сыграл большую роль в моей лагерной жизни. Он мне сообщил, что он снял с работы десятника Вашаломидзе Акакия Константиновича и перевел его в бригадиры, а меня с завтрашнего дня переведет в его бригаду десятником.

Брата Конюхов назначил бригадиром, т.к. у Вилли был порок сердца. Вообще я убедился, что местное начальство состояло из добрых людей, которые старались облегчить нашу судьбу, насколько это было в их силах.

Вилля повел меня в женский барак. Большой барак, около 30 коек. Он меня познакомил с Серафимой Романовной Зражевской, с которой мы давно были знакомы. Ее еще летом сюда направили зав. столовой. Она почему-то нам симпатизировала и часто нас подкармливала «добавками».

В этот вечер мы были свидетелями страшной сцены. В крайнем дальнем левом углу лежала на койке чахоточная проститутка, полька Нелька. В бараке было много блатных парней, которые приходили к своим подружкам. Вдруг раздался жалобный голос Нельки:

– Ребята, я умираю! Пожалейте меня, поебите меня еще один раз!

Вокруг нее собрались уркачи. Один из них лег на нее. Вдруг раздался хохот. Кто-то кричал:

– Она же сдохла! Слезай!

Это было так цинично, так ужасно, что Симе Романовне стало плохо. Вилля заплакал, и мы вышли из барака.

Нельку похоронили в лесу.




[1] (Вернуться) Фрагмент. Книга готовится к публикации.

[2] (Вернуться) «Чтобы видеть литературу русских немцев, следует встать на колени». Имеется в виду игра слов, смесь двух идиом: «опуститься на колени в почтении» и «опуститься на колени, чтобы разглядеть».

[3] (Вернуться) У Солженицына («Архипелаг Гулаг») прочел, что «вридло» было придумано еще в 20-е годы на Соловках, так что ничего нового я не выдумал.




Назад
Содержание
Дальше