ПРОЗА Выпуск 6


Ефим Ярошевский
/ Одесса /

Провинциальный роман-с

Окончание. (Начало в 4 выпуске)



Глава 11


Бурная переоценка



Тихо, расскажи все по порядку. Значит, так...

Все началось на кухне. Кровавые огрызки колбасы напомнили впечатлительному мальчику камеру пыток. Потом – тесто. Тесто росло на глазах, как зоб; оно лопалось, вздыхало, пукало, ерзало по духовке, пока не достигло горячего потолка. Тогда оно пустило слезу и сразу изжарилось. Вкусно пахло коржиками с семитатью. Пейсах уже летал над еврейской кухней. Праздник витал над городом.

Кошка давилась в углу, никто не помог ей. Она знала, что никто не поможет, и стойко пыталась проглотить еще живую, ребрастую рыбу.

Мама в переднике, запачканном рыбными кишками, била в кастрюли, как в литавры. Наступал час обеда. Мальчик слушал колокольный звон. «Ты слышишь звон гусиного набата, Николай?» – хотелось ему спросить. Кого? Зачем? Никто ничего не знал. Не было никакого Николая. Мир был странен.

Раздался стон или плач, какой-то почти человеческий. Толя дико скосил глаза: в углу рыба медленно заглатывала мокрую от пота и страха кошку. Так начался его испуг. Его внимание к себе.

Потом пришел Дима Мильнер.


По Преображенской кротовито-шелудиво полз вечер.

Ночью появился Модест Павлович. Он был в комнатных чувяках, в пледике внакидку, тихий. Тронул спящее толино плечо.

Толя повернулся медленно, как торпеда. Надел очки. Спросил:

– Что скажете?

– Извините... Я пришел посидеть. Там дождь.

Он указал на окно.

– Сидите. Вы мне не мешаете, – сказал Толя. – Котлеты на кухне.

И повернулся к стене.

– Спасибо.

Гость сел в кресло и задремал. «Этот Модест ко мне привязался», – подумал Толя и быстро заснул.

Толя решил все изменить. Решил все сменить: друзей, белье, знакомых. Шла бурная переоценка:

– Я малоподвижен. Надо двигаться. Всем телом. Надо убрать вес. Перестать сочинять. Пусть этим занимается другой кто-нибудь. Фима. Или Олег. Кому нечего делать другого... С работой – всё. Кранты. Пора взяться за батю. Я даю ему в последнее время обильную пищу для его размышлений. Ничего, пусть привыкает. Я ему не враг. Но я хочу жить. И потом – я должен рассчитаться. (Не надо меня перебивать!) Завтра же разобью стекло в отделе кадров. Спущу с лестницы главного инженера. Заставлю подписать мне заявление. Все это скучно. Эти коридоры ведут куда-то не туда. Везде мне мерещатся задние проходы. Душно, темно, волосато. Каждый день учреждение пер...т. Ровно в пять часов оно выбрасывает нас в город. На что надеются эти суки из конторы?


Он только что поел. Ковыряя в зубах большим пальцем, выплевывал мясо, брезгливо читал повестку. Его куда-то приглашали. Куда-то звали. Кажется, в суд. Зачем-то. Почему-то. Кто-то. Черт знает кто. Или это за зелень? Или за ту стычку с типом того знакомого незнакомца, с шарфом... А? Нет, это другое. Он бросил бумажку на стол. Красногубо улыбнулся.

– Ты видишь, Фима, как все стало выходить? Повестка в суд, туда, сюда. Мансы. Мне же – глубоко безразлично. Как и повсюду. Нет, меня это не колышет. Другое занимает мой ум. Ты понял? Как и всех. Что будем делать? По-моему, надо увидеть Лангера. Это первое. Он обещал мне фанеру. Дело в том, что я решил выточить из нее два треугольника...

– ?!

– Один я подарю Сереже Лиману. Обещал. Другой оставлю себе. Для нужд. Это так, пока. Пусть лежит. Как тебе известно, я все делаю медленно, и она созреет. На всякий случай. Это первое... Потом я займусь пилой. Это меня избавит от бед. На первых порах... А к писателю Львову я не пойду. Он из профессионалов. Это меня к нему влечет. И одновременно отталкивает. Но я решил застраховаться. Я понесу ему моего «Модеста», когда стемнеет. Я хорошо вижу в темноте. Так видит не всякий. Как ты думаешь, есть смысл нести к нему моего «Модеста»? Он будет в состоянии? По-моему, риск мнимый. Я только об одном боюсь: что я не сумею скрыть того, что я о нем думаю. Это меня немного смущает. Но это тот крен, который я преодолею.

Толя аккуратно запеленал рукопись, и, когда показались первые звезды, мы вышли.

Плыл в радужных нефтяных разводах, в слезах фонарей город. В проводах прыгали сумасшедшие макаки – семафоры-мигалки. В сумерках прошел дождь, город пролился неоновым рекламным светом, отражался в лужах, скользил, рос куда-то в сторону, как в кривом зеркале.

Проносились в капюшончиках знакомые. Пробегал Етров (Олежек), Рэй (Петушок), Лихтер (Шурок)... Ах, многие, многие там были!

Олежек в зеленой широкополой шляпе, видавшей виды, прикуривал на ветру у теплого ханыги по имени Серж. Тот моргал гнойными глазками и пытался спросить:

– 3-за ско... з-за ско... з-за скоко... купил...

Ветер гасил спички.

– Я гврю... за с-скока к-купил... шляпу?..

Ветер пронизывал обоих. Олежек жадно и с отвращением вдохнул перегар изо рта Сержа и сказал:

– Извини, друг – дела! Пока, – и, пряча ледяные пальчики в карманах пальто, лег на ветер.

Дождь понес его дальше. На углу его остановил задумчивый отец Лунца. Это было некстати. Стареющим Жаном Габеном представился он. «Ничего, это ненадолго», – успокоил себя Олег и с участием стал слушать.

«Батя», – нежно подумал Толя, но не подошел. «Как-нибудь они сами», – решил он. Батя с интересом себя слушал. Олежек тоже. Собеседник брал его в плен.

– Как вы думаете, это для него выгодно? Нет? Почему? Вы видели его рисунки? Вам они нравятся? Мне они нравятся. По-моему, это хорошо. А по-вашему? Нет? Почему? Я так и думал. А что вы на это скажете?.. – и последовал обстоятельный рассказ о толиной работе. – Надо на него повлиять, – закончил отец и сразу ушел.

Олежек полетел дальше. Пальто его изрешетили звезды. (Мы с Толей все это видели). Пролетая над неоновой лужей, он говорил:

– Я бы хотел повидаться с одним из братьев Стругацких. В крайнем случае с обоими. Мне по душе тот общий язык, который они между собой находят. Потом – я их проверю на кипятке.



Глава 12


Спина захолустного Антиноя

С Дюльфаном я встретился у Аркаши.

– Бенемунес, Аркаша, ты меня обижаешь. Ты меня не понял. Я не швыряюсь хорошей живописью. Наоборот. Я умею ценить. Но между прочим, тут я не вижу ничего такого. Эти американцы неплохо рисуют. Они умеют придумать. Но, откровенно говоря, эти работы меня не харят. Грубо? Зато правдиво. Ты понял? Это можно смотреть, а можно и не смотреть. Зачем же тогда это? (Кстати, ты ешь сыр? Аристокроц! Впрочем... Рюмки сметаны мне достаточно. Спасибо). Да, так на чем это мы?.. Ты понимаешь, это все годится для сортира. В крайнем случае, для «Экспо-73». Но не более. Ну, все, я себя утомил... Ты идешь? Я иду.

