ПРОЗА Выпуск 52


Владимир ШУБИН
/ Мюнхен /

Иван Петрович и его почитатели

(Опыт литературной инкрустации)



Е. Г.

Известно, что Иван Петрович скончался в среду после полудня. Тому была свидетельницей Аделаида Капитоновна, вдова протоколиста Пантелеева, что помер на масленицу в тот самый год, когда у стряпчего Лисицына завалилась крыша курятника. Аделаида Капитоновна жила в доме рябого купца Смородкина, поставлявшего в лавки по всему уезду отменное сукно с мушками, и навещала умиравшего Ивана Петровича три раза в неделю – по понедельникам, средам и пятницам, когда выходила на улицу, чтобы в преддверии вечернего чаепития прогуляться по городскому скверу, который именовала не иначе, как «парком грез и умиротворения». Потом она заглядывала поболтать к портнихе Стрекопытовой, за ней следовали и другие небольшие визиты, чередовавшиеся между собой по четным и нечетным дням недели; два четных – вторник и четверг – выпадали как раз на дом Ивана Петровича, но это было раньше, когда Иван Петрович был еще здоров, а потом, в связи с его болезнью, эти два дня были заменены на три нечетных, а именно, как уже говорилось, понедельник, среду и пятницу, что связано было с ухудшением состояния больного и вполне понятным желанием энергичной Аделаиды Капитоновны быть в курсе всех дел и располагать полными, точными и своевременными сведениями, в которых так нуждался широкий круг ее городских знакомых.

Больной почил в среду. Аделаида Капитоновна только успела зайти в комнатенку с зелеными обоями, где на взбитых подушках посреди широкой двуспальной кровати одиноко отходил давно овдовевший Иван Петрович, как он странно булькнул горлом, будто хватил чрезмерную ложку супа, и выкатил на гостью серые глаза.

– Ой! Что это вы, Иван Петрович, – вскрикнула Аделаида Капитоновна и, напуганная буравчатым взглядом, от которого по спине ее тотчас побежали мурашки, начала растерянно оглядываться по сторонам.

– Может, вы киселя попили? – отчего-то спросила она и в целях успокоения стала внимательно разглядывать спускавшийся от потолка на сером шнуре розовый плиссированный абажур, украшенный декоративными цветами.

Иван Петрович, как догадывается читатель, свое уже отболел и потому при всем желании и уважении к Аделаиде Капитоновне никак не мог удовлетворить ее любопытства по части киселя, однако и взгляда от вошедшей не отводил...

Аделаида Капитоновна тогда еще очень боялась покойников, но так как не была уверена в Иване Петровиче на этот счет, то и решилась в конце концов еще раз глянуть в сторону больного. Но тут же и закричала истошно, потому что Иван Петрович продолжал смотреть на нее чужими выкатившимися глазами, словно хотел сказать: «пошла вон!» Бедная Аделаида Капитоновна попятилась назад и толкнулась в шкаф – тем самым местом, которое, как нельзя не заметить по этому случаю, было у нее не самых скромных размеров. Шкаф отозвался тонким скрипом неплотно закрытой дверцы. Аделаида Капитоновна взвизгнула и опрометью бросилась на улицу. И только там, утираясь розовым платочком, она сумела преодолеть страх и растерянность и, твердо произнеся «усоп, батюшка...», бодро вскинула головку, слегка возгордившись от мысли, что именно она удостоилась быть свидетельницей последнего вздоха Ивана Петровича и призвана разнести скорбное известие по городу.

Разумеется, ни о каком киселе и абажуре и речи не могло быть в ее взволнованном монологе о последних минутах незабвенного. Свою растерянность Аделаида Капитоновна не то чтобы скрывала, но откровенно забыла. Каждый раз с неподдельным волнением пересказывала она, как оказалась во власти полуобморочного состояния, которое было простительно ей в ту траурную и возвышенную минуту, когда Иван Петрович с последним вздохом силился сказать ей прощальное слово и протягивал руку, поднимаясь с подушек. Она настолько ярко представляла себе эту картину, что и перед любой иконой могла бы побожиться в ее правдивости.