(Слушай, у вас отличный сыр. Между прочим). Мне, например, нравится Леонардо. Но ближе всех мне Люсьен Дульфан. Тебе нравится Бердслей. Твое дело. Как рассуждает Прик? Он ставит себя на пятое место – после Леонардо, Шагала, Рембранта и Рихтера. Пятый – Прик! Я так не говорю. Стрельников себя имеет на седьмом месте. Его дело. Это распределение мест мне претит. Надо быть штымпом, чтоб всерьез так поступать. (У вас отличная мебель в кухне. У вас стиль). Фима, ты идешь? Я иду... Посмотри, Аркаша, у тебя отличный двор. Именно потому, что он воняет. Именно поэтому. Прекрасные окна, редкий пролет. Я уже не говорю о графике, но как это ложится в живопись! А этот беспризорный кот с разорванным горлом? Шик... Викентий? Кто такой Викентий? Ах! Са-зо-нов. Витя. Да, да. Тихий такой блондин в разбойничьих очках? Знаю. Но ведь он погиб в Средней Азии! Нет? Вернулся? Значит, его не засосали пески Кара-Кума. Я рад. Хороший он человек. Хотя и поп. Ну, пока.

Мы вышли.

– Послушай, Фима. Ты, говорят, бываешь в Новокузнецке? У меня там знакомый поэт – некий Пилипенко. Из старых одесситов. Поэт он слабый, но теплый человек. Я ему обязан. Мои родители ему обязаны. Ты мог бы отвезти ему вязочку свежих бычков? Тебе можно доверить? Или ты сожрешь их в сыром виде в первой же подворотне? А? Тогда не надо. Бычки оставим. Но полкило соленой рыбы ты бы мог? Тоже нет? Ну, тогда иди... Грубо? Зато правдиво. Не обижайся... Будь здоров, приходи в мой подвал. Увидишь работы Люсьена Тюльпана. Это не так плохо, как кажется... Бенемунес, этот Аркаша меня удивил. Ну, будь здоров. Шурику я передам.

И художник растворился в анилиновой толпе.

Я поехал к Грише. Он встретил меня по обыкновению: в трусах. (Однажды я позвонил к нему. За дверью произошло движение. Когда мне открыли, я заметил, как в соседнюю полуоткрытую дверь метнулся Гриша, на ходу снимая брюки. И вышел в своей привычной форме: в исподнем). Сейчас суетиться не нужно было. Он давно был без штанов, в доме были гости.

Из похожих друг на друга, как две капли воды, репродукторов «Вега» несся хорал Баха. Гриша приглашал к музыке. Отказаться было невозможно. Я присел. Все слушали, опустив низко головы. Мы все были виноваты перед великим органистом. Ибо мы понимали, как низок духовный статус XX века по сравнению с временами звучащей над нами органной литургии... Да, это было так. Мы чувствовали непривычную высокость того, что звучало. Высокость Того, Кто эту музыку нам ниспослал. И это было прекрасно. И потому почти невыносимо.

Черешня сгорбился и с ужасом смотрел на свое расходившееся колено.

– Миша, прекрати это членотрясение!.. Миша перестал. Но ненадолго. Гриша включил вторую часть. Миша забылся. Он ссутулился, сгорбился еще круче, и коленка его заходила.

– Ми-ша!.. – то и дело прерывал его грезы Гирш, и тот приходил в себя. Он повисал на мокрой сигарете и качал головой.

Потом был какой-то разговор:

– ...Спина захолустного Антиноя? Кто это сказал? Мне это нравится. Кто он такой, этот Антиной? По-моему, это известный грек. Герой древности. А? Шурик, ты не знаешь? Этот Антиной не дает мне покоя. «Как спина захолустного Антиноя». Кто это так сказал? Мучительно знакомое имя. А? Ты не знаешь? Я должен знать... – Миша не мог успокоиться, пока не добьется своего.

– Н-ну, ребята, а теперь посмотрим гравюры. Шурик, посмотрим?

Все начали смотреть. Шурик, беспощадно зажав зубами окурок, что-то сказал. Что-то касательно гравюр.

– Шурик, все это уже было, – заметил Миша. Безмерная тысячелетняя усталость затаилась в его спине. – Было, было. Все было.

– Черешни еще не было,– поддразнивал его Шура.

– Неправда. Я был. В моей первой жизни. В четырнадцатом веке. В испанских колониях. На Кордильерах. Меня тогда зарезали. Как еврея. Но я был. Меня помнят историки Так что... как видишь...

– Да, возможно, ты тогда был. Но тогда ты не был таким поцем. И тут разница.

– Возможно, — сказал Миша покорно и сутуло и задумался.

Хорал продолжался.

...На высокой шее сидел красивый череп араба. Прекрасные, широко отверстые глаза великолепно смотрели. Это был брат Миши. Он писал стихи, повитые петербургским туманом.

Гриша обносил всех холодной водой из-под крана, в граненых бокалах, и шоколадными конфетами. Ира грустно смотрела ему вслед.



Глава 13


Шахматные курьезы

– А, это вы? Привет, привет!! Как поживаете и прочее... У меня дома Олдингтон и Бауэр, вместе. Мы паруемся. Это интересно. А как у вас? По-прежнему темно и так далее? По-моему, надо зажигать фонари. Когда темно. Если нет света. У нас всегда так. А питаться бумагой с водяными знаками. Как это делают в Голландии и прочее... А я уже не курю. Это только отвлекает. И все такое... Я повсюду ищу Рэя. Рэя. Он от меня прячется. А зачем? По-моему, напрасно. Говорят, он уехал и живет на иждивении у двух любительниц поп-арта. Из-под Киева. Это у него само собой выходит. Диаблов говорит, что Рэй ему надоел. А по-моему, зря. У него всегда есть в запасе новые поэмы. Он их пишет, даже не глядя. Это он экономит, экономит (хохочет) электроэнергию. Чтоб не платить по счетчику. Представляете?.. А вообще, все кругом неизвестно. Я ему говорю: «Зачем ты пишешь, зачем?» А он смеется. Странно... Скоро, наверно, везде будут продавать шланги. Чтоб легче было тушить пожары. А откуда, если не продают керосина? Смешно. И все такое... Нигде, никто, никуда.


Юра расшалился.

Был час городского заката. На устах прохожих кипело пиво.

Длинным, изысканным пальцем меня поманил Саша Клингер. Я всегда сдаюсь, когда он меня манит, и иду. Моложавые пикейные жилеты окружали нас, брали в теплое говорливое кольцо. Саша уже не мог говорить только со мной, его разбирали у меня на глазах. Он грустно улыбался мне издалека, обещая аудиенцию в другой раз, и давал знакомым практические советы. Шахматные курьезы висели в воздухе.

– Спасский не потянет.

– А я вам говорю, что Спасский потянет. И даже с избытком.

– Вы не знаете Фишера. У него хватка бульдога. Он ему покажет, как надо вести себя за доской.

– Я не берусь сказать, но на днях там будет жарко.

– Не я буду, если он его не зарежет.

– А по-моему, он еще молодой. Для чемпиона. Тут нужен вес. Нужно образование, наконец. А у него — липа.

– Идите вы все, знаете куда? Вы ни фига не смыслите в Фишере. Сегодня он раздавит любого. Включая Капабланку! И прочих.

Саша вмешался:

– Не хипешитесь, мальчики. Все гораздо сложнее. И проще. Это крупный шахматист и свободный человек. Он ведет себя совершенно правильно, потому что не позволяет из себя делать поца. Он ведет себя как личность, а не как шахматный засранец. Он несомненный фаворит и имеет право диктовать условия. Еще две партии – и он чемпион мира. Ни одна шахматная федерация ему не указ. Ни один вонючий профсоюз на него не в силах повлиять. Он хочет – он играет. Он не хочет – он не играет. В обоих случаях он выиграет. Он уже выиграл. Правда, у меня создается впечатление, что Спасский идет ему навстречу. Впрочем, посмотрим, что скажут знатоки завтра. По-моему, дело уже сделано. Это все… – жилеты внимали, благоговея. – Что слышно на Востоке?.. (На каком, он не сказал).

Друзья загудели. Я стал незаметно уходить. Незаметно для себя. Но Саша заметил. Я вернулся.

– Ты видишь, что делается. Ты мне нужен. («Две кружки пива ставлю, если это не королевский гамбит!..» – «Ты никогда не умел играть в шашки. Ты можешь мне сказать, что такое диагональ? Нет. Тогда зачем ты здесь?..») Но ты мне нужен.

На пляже появился босой Люсик с удочкой.

– Ты уже опять здесь? Почему тебя не жрут сибирские комары? Я вижу, тебе по душе Одесса. Мне тоже. Ну, как поживает наш маленький ингермончик? Покоряет Ленинград? Ну-ну. Он покоритель севера, этот Аркаша. Дай ему бог. Ты меня видишь случайно. Я не здесь. Меня надо искать на даче Ковалевского. Ты был когда-нибудь на даче Ковалевского? Там не воздух – там сказка! А какие там дыни! Жизнь – а махай. Ну, будь здоров. Не будем мешать твоему загару. Он тебе пригодится зимой. (Я вижу, ты запасливый человек). Будь здоров. Я принимаю в подвале через месяц. Зай гезинд! Не переутомляйся во время отдыха. Это сведет его на нет. Я ушел.

И Дюльфик скрылся за Хаимом.



Глава 14


Толя


Ко мне пришел Толя. Он очень изменился: похорошел и стал как-то легче. Слушать его было приятно. Я предвкушал беседу. Видно было, что он знал, что расспрашивать его будет интересно. Он удобно налег на кресло, оно село.

– Жизнь в Курске тебе очень идет, – сказал я, любуясь им.

– Это неизвестно, – уклончиво ответил Толя. – Но в каком-то качестве – да. Там моя работа.

Он поправил очки и посмотрел на меня искоса и боком, как водолаз.

– Как там, вообще, дышится, – спросил я, ставя вопрос неясно и широко, минуя подробности. – Так... в общем.

– Очень приблизительно, – сказал он мне. – Но, вообще – многое зависит от питания. С питанием там иначе, чем тут. Это замечает каждый.

– В смысле – хуже?

– Даже очень, – вкусно ответил Толя. – Там у людей совсем другой образ их мыслей. Он очень тесно связан с природой питания. И тут нельзя ничего изменить. Я тебе все расскажу. У меня охота тебе все рассказать по порядку. Сядь. (Я давно сидел...) Понимаешь, Фима, там странный воздух. Он какой-то пустой. В этом воздухе ничего нет. – Он долго смотрел на меня поверх очков и молчал. – Какая-то байда плавает в воздухе – и больше ничего. Ничего!! (Пауза). Я приехал домой и стал сыт от одного воздуха. Сразу, как только я приземлился... Я, конечно, хорошо поел дома. Там я этого делать не привык. Но тут... Я чуть не обожрался. Понимаешь, я сразу съел очень много, – глаза его заблестели. – Отец принес вишни – по полтора рубля кило. Я съел все, что принес отец. Потом я налег на мясо. В Курске очень плохо с мясом. Я ел, не спуская глаз со следующего блюда. Тебе это понятно… Потом я стал спать. Я ел и спал одновременно... Наконец, я пришел в себя... Но я не жалею. Моя жизнь там имеет свой смысл. Во-первых, работа. Она себя оправдывает. Я там один еврей. Они это очень скоро заметили. И поняли, что со мной теплее. Я их грел, мне было не жалко. Был какой-то обмен, был свой навар... Но там скучно. В этом беда тех мест. Я много стал пить. Дело в том что там какие-то не те магазины. В них редко что есть. Только водка и коньяк типа «Зверобой». Раз в неделю на улицу выбрасывают мешок вермишели. Все. Среди продуктов там попадаются яйца. Но яйца там тоже какие-то пустые. В них трудно разобраться: где белок и где желток. Желток там бледный, как стенка. Если его не посолить, кажется, что пьешь неизвестно что. Неясно, кого тут винить. Однажды я попробовал там помидоры. По цвету – они как наши. Но когда их кушаешь, они как дождь. Мне стало обидно за себя. И я за себя взялся. Я стал привыкать... Вообще, жители там мало что знают. Они все какие-то, как бы тебе сказать, слегка подбитые. И все хромают. Там иногда говорят: человек с припиздью. Так вот, они такие. Беседовать с ними тяжело... Девушки там есть. Этого никто у них не отнимет. Даже наоборот. У меня, например, там есть одна девушка. Она все время поет. Я ее спрашиваю: «Как видно, ты любишь петь?» А она отвечает: «Очень даже». Она такая пахучая, как олень. Ее песни стали моей неизбежностью. Вообще, она очень свежая и чистая. Мы гуляем с ней на закате. Это все, что мы делаем. Иногда мы с ней целуемся. Она хорошо пахнет, и мне это по душе... И еще. Там надо уметь пить. И я легко научился. И пил там с главным инженером. Я его перепил. Так было надо. Правда, один стакан водки я вылил в канистру из-под бензина. Никто ее не заметил. Но в остальном, я пил честно.

– Послушай, Толя, чем ты там занимаешься конкретно? В каком ты качестве?

– Моя профессия там – наладчик. Мы налаживаем производство. Но тебе это вряд ли будет интересно узнать. Лучше послушай один мой курский анекдот.

И он рассказал мне притчу про горбуна и заику.

– ...Там такой юмор, Фима. Вообще, люди там почти не дерутся. У них нет сил. Там все тяжело работают. Какой-то несчастный край…

Потом Толя рассказывал:

– Я решил жить проще. Это всегда здоровее. Изучать языки я бросил. Гораздо выгоднее их запоминать Но эго нудно. И я решил изменить метод. Я взялся за лингвистику вообще. Я подошел к ней издалека. У меня получилась своя система. Каждый, кому есть что делать в лингвистике, найдет себе свое дело в ней. А? Но я не об этом. Я о другом… Например, я беру два слова: парадигма и диафрагма. Что мы там видим? Мы видим там общие части. Какие? Во-первых, ди. Но это начало. Есть скрытые части. Неясные пока что нам с тобой. П а р а д и г м а. Я расчленяю. Тут пара-ди и одно гма. Тебе это ни о чем не говорит? Тут что-то скрывается. Ниже я скажу, что. Беру диаграмму. Ди – а грамма нет. То есть он есть, но на самом деле его нет. Пока. Я поясню. Под видом слога гма скрывается что-то другое. Исчезло р и еще одно м. Где нам их искать? Это неважно. Важно, что мы нашли их общие корни. Такие корни не валяются где и как попало. Они гнездятся в слове и ждут своего часа. Но это еще не все. Между парадигмой и диаграммой кроется д и а ф р а г м а. Это заметно. Если хочешь, то диафрагма – это фрагмент парадигмы. Как? (Я был ошеломлен...) Это попутно. Главное другое: я нахожу закономерности. Я свожу эти слова вместе, воедино. У меня получается ясная диаграмма всех известных мне парадигм. Из которых можно почерпнуть остальные. Ты понял? Это очень увлекательно – так делать. Слова можно брать из любых языков. В этом достоинство метода. Ошибаются те, кто думает, что парадигма встречается в нашей жизни редко. Отнюдь. Она – чаще. Мы узнаем об этом путем датчиков, прикрепленных к сухожилиям наших друзей. И так далее... Скажем, слово парагенез. По сходству и по смежности согласных (гласные я опускаю) это – пара гениев. Общее тут – пар. В пару мы насыщаемся. Это – главное назначение всей купности систем, которые в нас обитают... Это не должно нас смущать. Наоборот, – пусть смущаются другие. Те, кого это коснется, когда станет надо. А это станет.