Кроме Аделаиды Капитоновны, в течение следующего часа уже успевшей рассказать о случившемся едва ли не половине города и все это время не забывавшей о том, что нужно заказать новую шляпку с черной вуалью, чтобы в похоронной процессии выглядеть не менее элегантно, чем Марфа Дормитонтовна, смерть Ивана Петровича была подтверждена, а мы вынуждены время от времени фокусировать внимание любезного читателя нашего повествования именно на этом факте – достоверности смерти незабываемого Ивана Петровича, – так вот, она была подтверждена и местным фельдшером Конопатиным, не вызвала она сомнений ни у той обмывальщицы, имя которой забылось в этой истории, ни у гробовщика Самохина, украсившего гроб знаменитого земляка сверх тарифа лучшим глазетом и отменными черными кистями с пропущенной толстой золоченой нитью, ни у одного из тех горожан, которые, несмотря на разразившийся проливной дождь, шли за телом усопшего до Воскресенского кладбища, что находилось в 3-м Мещанском тупике между кирпичным заводиком Авакумова и городской свалкой.

Даже всегда и во всем сомневавшийся Влас Игнатьич Кошкин, солидный мужчина с густыми бровями, больше похожий на земского заседателя, чем на владельца трех бакалейных лавок в уезде, обычно сопровождавший любое уверение собеседника восклицаниями «да не может быть!», «да как же, сударь, позволите поверить в это?», «ну уж вы, шутник-братец, – всегда приложите к седьмому десятое и получите сорок пять», «ах, какие увлекательные турурусы вы, однако, сударыня, разводите...», в этот раз только вздохнул, перекрестился и сказал: «помёр, значит, Петрович... в другой раз ни за что бы не поверил!»

Иван Петрович был не молод, умер, как говорится, естественным путем – вследствие одряхления организма и истощения жизненных ресурсов. Загробной жизни он не боялся. Во всяком случае, во время затянувшейся последней болезни нередко говаривал «знать, наша очередь помирать пришла...» Да и прежде, в своих историях без страха и даже с долей юмора рисовал портрет не только какого-нибудь гробовщика, но и чертенка-пострельца, а то и самой матушки-смерти, играющей со своей свитой в кости или чехарду. Впрочем, «чертовщинку» Иван Петрович затрагивал в рассказах редко, а больше поведывал любовные, семейные и иные поучительные сюжеты, часто почерпнутые из наблюдений прошлых лет или воспоминаний детства.

Да, да... Теперь читатель догадывается, о каком Иване Петровиче идет речь. Том самом – прославившимся не только в N, но и в губернии, да, позже, и за ее пределами – рассказчике, которого знавшие величали сочинителем, потому что было известно, что Иван Петрович записывает лучшие из своих историй на писчую бумагу, ту, что можно было купить в лавке Валуева по полтора рубля ассигнациями за стопу, и отправляет чуть ли не в сам Петербург известному издателю-книгопродавцу. Были даже такие, что утверждали, будто самые поучительные повествования Иван Петрович с каллиграфической опрятностью переписывает на бумагу с золотым обрезом, которую польщенный знакомством с ним купец Валуев отпускает ему за полцены, и посылает самому государю... Но мы поостерегли бы нашего любознательного читателя доверяться всякому пустому слуху, имевшему обыкновение зарождаться в подобных провинциальных закутках.

«Наш-то Иван Петрович, – говаривали в N, – вчера нас новой историей у Марфы Дормитонтовны попотчевал, заслушались...»

Марфа Дормитонтовна происходила из купеческой семьи, была не дурна и не хороша собой, не то чтобы толста, но и худой назвать ее было никак нельзя. Наследница солидного капитальца, она не знала недостатка в женихах, но, как говаривали недовольные свахи, каждый раз «воротила нос, будто цаца какая...» Иногда в устах свах звучало и более крепкое словцо, которое мы не решаемся тут воспроизвести.

Марфа Дормитонтовна имела все претензии дворянской дамы. Она выписывала модные журналы и заказывала шляпки не у местной модистки, а в самой столице губернии, чем вызывала тайную зависть своей ближайшей подруги Аделаиды Капитоновны. По праздникам она носила тонкое кружевное нижнее белье и почти каждый день сетовала на недостаток культурного общения. «Вы уж, Аделаида Капитоновна, не сердитесь, душечка, но так не сморкаются в хорошем обществе. Или взять учителя Клюшкина... от него вчера снова пахло щами... А ведь хороших манер человек – всегда ведь и руку поцелует... А рябой Смородкин! Напьется чаю и сидит как баба разомлевшая, ни слова-то из него не вытянешь, кивает только и рожи глупые строит... Я уж не говорю о том, что на французском языке и вовсе никто не научился изъясняться...»