– Ты сумасшедший?

– Почему?

– Нет, я так просто спросил. Извини.

– Я продолжаю... На основании того, что я частично здесь говорил, я решил построить небольшой курс лекций. Их я буду читать дома. Для тех, кому будет не лень. Там я докажу свои законы. Приведу примеры на стихах. Прежде всего на своих. Мне они ближе. Как и тебе. Например:


Кто изобрел песок в пустыне?
Не я, не вы и не они.
Кто наспех уши сделал свиньям?
Кто выходными сделал дни?
Он – полиглот и полурезчик,
своих сомнений тайный чтец.
Его отец – слепой наводчик,
живущий от своих щедрот…

И так далее. Меня подкупает в этих строках многое. И главное скрытая компоновка рифм. Невидимых вооруженным глазом. И наглядность их. Но многое пропадает бесследно и наобум. Я так не могу. Я должен во все это вмешаться. Меня сдерживает недостаток времени. А это трудно окупить. Так что свои идеи я пустил на самотек. Пусть текут сами. Ты меня понял?

– Кажется, да. Хотя...

– Вообще я устаю. Поэтому отдых входит в мой рацион. Как и в твой. Но пользоваться моим отдыхом я позволяю не всем. Лишь тем, кто в него посвящен. И так далее... И последнее: секрет ПИ. Секрет Получения Информации. Это самое трудное. Здесь туман. Как видишь, скопление трудностей. Без этого я не жилец и не отгадчик.

– Но... но как все это понять. Толя?! Это не совсем укладывается в голове. Как все это усвоить? Как все это... взять у тебя?

– Тут свои правила. Их надо знать. Дело в том, что люди получают львиную долю моих знаний – внутривенно. Только венозная кровь способна растворить те затвердения, которые являются ее результатом. И наоборот. Так что – тут своя связь. Ты понял? Не нам ее нарушать. Ни одно мышечное вмешательство в идеи не выдержало еще испытания временем. (Суглинок тут не при чем. Лиман это доказал в недавнем прошлом, в своем рассказе «Издревле».) Таким образом, мы получаем нашу пищу незаметно. Всему свой день. Очень скоро наши знания скажутся сами собой. Нам остается только внимательно следить за каждым из нас... Все.

Толя устал. Я тоже. Надо было переварить информацию. Это было непросто. Я взял себя в руки. Обратно мы шли, болтая о ерунде. Исходили паром… Потом мы купили мороженое. Толя съел четыре порции. Я – две. Но наши шансы были равны. То, что он отдал, он не получил взамен: своим мнением я с ним не поделился. Мне надо было обо всем крепко подумать.

На прощанье Толя зажег семафор. Он сделал это легко, без усилий. И уличное движение было восстановлено. «Фокус!» – восхищенно догадался я. Люди ни о чем не догадывались, и вечер тек своим чередом.



Глава 15


Полный абзац


Ветер продувал перекресток, качал фонари, заносил закатной пылью трамваи, срывал с тумб афиши, объявления, нес мусор. Бледно зажглись фиолетовые трубочки реклам. На Привоз уходили тучи. Город остывал, готовился к ночи. Было еще светло, легко было узнать знакомых.

Кто это пронесся вприпрыжку, черненький такой, маленький, в светлых тапочках? Волоча портфель, остановился, закуривая. Редкие крепкие зубы показал и ханские усики на смуглой скуле. Энергично потряс руку, сказал:

– Привет. Шизаюсь.

– Здравствуй... Как жизнь? – (Вопрос идиота: ведь ясно же сказал, как). – Страшный суд. Везде опаздываю. Обещал к Матусевичу в три, к Вике – в четыре. А теперь семь. Ни фига не успеваю. Зашиваюсь. А работы навалом. Шесть заказов, а я один. Ну их всех к е... матери. Зашился, б...., дальше некуда. Повеситься от такой жизни. А как у тебя? Тоже хреново? У всех так. Мне еще шесть плакеток сделать, а они, суки, тянут с дровами. Как с луны свалились... (Закуривай). Художники припоцаные! У них своих кистей нет, так я им должен все достать. Страшный суд! В дурдоме сидел, а такого не было. Недели две среди дуриков провел, так и там было не так страшно Народ там, правда, какой-то странный. Их хрен поймешь. Я там в палате с одним убийцей сидел. Сосед был по койке. Так однажды в другом конце онанист попался. Всю ночь спать не давал. Сам себе анекдот рассказывает: восемь, восемь, восемь. И на койке кидается. Ну, я перетрухал: вдруг сосед проснется и, не разберясь что к чему, меня же и прикончит. Представляешь положение? Я тогда в темноте подошел к этому буцу и говорю ему тихо: «Если ты, говорю, сука, не успокоишься, я тебе так дам, что навеки жить перестанешь». Буц, буц, а понимает. И затих. А что оставалось делать? Я ему так каждую ночь внушал. Так он и вылечился. Вообще, с ними разговаривать трудно. Зафигачат ни с того, ни с сего, – и калекой станешь. А кому это нужно? Помню, один дурак на другого за что-то рассердился – и как схватит стол! Хотел дать тому по голове. А стол наглухо к стене привинчен. Так тот чуть с ума не сошел от злости, аж обосцался с натуги. Так ведь это дурики – слабо ориентируются в пространстве. А тут? Здоровые люди, а ведут себя как дети. Ну их всех на фиг! Я с ними скоро завяжу. Меня от них сламывает. Сдам заказ — и слиняю. Ты видишь, что делается? Шизануться можно. А на фиг мне терять квалификацию? Просто смешно. Сами всю архитектуру портят, а потом говорят, что х…во задуман проект. Дикий народ. Я на них смотрю, и у меня стамески из рук валятся. И совестно, и ничего сделать нельзя. Короче, полный абзац. Ну ладно, извини. Я линяю. Увидишь Диаблова – передавай привет. Крепко пожал мне руку и растаял во тьме.


Был закат. И дул ветер.

Кто-то опухал в углу тротуара. Кто-то знакомый. Тротуар под ним походил на старинную фреску, пошел трещинами. Знакомый нехорошо, неорганизованно мочился. Пускал пузыри. Пел забытые песни. Умирал.

А на углу стояли. Стояли и бранились, захваливая друг друга, два друга. «Они что-то не поделили, – подумал Толя. – Наверно, бабу». Мельком прислушался: оказывается, они не поделили Шурика. Вырывали его друг у друга из рук. Обещали любить, хорошо относиться, лелеять. Потрепанным Арлекином бежал от них тот. На углу оглянулся. Этаким Буратино, Пульчинеллой, востроносой куклой. Гостем оттеда. И пропал за углом.

Блудливо вошел в магазин Лангер, купил плавленый сырок «Радость». Сделал вид, что никого не видит. «По-моему, он виляет», – решил Толя. И пошел за ним. Был холодный весенний вечер, морской туман, какая-то мозговая сырость.

– Куда он пошел? Может быть, мне все это снится? – спросил себя Толя.

– Напрасно ты так думаешь, – ядовито сказал Олежек. – Это тебе кажется, что снится. На самом деле это жизнь. Жизнь как сон.

– Надо взять это для пьесы. Мне достаточно пары костылей и ведра воды... И потом – у нас есть выход: мы можем проснуться. Поэтому я не расстраиваюсь. Меня такие повороты закаляют.

– Как сталь? – Олег рассеянно прислушивался к ветру.

– Как видно, – Толя не знал, что ответить: редчайший случай.

Потом начались превращения... Туман смещал объекты. Неизвестные люди шли куда-то в сторону. Горбатый Саша нес на своем горбу Лимана. Из психбольницы молча бежали лошади. На одной, крепенько вцепившись в гриву, полусидел Хрущик. На церковном куполе висел Юра, диковато усмехался. Петя молился на главпочтамте. Шел трамвай без вагоновожатого. Было черт знает что.

– Кажется, мы зашли слишком далеко, – сказал Толя. – Это не наша область. Мы зашли в фимины сны. Оставим эти сны ему.

И они повернули.

– Для пьесы мне нужен один костыль, – говорит Толя в самозабвении. – Новый. В масле... Тут есть интрига. Тут предчувствуется убийство... Убийца коллекционирует костыли. Как орудие производства... Я вижу сцену в тюрьме или в трюме – это неважно. Я вижу героя. Фамилия его Савчук. Он убивает исключительно костылем. Он как бы инвалид сам. Но исключительно крепкий. Как все инвалиды. Я вижу здесь завязь темы... Он бедный человек. Но у него своя радость – убийства. Это не каждому дано. Ты понял?.. В первой сцене писатель выливает в отлив ведро воды. Ни за что, ни про что. Просто так. И говорит: «В этом году будет засуха»... Все. Больше ничего он не говорит до конца пьесы. Такого еще не было нигде. Тут есть свой угол. Свои ценные куски... Потом на площадку выходит Модест со своими мыслями. И его убивают. Его убивают, и он уходит из пьесы восвояси. А?.. Дальше вкратце будет так: оказывается, Савчук не виновен. Он скрылся и живет на пенсии под чужой фамилией. Но на нем пятно. Пятно это расползается по всей пьесе...



Глава 16


Что-то изменилось к утру


Как чисто пахнет море в часы тумана! По городу летят каштаны и разлетаются в воздухе как снаряды. Влажные ядра каштанов не достигают цели. Их подбирают дети.

Сбросив бремя мокрых плодов, дерево успокаивается. Опустошенное и сырое, оно глубоко вздыхает. И отдается сумеркам и ветру.

Потом в его кроне поселяются звезды. Глубоко к корням проходит их свет. И сок в жилах дерева начинает светиться. Это – предчувствие рассвета.

Снег, снег заносит Пролетарский. Ветер и тьма царят тут. «Мутно небо, ночь мутна»... Потом все успокаивается. Метель куда-то уходит. Все небо вызвездило... Шура идет домой.


Воняет тысячью подлюк.
Иду домой белейшею невестой.

И «сугроб встречает у ворот мадамской свежей ягодицей».

Он поднимается к себе. Мстительно спускает воду в уборной. Потом мучается угрызениями совести. Смотрит, не разбудил ли мамулю... Подходит к окну. В мокром стекле горько струится отразившийся Шурик. Пропадает и появляется беретик... Он слушает ветер. И лилины письма превращаются в стихи.


Ночь, ночь на Пролетарском.
А гите нахт,
          а гите нахт,
                    а гите нахт...

– Наша общая умственная отсталость не дает мне покоя. А тебе она дает? Им, – Толик указал на прохожих, – им она дает. И они нами пользуются.


Что-то изменилось к утру в этом городе. Что-то стало не то... Трудно это объяснить. Но это было заметно. Это сразу стало видно... Что-то началось. Откуда ни возьмись, вдруг... Как-то стало вдруг видно во все стороны света.

Над воротами висел вниз головой Саша Клингер. Он был грустен, качался, носом печальным поводил вправо и влево, говорил:

– Видишь, Толик, как все получилось? Фимочка, видишь? Вот... Нам надо было что-то сделать раньше. Я знал, что так с нами поступят.

И мы не могли ему помочь. Саша висел высоко и качался, как флюгер.

– Что это все значит? – спросил Толя себя вслух.

Тротуар под ним дал трещину и двинулся. Тротуар повел себя странно.

– Что это значит? – повторил Толя упавшим куда-то голосом и сделал длинный и крутой вираж в сторону. – Кажется, я падаю, Фима! – крикнул он и дал мне руку.

Я не взял. Меня отнесло. Тротуар лопнул. Пар шел из трещин преисподней.

Саша забился в петле, забеспокоился:

– Снимите меня, я вижу выход!..

На мостовую начало медленно сносить дом. С балконов упали горшки с цветами, из окна выпал мальчик.

– Мама!! — крикнула торговка мороженым и разъехавшимися ногами пошла в разные стороны.

Дым клубился над городом. На Преображенской стемнело.

– Это землетрясение, — сказал Толя и исчез в подворотне.

Огромный угловой дом сделал гримасу из камня и медленно сел на мостовую. Пыль и грохот сопровождали его падение...

Потом полил дождь. Дождь заливал оконные стекла, как будто это были иллюминаторы. Город погружался в пучину дождя. Пена курчавилась на карнизах. За ночь все двери города разбухли и поросли травой. Всю ночь штормило.

Мы с трудом добежали до вокзала.

– Саша еще висит, – сказал Толя. Зубы его стучали. – Тяжело это видеть.

– Скоро, наверно, придут за нами, – сказал я.

– За нами не придут. Одного им хватит. Саша висит в назидание.

– Это еще неизвестно.

– Брось, он висит за остроумие. За свои собеседования с самим собой. Но нас это не должно коснуться.

– Ты думаешь?.. Между прочим, ты плохо смотрел. Если вглядеться, легко можно заметить над каждыми воротами по одному из нас. Вряд ли это случайно.

– А может быть… может быть, так нужно? Для порядка. Для нужд. А?

– Значит, он висит по великой нужде, — задумчиво ответил Толя, и руки его вспотели от страха.


Океанская вода выносила из города обломки. Соленый ветер надувал деревья. Глубоко в сердце входил этот грохот... Тонны кубометров воздуха заходило по квартирам. Шумел шторм, и люди кричали, как морские чайки.

– Как пройти на площадь Смоктуновского? – спросил весь в белом старик.

Никто ему не ответил. Темная волна сиганула из-за поворота с улицы Франца Меринга – и квартала не стало.

Мокрой лапой ветер сгреб киоск, и тот полетел над городом, маша стеклами, выбитой дверцей. Сипло кричала продавец.

Из окна правительственного здания вылетела старушка-уборщица – ее забыли в учреждении. Долго еще носилось ее алое платье в волнах и пене, пока не застряло высоко в проводах сигнальной тряпкой катастрофы.

Падали, опадали балконы. Морская пена кипела на крышах. Кутерьма была вокруг. Был шум и шторм. Было побоище.

Сквозь толщу воды я вижу своих знакомых. Глаза у них выпучены, как у глубоководных рыб. Рты их раскрыты. Они кричат, никто их не слышит.

Я подплываю... и ударяюсь в стекло. Мы в аквариуме.

– Ма-мааааа!.. – кричат все. Но это последнее.

...Все. Сбылось пророчество. Потоп обрушился на красивый город.

Это конец. Мы захлебываемся.

Потом стало тихо. Вода опадает. Показывается небо, разрушенное грозой. С воем уносится вода в канализационные трубы Несколько трупов величаво проплыли мимо – и дружно завернули за угол... Город обнажился как морское дно.