Сама Марфа Дормитонтовна тоже не говорила по-французски. Но она приобрела у вдовы доктора Фитингофа старенькое фортепьяно, дорогих пород дерева – помпезное, но пока безмолвное ввиду отсутствия музицирующих особ, украшение ее гостиного салона. Впрочем, название «гостиный салон» Марфа Дормитонтовна стала настойчиво вводить в оборот в кругу своих знакомых относительно недавно и бывала очень недовольна, если какой-нибудь простодушный гость по старинке называл ее большую комнату «залой».

За столом у Марфы Дормитонтовны нередко и становился центром внимания занимательный рассказчик Иван Петрович. Даже лишенный манер Авакумов, тот, что купил кирпичный заводик у кладбища, поднося ко рту блюдечко с чаем, всякий раз старался сдерживать дыхание во избежание громких звуков, памятуя о недовольстве Марфы Дормитонтовны, выговаривавшей ему уже не раз на прощание: «Опять вы сегодня со свистом прихлебывали, Савва Терентьич. Надо же когда-то и хорошего тона набираться...» Сам-то Иван Петрович тоже любил и чайку попить, и наливочкой побаловаться, но как и всякий уважающий себя автор, желал священной тишины и благоговейного внимания во время своих монологов.

Возможно, эти обстоятельства и подтолкнули деятельную хозяйку к борьбе с ветшавшими в ее глазах традициями мещанского быта, результатом чего стало обновление «залы», из которой была вынесена кое-какая тяжелая старая мебель, уступив место паре кокетливых креслиц и уже упомянутому молчаливому фортепьяно, над которым была повешена раскрашенная литография, изображающая принца Уэльского на охоте. «Шикарно, сударыня! – восхищался стряпчий Лисицын. – Это, простите за выражение, просто будуар теперь...» – «Нет, нет... – горячо протестовала Марфа Дормитонтовна, которой на самом деле слово будуар очень польстило, но вместо сударыня хотелось бы услышать мадам, – я не собираюсь подражать высшему свету, там все пустое... возьмите жену нашего предводителя... я то уж от верных людей знаю, что в ее так называемом будуаре ничего кроме сплетен не услышишь... а мы люди культурные... сочинителей послушать склонность имеем... вот и фортепьяны покойного доктора Фитингофа... И потом... – тут она критически осмотрела стряпчева с головы до ног и перевела взгляд на литографию с принцем Уэльским в охотничьем костюме, – а если кто-нибудь из именитых, может быть, даже высоких персон, вдруг возьмет и в город приедет, где найти ему приятное культурное общество?..»

Но именитые особы – ни иностранные, ни отечественные – в N приезжать не спешили, а местных знаменитостей было всего две – Иван Петрович и недоучившийся студент Версилов.

Версилов был щуплым юношей, искавшим литературной славы в большом мире, но вернувшимся в родной городок непонятым, непризнанным и, как он сам туманно намекал, «гонимым всесильными завистниками». Он писал длинные душещипательные поэмы в духе забытого к тому времени, но некогда очень популярного в самом Петербурге поэта Тимофеева. Марфа Дормитонтовна, всегда слушавшая Версилова с заплаканными глазами, и сама не понимала, кого же ей больше жалко – очередную героиню, жертву несчастной любви и злых козней, или собственно стихотворца в его потертой шевиотовой кофте, бледного, измученного страдальческими рифмами и, как ей казалось, всегда голодного.

Что же касается самого Ивана Петровича, то тут можно было бы ограничиться одной исчерпывающей фразой: в глазах нашей публики он был неотразим. То, что он родился от честных и благородных родителей, известно было каждому. И всякий в N знал, что Иван Петрович вел жизнь самую умеренную и избегал любого рода излишеств. Росту же был среднего, глаза имел серые, волосы (или, как принято было говорить в те далекие времена: волоса) русые, нос прямой; лицом был бел и худощав. Отличался опрятностью даже в пору своего вдовства. Он и в старости сохранял чуть раскатистый баритон, которым и поведывал свои истории перед собравшимся обществом. Веки его при чтении были опущены и поднимались только, когда Иван Петрович имел нужду заглянуть в коленкоровую тетрадочку, которую всегда в таких случаях держал в руках. Впрочем, в коротких паузах повествования он позволял себе обвести взором присутствующих, но глаза его оставались туманны – в них словно угасал пламень законченного сюжета, после чего они тут же вспыхивали вновь – искрой вдохновения в преддверии нового поворота описываемых событий, но вспыхивали лишь на секунду, чтобы снова спрятаться под тяжелыми веками увлеченного рассказчика. Женщины с обожанием смотрели на Ивана Петровича, мужчины были сдержанней, но на прощание крепко жали ему руку. Находчивый на слова стряпчий Лисицын, может быть, наиболее точно и полно выразился после смерти Ивана Петровича о месте, которого тот был, несомненно, достоин в их кругу: «радетель души и властитель грёз».