У подъезда, обнимая гранитный цоколь, плакал мокрый Худолеев:

– Это я!.. Я во всем виноват!.. Надо было предвидеть…

Я вспомнил: он работал в бюро прогнозов. Случившееся потрясло его.

– Сколько это продолжалось, Володя? Он всхлипывал, размазывал светлые слезы.

– Это было недолго, Фима, всего полчаса. Многие живы.

– Не плачь, не надо. Ты не виноват. Надо идти.

– Куда?

– Домой. Я иду домой. Ты идешь? Улицы были сметены ливнем. Столбы накренились. На верхушках сидели люди. В спутанных проводах висели вымершие трамваи. (Эти не спаслись. Это гробa).

Тогда я побежал. Страшное беспокойство охватило меня… Маму я нашел у соседей... Слава Богу. Жизнь продолжалась

– Слава Богу, – сказала соседка Баренбойм, – звонили из исполкома. К нам уже идут на помощь.



Часть 3


– Хочется расчесать эту повесть до крови. Как экзему... Избавиться от нее наконец.

– У меня, например, руки уже давно чешутся. Но по другой причине... Давно пора автору набить морду. Чтоб не искажал. Он исказил мою жизнь!!

– Наоборот. Он тебя любит. Это же видно и сквозит из каждого слова. Ты превратно его понимаешь... Правда, он превратно тебя понимает?

– Ах, какая разница? Ребята! Это все интересно. Это игра. Для дома, для семьи. Для малого круга. Так что… зачем обиды? Дело не в этом. А в том, что все мы рано или поздно – умрем. Вот что. А в свете этого все выглядит иначе. Ведь верно? Сидя в туалете, ко мне пришла эта мысль... И надо писать. Бесконечно. Чтобы понять, что к чему. Откуда мы и зачем. И как.

– Ну, это уже... чересчур. Ты много на нас кладешь. И на себя берешь. Так нельзя.

– Я ненавижу стук твоей машинки. Я просто схожу с ума. Я начну уходить из дома.

– Хорошо. Я пойду всем – и тебе – навстречу. Я перестану. И начну все делать тихо. Без шума. А теперь – послушайте еще кусочек...



Глава 1


«...Рефлексия, самокопание никогда не были в характере людей, населявших Одессу. У земляков Багрицкого отсутствовал вкус к абстракции. В Одессе никогда не было богоискателей, визионеров, религиозных философов. Под этим плотным, вечно синим небом жили чрезвычайно земные люди, которые для того, чтобы понять что-нибудь, должны были это ощупать, взять на зуб.

Заезжие мистики из северных губерний вызывали здесь смех. В Одессе никогда не увлекались Достоевским. Любили Толстого, но без его философии. Здесь процветали в умах литературной молодежи Пушкин, Бальзак, Стивенсон, Чехов. Не Скрябин был властителем дум в этом городе, имевшем репутацию музыкального, а Верди и Чайковский».

Представь себе, – Лев Славин.

– Кроме того, ты стал нас слишком жадно и нехорошо слушать. Всех. А меня в особенности. В чем дело? Тут что-то кроется. Какой-то интерес. Не виляй. Ты должен признаться, что слушаешь нас не бескорыстно.

– Черт знает что. При чем тут корысть?

– При том. Не прикидывайся.

– Вздор какой-то, и все.

– Отнюдь. Вот, например, я. Почему все это, всю эту историю – я рассказываю именно тебе? А? Тут неспроста. Ты меня вынуждаешь, ты на меня действуешь. И я рассказываю. Согласись, что тут не без...

– Чего??

– Игры. Ты играешь на моих слабых струнах. Почему я должен все это рассказывать именно тебе? Я ведь знаю, что стоит мне уйти, ты сразу кинешься к бумаге – и дело в шляпе. Все, как есть, запишешь. И предашь...

– Кого??

– Я говорю: предашь гласности. И все же – я тебе рассказываю. Меня так и тянет. С этим пора кончать. Больше тебе – ни слова. Посмотрим, как ты тогда будешь жить. Если я замолчу. Чем ты тогда проживешь.



Глава 2


Токман стоял у порога. Мученически сложив ручки, исподлобья очков смотрел он на хозяина. Рядом с таким человеком всегда чувствуешь себя здоровым и сильным. Субстаныч напивался этой слабости, пил ее и твердел, мужая. К концу беседы амбалом чувствовал он себя.

– Я полагаю, мне можно войти? – спросил Хаим, вызывающе соблюдая дистанцию, нажимая на «войти».

– О чем разговор? Конечно, входи, – пришлось засуетиться, чтобы как-то не задеть гостя, не ранить. Может быть, даже не убить.

– Так вот. Я, собственно, по делу, которое касается каждого порядочного человека, – Хаим испытующе посмотрел на собеседника.

– Вот как? – оторопело сказал Олежек и весь как-то подобрался.

(Токман взывал к порядочности. Это обязывало. Надо было быть начеку).

– Я полагаю, ты подпишешь? – и он ткнул в сторону Олега бумажный свиток.

– Что это?.. – осторожно осведомился тот.

– Речь идет о кирхе. Я опускаю вопрос об ее уникальности, ибо время не ждет. Короче: предполагается снос, и интеллигенция решила выступить.

– Куда?

– В защиту. Читай.

Это была петиция. «Н-да... Тут пахнет жареным. Надо его образумить».

– Видишь ли... – неопределенно начал О., – тут надо... подумать. Взвесить. Прозондировать почву.

– Поздно, – Хаим был непреклонен. – Либо ты немедленно подписываешь, либо... – и глаза его из-под очков опасно блеснули.

– Ну, почему же? Я подпишу. Но... Но у меня есть контрвопрос: а если все-таки решатся на снос? Что тогда?

– Тогда я пойду и сяду. Не бойся, – я сяду в яму. И они не посмеют... – Хаим жертвенно посмотрел во тьму.

...Дальше – уже легенда.

Кирху не тронули. Великолепное средневековое, по архитектуре, сооружение (ныне – заброшенный спортзал) уносится многострадальными башнями своими в осеннее одесское небо, собирая у подножья шумное воронье вече.

В то хмурое утро петиция не помогла. Лязгая гусеницами, разгребая задними ногами мокрую глину, в прорытый загодя котлован пошел бульдозер. И замер на полпути. Там, где он должен был пройти, героически сидело маленькое худое человечье тело. То был неподкупно смотревший в ошалелую морду бульдозериста отчаявшийся Токман, идущий на все.

Машина не посмела. Администрация отступила. Кирха была спасена.

– Он, конечно, идьёт, пусть он меня извинит, – комментировал позже Олежек, – но он всем нам пример.



Глава 3


– С Угреватычем, как впрочем, и с каждым из нас, дело обстоит непросто. Фокус в том, что, несмотря на дичь и пляску мысли, он в ста случаях из... девяноста оказывается прав. Как это ни странно. Но прав издалека. Не тактически, а стратегически. То есть он может и ошибиться в сроке, но по существу – нет. Так что те, кто называют его поцом, ошибаются. Ибо где вы видели прозорливого поца? Сложно все, вот что надо понять... И потом, он божий человек. Это не каждому дано. Страдающий от искусства, которое не дает ему жить. А кому оно дает?

– Оно дает многим...

– По-моему, ему нужно бросить писать и начать жить... Но жить еще труднее. Вот в чем ужас.

– Надо стараться.

– Легко сказать. Мы хотим скрыться и от жизни, и от искусства. Куда-нибудь в овес.

– Это невозможно. Надо выбрать. Кто послабей, выбирает жизнь. В ней тоже тяжело, но там легче замести следы. А попробуй замести следы (или след) в искусстве. Тут все на виду.

– Ты начал себе противоречить.

– Не себе, а тебе. Тут разница. Но ты ее не заметил... Ну, ладно. Будь здоров. Продолжим после. Когда настанет время. А оно настанет.

– А Люся все-таки стерва. Мое мнение такое. Да, да, не возражай. Я лучше знаю. Она просто не успевает надевать трусы. Это-то и возмутительно... А я уши развесил. Но ненадолго. В отличие от тебя. У которого они до сих пор висят. Потому что ты поц. В отличие от меня. Который, тоже поц, но понимает это. В отличие от тебя, который этого не понимает. И так далее. И тому подобное... Но ты все равно не поймешь. И это к лучшему.

Потом он читал мне свой рассказ про Эллочку Пипер. Рассказ был об одиночестве и еще о чем-то. Там были пьяные мятые люди, из рассказа торчали острые коленки пятидесятилетней певички, пучки волос, участковый милиционер с фамилией Кусыця.



Глава 4


А вот и стихи. Наконец-то.


Часы уснули. Юный гондольер
Вникает на открытке в суть пространства.
Восторг в душе его от постоянства
Воды и пенья. Рядом спит Мольер.
Махнув рукой на море злодеянья,
Чугунный Дон-Кихот читает вслух роман,
Где правда торжествует, а обман,
Кольнув легко, не портит мирозданья...
Чудесное старинное изданье.

Это Валера Дедушкин сочинил, в бытность свою в Новобосяцке. Теперь он уехал в Нью-Йорк или Багдад – в гости к шейху.

– Валера, где ты?


Кровь наполеоновских битв ударила мне в голову. Кровавое вино. Ромуальд Амундсен. Закаты. Сны.


Гекзаметр наполовину с льдом.
Поспели крыши, вороватость дяди –
Не потревожит маршала. В снаряде
Нет прока. Нет его и в олухе глухом.
Когда кареты брошены на слом,
Нет смысла выходить в таком смешном наряде,
Чтобы запутаться в безлюдном маскераде
И горести запить роскошнейшим вином.

Ну и так далее... Ну, как моя импровизация? Вздор? Неважно. Стихов хочу, стихов! Сонетной формы хочу. Музыку сонета мне подавай. И вообще – стихов! Что-нибудь этакое, что-нибудь о Бонапарте. О маленьком капрале. И я уже не могу остановиться... Стихов хочу, стихов!


Полно врать, мы все устали.
Полночь смотрит на дворе...
Спасибо, дедушка, вам, Сталин,
И вам, Бальзак де Оноре.
И вам, сосед по скорбной плоти,
В пыли и в пятнах, мой пиджак.
Все кончено. Мы в переплете –
Гирш, Александр, я, Бальзак.

Или же:


Сидят вельветные mpaвecm'и,
Пьют воду с'о льдом.
Испанский нищий мямлит стих
И клянчит сольдо.
Дерев зеленые сомбреро,
Блистающие облака...
Печальный мальчик, покрытый флером,
Читает розовый плакат.

Это мы с Шурой.



Глава 5


Это прекрасное предхолерное лето... Этот свернувшийся улиткой август... Эти переполненные огородами дачи... Это все... Где полуголый Гирш, исполненный восточной неги, почесывая брюхо, принимал меня и Шуру «в чалме махровых полотенец, счастлив и розов, как младенец». Облив нас предварительно ключевой водой из бака, живительной влагой, предназначенной для огородных пчел и перепревших в фонтанском зное тыкв. Ну, и чай, как полагается, с вареньем домашнего, можно сказать, изготовления. Чтоб пoтом прошибло – и как рукой сняло! А после в блаженной праздности — стих выпустить зеленой свежайшей стрелкой лука:


В прохладе и в сумерках дачных покоев
Веселые сны отдохнувших изгоев...

– Из кого, из кого? – спросил незевающий Гирш. – Из гоев?


– Ищу забытые молельни
И запах Торы...
Я лет своих усталый мельник,
Хранитель горя.


Глава 6


Мы поссорились с Ливанычем. Ленц помирил нас.

– Если бы ты был тонким психологом, Анатолий, ты бы понял, что я этого уже не хотел. Но ты содействовал, и тут твоя вина.

– Я хотел как лучше. Я видел, что обе стороны готовы.

– К чему?

– К общесоюзной и областной славе... (Фимоза, я пошутил).

– Я понимаю, что ты пошутил. И все же...

– Если я полез не к делу, ты сам тут повинен. Отныне я от вас отказываюсь... Идите вы все – знаете куда? И ищите сами себе путей. Я вам не советчик и не отгадчик снов.

– Все равно, Толя, спасибо.

– За что?

– За труд.

– Этот труд мне ни к чему. Возьми его себе.


Беседовали с Олежеком.

– Я пошло себя веду, правда? Я знаю. Я ужасный пошляк сегодня. Но сам бы я не распустился – меня распустил Шуневич. Я провел с ним восемь с половиной часов – и совершенно сломлен. Он меня перемолол.

– Восемь с половиной? Почти как у Феллини.

– Феллини тут нечего делать. Тут было почище.

– У тебя измученный вид.

– Еще бы. В течение восьми часов мы говорили друг другу правду! Представляешь? За всю жизнь я столько не сказал.

– Охотно верю.

– Это страшно изматывает. Теперь я никуда не гожусь. Мы сказали друг другу слишком много гадостей. Так говорить гадости, как мы с Шуневичем, никто не может. Мы не щадили друг друга... Ничего, это полезно. Наконец-то я мог сказать ему, кто он такой. И хоть душа заплевана, но мне в каком-то плане стало легче. Хотя... Черт его знает. Я перестал что-либо понимать вообще... Извини. Я выжат окончательно. Дай закурить.


Странные наши разговоры:

– По-моему, он несчастен. Как тип. Он несчастливый человек, лишенный слуха. Это его беда. Он недоступен музыке. Хотя любит ее. Ему не то что медведь на ухо наступил, но какие-то важные ушные хрящики он ему переломал. Зрелище глухого, играющего на трубе слепых.

– Ах, не говори. Все это оправдание раба.

– Что же тогда не оправдание раба?

– Ничего. Ничего не оправдание раба.

– Что ты заладил? Ты меня сводишь с пути и с ума.

– Никуда я тебя не свожу. Ты олух...

– Куда ты меня привел?

– К обрыву. К месту, где обрывается моя повесть. И юность.

– Что я должен делать?

– Ничего. Ты должен прыгнуть.

– Почему?!

– Чтоб испытать. Испытать ощущение полета. Как ее герои. Итак...

– Я вернусь?

– Это неизвестно.

– Хорошо, – сказал Толя. – Я готов. Во имя отца и сына и их пропавшего внука... Вперед!

И Толя прыгнул. Ветер снес его вниз, как яйцо. Упав, он сразу спросил себе молока. Подбежавший пропастянин услужливо протянул ему кувшин. В холоде молока Толя почувствовал холод равнин, оставленных наверху.

– Где я?

– Тут, – ответил хихикающий житель.

– Ты стал знаменит.

– Это мне не в новость.

– Ты стал боровом, Толя. Куда это приведет?

– Да, я растолстел. Но не телом, а духом. Мне необходимо похудание. Надо менять пищу. Мой духовный жир мешает мне двигаться вперед. Но я его уберу... Мне нужна масса. Без нее я теряю инерцию. И ту глубокую осадку, которая позволяет мне плыть... Так что тут проблема о двух китах. Как тут не найти третьего?.. Ты изобразил меня в своих записях довольно однобоко. Хотя по-своему замечательно. Но ты обошел стороной мои другие стороны. И приписал мне некоторое плоскостопие ума. За это я на тебя не в обиде. Когда я читаю, мне не к чему придраться. Хотя я мог бы.