Конечно, N-ские почитатели никак не могли свыкнуться с мыслью, что Ивана Петровича больше с ними нет. Марфа Дормитонтовна просила всех, как и прежде, бывать в ее салоне, где продолжал витийствовать щуплый студент Версилов и где все подолгу вздыхали и умилялись, вспоминая Ивана Петровича или пытаясь пересказать друг другу наиболее запомнившиеся из его историй. И всякий раз Марфа Дормитонтовна, да и не только она, всплескивала руками, сетуя на то, что никому в голову не приходило записывать за Иваном Петровичем. Поиски же рукописей покойного не дали никаких результатов – среди его бумаг нашлись лишь пожелтевшие счета и несколько незначительных документов. Исчезла и памятная коленкоровая тетрадочка. Возникло ужасное предположение, что старая, некрепкого ума ключница Ивана Петровича еще во время его долгой болезни использовала бесценные манускрипты на разные домашние потребы, а остатки спалила позже в печи – вместе с ворохом ненужных газет и прочим мусором; с другой стороны, кто-то оптимистично уверял, что Иван Петрович не допустил бы, чтобы подобные бумаги остались под присмотром полоумной кухарки-кастелянши и наверное загодя переслал их в депо надежного столичного банка или нотариуса. «Рукописи не горят!» – бурно поддерживал эту мысль Версилов, но при этом делал такие безумные глаза, что наиболее впечатлительные из окружающих начинали незаметно креститься. А рябой купец Смородкин и вовсе перестал с тех пор посещать дом Марфы Дормитонтовны. «Бумага у них не горит! Вон до какой бесовщины додумались... прости их, Господи и Иван Петрович...» – бормотал он перед сном.

Дискуссии на эту тему, однако, постепенно исчерпывали себя, и Марфа Дормитонтовна стала замечать, что ее салон постепенно пустеет. Тогда и закралась в ее голову мысль, показавшаяся сначала даже крамольной, но все равно никак не пожелавшая оставить ее в покое. Марфе Дормитонтовне подумалось, что кроме Версилова и Ивана Петровича должны бы существовать и другие авторы. Трудно было представить, что они могли бы затмить N-ских кумиров, но все же деятельная хозяйка салона стала наводить справки. В результате было выяснено, что в пределах досягаемости таковые, увы, неизвестны, но зато в большом количестве живут в столичных городах и доступны, так сказать, в печатном виде, и что в губернской столице имеется даже специальная торговая лавка, где можно заказывать переплетенные романы, сборники рассказов, журналы и даже целые своды сочинений разных писателей в красивых обложках.

Вскоре Марфа Дормитонтовна стала получать увесистые книжные посылки. Каково же было удивление большинства поклонников нашего героя, когда стало выясняться, что, во-первых, ни на одной обложке приобретаемых книг не встречается его имя, а во-вторых, что на свете вообще оказалось такое множество авторов. Но, открывая произведения Тургенева, Панаева, Достоевского или даже самого Боборыкина, они не переставали слышать голос Ивана Петровича. Справедливости ради, нужно сказать, что Достоевский показался им типом нервным, рассказчиком сбивчивым, хромающим слогом, и все согласились с мнением Версилова, что он лишь слабый подражатель Ивана Петровича. Но вот другие авторы и не только перечисленные нами... Общество забеспокоилось... Снова стали вспоминать толки о том, что Иван Петрович отправлял рукописи в столицы... А куда они там девались – поди разберись... Так и возникли подозрения, что труды Ивана Петровича бессовестно присваивались безвестными бумагомарателями. На этом в первую очередь настаивали дамы-почитательницы. Мужчины больше склонялись к мнению, высказанному Версиловым, что Ивану Петровичу беспардонно подражают, и не только этот Достоевский...

Пушкина и Гоголя, живших, как выяснилось, раньше Ивана Петровича, (хотя именно с гоголем произошел большой конфуз, о чем мы не преминем сказать сразу же по окончании начатого нами предложения) не могли назвать ни подражателями, ни учениками-преемниками, но тут снова спас положение образованный Версилов, нашедший всем понравившееся слово: предтеча... Итак, с гоголем случился конфуз. Началось с фамилии, которая в ушах жителей N звучала смешно и не вызывала иных ассоциаций кроме как с птицей из семейства водоплавающих. К тому же «петербургские повести» посеяли явные ростки сомнений: уж больно похож был этот водоплавающий гоголь слогом и юмором на Ивана Петровича. И тут же кто-то вспомнил, что Иван Петрович в молодости искал счастья в столице, носил мундир чиновника и даже добился некоторых успехов по службе, и снова вернулся в N только после смерти отца, движимый чувством сыновней любви и долга перед овдовевшей и склонной к болезням матерью. Подозрение, что ум, талант и писания Ивана Петровича загадочным образом присвоены неким, скрывшимся под вызывающим и уже потому бесстыжим, как настаивала Аделаида Капитоновна, птичьим псевдонимом, усилились, когда в руки этой неутомимой адептки нашего героя попал томик «Мертвых душ», в котором шла речь... «да можно ли себе такое представить!» – восклицала Аделаида Капитоновна, заламывая руки. Речь шла об их родном городе N. «Государю надо жаловаться!» – горячо поддержала подругу Марфа Дормитонтовна. И только вмешательство местного учителя Клюшкина, редко участвовавшего в жизни «литературного будуара» Марфы Дормитонтовны по причине общего безразличия к жизни и склонности к крепким напиткам, но еще не успевшего окончательно утерять начальных сведений в области российского просвещения, охладило пыл возмущенных поклонниц Ивана Петровича и разрешило нараставшее заблуждение. Клюшкин ткнул желтым от табака пальцем в то место литературной хрестоматии, из которого становилось понятно, что гоголь умер, когда Ивану Петровичу было от силы десять лет. Так гоголь был окончательно, хотя и неохотно, признан русским писателем прошлых времен и водворен в ранг «предтеч», заняв место с не вызывавшим сомнений Пушкиным.

Нужно сказать, что все эти споры, недоразумения и откровения, каким-то образом трансформировались в слухи, быстро разлетевшиеся по уезду и далеко за его пределами. Как и следовало ожидать, многое было тут же перепутано, искажено, приправлено невероятными подробностями. Так, на Поволжье говорили, что Иван Петрович был генералом. В западной части Сибири утверждали, что он был статским советником и преподавал Пушкину и Лермонтову в государевом Лицее. На кавказских окраинах настаивали, что Иван Петрович погиб на дуэли из-за одной черноокой черкешенки. Но самым невероятным и самым упорным оставался слух, будто Иван Петрович вовсе не умер, а живет отшельником то ли в пещере, то ли в келье удаленного монастыря, называет себя Пименом (по другой версии – старцем Федором Кузьмичем), и что в надежде на благословение его тайно посещают все известные нынче писатели, рукописи которых он лично просматривает и правит.

К счастью, до N не дошло мнение некоего столичного скептика, с вызовом брошенное с трибуны одной из либеральных газет: «А существовал ли Иван Петрович в действительности? Не есть ли он фантом – порождение фантазии провинциальной, культурно невызревшей массы?..»

N-ские городские власти, поначалу отмахивавшиеся от всей этой болтовни вокруг Ивана Петровича, со временем обеспокоились предположением, что их городок может стать местом паломничества, а значит – может привлечь внимание начальства. Тогда и принято было решение заменить сгнившие доски на всех трех мостках через безымянный ручей, прозванный с легкой руки какого-то остряка речкой-вонючкой, и засыпать лужу на площади перед зданием земского собрания. Тут произошел, однако, казус: лужу эту ругали все, кому не лень, особенно владельцы гужевого транспорта, но получив взамен ее чавкающую зыбь, многие затосковали, а кто-то даже грозился пожаловаться в губернию «на уничтожение природно-исторического памятника, в зеркальную гладь которого любил смотреться прогуливавшийся тут Иван Петрович». Пошли слухи, что в город вот-вот приедет ревизор, причем инкогнито, а тут еще встревоженному предводителю дворянства приснились две толстомордые крысы. Возникло даже намерение восстановить историческую лужу, несколько углубить ее и расширить, украсить беседкой и назвать «Петровичев пруд», но это требовало уже дополнительных средств и усилий.

Около этого времени или несколько позже в некоторых домах N-ских жителей стал появляться молодой человек с ясными глазами и с подписным листом Императорского общества любителей российской словесности, наук и художеств. Он рисовал перед доверчивыми взорами горожан картины грядущего расцвета N, куда уже запланировано проложить железную дорогу, потому что всякому понятно, куда должна переместиться культурная, а то, глядишь, и административная, столица России. Патриотам города предлагалось внести пустяковую – в свете ожидаемых преимуществ – сумму на дело общественное, благородное и полезное, без которого было бы затруднительно начать реформы, а именно: переименование N в Иванопетровск. Молодой человек произвел такое хорошее впечатление, что и годы спустя в N вспоминали его располагающие манеры и сетовали на нерадивость российских чиновников, вечно тормозящих своей леностью большие начинания.

Тем временем Марфа Дормитонтовна, так и не встретившая утонченного жениха, полностью отдалась просветительской деятельности: она удвоила закупки книг и стала охотно давать их для прочтения всем желающим, занося в специально заведенную тетрадочку название книжки, а также кому выдано, когда и до какого срока. По совету Версилова на воротах ее дома была прибита табличка: «Публичная библиотека для чтения имени Ивана Петровича».



* * *


Так проходили годы... Память об Иване Петровиче приобретала новое содержание, обрастала свежими легендами и интерпретациями. Непрекращавшиеся попытки разыскать его рукописи так и не давали никаких результатов. Ученые люди отчаялись найти иные следы литературной деятельности Ивана Петровича кроме восторженных и сбивчивых воспоминаний его N-ских почитателей. С другой стороны, славу Ивана Петровича, подхваченную и широко разнесенную молвой по российским весям, было уже невозможно опровергнуть.

Объяснение феномену Ивана Петровича пытались дать разные критики, философы, публицисты. Вот одно из наиболее интересных, на наш взгляд, мнений:

«Он есть не что иное, как сам дух российской словесности, вобравший в себя ее прошлое и будущее, и тем самым бросающий тень вторичности на все уже написанное и готовое к рождению в слове. Но эта вторичность, подражательность есть неизбежность и суть того неистребимого влечения, которое называют сочинительством. Вторить великому духу литературы и, вдохновляясь им, вносить своё... – не есть ли это святая задача каждого пытливого художника?..»

Автор утверждал, что поиски следов жизни и творчества Ивана Петровича как смертного индивидуума не имеют значения и в непропущенной цензурой части статьи проводил аналогию с Христом – «персонификация которого тоже стала результатом слияния отдельных сюжетов дохристианской мифологии и частных верований».


Тем временем один за другим уходили из жизни верные N-ские почитатели Ивана Петровича. Марфа Дормитонтовна перед смертью завещала открытую ею библиотеку в пользу города, а на проценты с заложенного капитала распорядилась учредить литературную премию имени своего кумира. Недоучившийся студент Версилов с годами опустился, много пил, жаловался на преследования завистников, а потом и вовсе стал рассказывать на каждом углу, будто Иван Петрович умер от яда, который он, Версилов, капнул ему в бокал вина. «И перед последним вздохом, – размазывая слезы, лепетал он, – Иван Петрович сказал мне: Версилов, ты гений – как я, и сын гармонии... вот ты кто...» Несчастный закончил свои дни в отделении для душевнобольных уездной клиники. Аделаида Капитоновна, напротив, жила долго и по-своему счастливо. Когда со временем в городе действительно появились первые паломники, она стала проводить для них экскурсии «Памятные места Ивана Петровича в N». Кстати, именно от нее пошло знаменитое поверие о существовании «утаенной любви» Ивана Петровича. На аллеях «парка грез и умиротворения» она доверительным тоном рассказывала своим слушателям, что только скромность и исключительный такт одной и поныне живущей достойной особы не позволяют ей сорвать покров таинственности с этой истории и признаться, что лучший цикл любовных рассказов Ивана Петровича (к сожалению, утраченных, как и другие произведения) под названием «Пасмурные аллеи» был внушен автору уединенными свиданиями с музой-вдохновительницей именно здесь, в этом старинном парке.

Городские власти тоже не могли оставаться безучастным к славе своего земляка и к 25-летию со дня его смерти обновили его могилу, а на мраморном надгробии распорядились высечь новую надпись: «Иван Петрович жил, Иван Петрович жив, Иван Петрович будет жить!»




Назад
Содержание
Дальше