Глава 7


Странно: все куда-то исчезли. Куда? Неясно. Все разошлись к себе по домам. Разбежались – кто куда.

Это пустынное лето сулит обильную осень. Но у Олега нам уже не собраться, увы. Он закрыл свой дом. И вывесил табличку: просят не беспокоить.

Куда же тогда всем деться? Особенно если пойдут дожди... Ума не приложу.

Я затосковал по художникам. Их стало что-то не видать. Раньше шагу нельзя было ступить: чуть что – и художник. Зазевался – налетаешь на Дюльфика. Не успел с Привоза уйти – бац – и Маринюк, жуя усы, неспешно, в берете Сезанна и Верлена. Дорогу перебегаешь – непременно Стрельникова на углу приметишь, с еще кем-то. В бар завернешь – а уж Саша там, и Сыч в коньячной дреме. Заворачиваешь на Пушкинскую – Мока ликом, лицом Достоевского семафорит дескать путь свободен. Из каждого квартала Коля Бовиков – ползком, преодолевая препятствия. На пути к абсолюту. Хрущ на улице стал редок. Как горностай. Он все по квартирам. И выходит к ночи.

Теперь – никого, и город оскудел. Поблек. Один Митник, идущий на аудиенцию к Соколову, погоду не делает.

И вот я ищу. Ищу сгинувших куда-то художников. Без них невыносимо. Как будто город обокрали... Нет, не может быть. Они где-то здесь. Где-то тут. Только притаились. До поры. Наверняка работают... Так хочу я думать. И я жду. Они меня не обманут. Меня грех обманывать. Я люблю живопись. И все, с ней связанное.

Слушок пошел, что всех – вместе – забрали на халтуру. Расписывать колхозы. Ума и денег набираться. Очень возможно. Только это ненадолго. Скоро, скоро вернутся они и сблюют платное пойло на ковры и прочую нечисть. И будут правы. Ибо в душе они очень любят свободу и ветер. Ветер и деньги. И свежие краски. Запахи красок и моря. Свежую скумбрию. Свежий, тугой ветер. Вообще, все свежее и тугое. Туго натянутые холсты. Крепкие гнутые паруса. И свободу. Свободу мыслить и передвигаться в нужном им направлении.



Глава 8


Дюльфик, с мешком цемента за плечами:

– Я вижу, у тебя новые штаны. Куда же ты в них идешь?

– К Грише на день рождения. Его жены.

– Бенемунес, я очень сожалею. Что не могу быть. Передай ему все, что ему от меня нужно. Привет и так далее... Я его помню. Он не меценат? Занятный парень. Ты удивлен? Я еще могу удивлять? Смотри, я еще могу, а? Ты сделал мне приятное. Ну, пока. Привет имениннику. Шурик, наверно, уже давно там. Торопись... Извини, я с грузом...

Я не опоздал. Все еще было непочато. Неизвестные гости коротали время в беседе. Шурик возжигал пятый окурок и кружил вокруг коньячной посуды. Гриша хозяйским глазом хлебосола шарил по столу. Стол был полон и, можно сказать, ломился. Унылые мужья стерегли своих жен. Жены подстерегали друг друга. Гриша неторопливо сновал между ними и вязал беседу. Ира сновала на кухне. В распахнутое окно балкона в комнату рвался виноград. Было душно.

Я схватился за Шурика. Как за маму. И не выпускал его уже весь вечер.

– Ну как, Гриша, скоро? – спрашивали мы.

– Вот, уже, кажется, подают. Ира, кажется, уже все? Ну вот, уже все. Будем просить к столу. Только хлеб надо бы поднарезать. Фима, ты не возьмешься?

Я взялся. Не дорезав, я скользнул на балкон.

– Покурим?

Мы закурили.

На балконе было прохладно. И не было гостей. Но нас кликнули. Пришлось вернуться. Вечер начался.

– Надо выпить, правда? Или нет? Может, неудобно? – это говорю я.

Шурик чуть колеблется, потом, презирая меня, себя и всех понемногу, соглашается. Под сенью Гришиной библиотеки мы хлебнули дикого скифского вина. К нам присоединился гость, втянувший нас в трудную (для него) беседу о поэзии Пушкина и Ильи Эренбурга. Потом Гриша нас спасает, оставляя гостя с недоеденной фразой о Заболоцком и Слуцком, и уводит к столу.

Гости робко топтались вилочками у вальяжно развалившегося на блюде петуха, не решаясь приступить, и долго и изощренно ели салат. Гриша всех пригласил... Сделал это молча. Стал есть. Так хорошо и много, что гости дрогнули. Он не притворялся. Он действительно ел с аппетитом. И гости расковались.

Гриша ест. Стоя. Следя за всеми. Слегка распустив пояс. Подбадривая нерешительных. Накладывая куски. Жир течет по его подбородку. Подбородок его блестит от жира. Щеки распалились. Очки сняты. Глазки запотевают. Он успевает следить за беседой, не упускает случая осадить поднявшегося было гостя, поедает приплывшие к нему в салатном рассоле маслины, вгрызается метко в куриную четверть, запивая ее янтарным ледяным вином... Петрушкой и укропом присыпан он. Фаршированными яйцами и грибочками балует он гостей. Похвалами сквозь непрожеванную снедь балуют они его... И скоро, увлеченные пищей, забывают. Потом начинается художественное... Гриша мягко выталкивает на середину стола меня. Затем отдается гостям сам и читает несколько своих сонетов. После которых наступает тишина... Все это слишком высоко, и гостям становится стыдно за съеденное. Все восхищены. И подавлены.

Вечер начинает делиться на две части... К началу второй я, крепко держась за Шурика, выхожу на балкон. Пот прошибает меня. Я остужаю свой лоб о зеленоватое стекло. Курю. Шурик бегло осматривает пару созвездий и ожесточенно затягивается.

– По-моему, неудобно, что мы здесь. По-моему, надо вернуться.

Шура молчит. И тогда я сам себе говорю бессмертные слова: «А е.... их в сраку!» И остаюсь.

На балконе ветер и пахнет листвой. За балконной дверью расшалились гости, передавая из рук в руки анекдот... Я поворачиваюсь к ним спиной и тянусь к винограду. Срываю пыльную гронку. Начинаю есть. Предлагаю Шурику. Он отказывается:

– Как ты можешь есть виноград, который вырос из Гришиной плоти?

– То есть?

– Ведь он растет из квартиры, где ходит и живет Гриша.

Я сразу себе все представил. И виноград есть больше не стал. Хотя сорт был любимый.

За столом булькают, закипают разговорчики. Я сажусь на свое место, и меня втягивают. Дама в красном просит убедить ее в том, что ехать надо. Я пробую. Доводы мои смехотворны. Они тут же разбиваются о гранит ее веры в противоположное. Я посрамлен. Так мне и надо. Я отползаю к Шурику. Он с блеском отбивается от пары насевших на него молодоженов со стажем. Идет обсуждение технической стороны дела. Тут можно вставить слово, и я вставляю:

– Как вы думаете, постель брать нужно?

Оказывается, не обязательно, хотя желательно. Но это детали.

– А побочные вещи? — смелею я.

– То есть?

– Ну, обиход. Там – миски, коптилки, то, се...

– Что вы! Там все есть. Всего набито битком. Достаточно пары белья и зубной щетки (и пасты). И все.

– А как добиться разрешения?

– Это тоже не проблема.

– Что же проблема? – не унимаюсь я.

– Решиться. Важно решиться. Если вы решились – вам ничего не страшно. Никто вам не страшен. Вы поняли?

Я понял. Я возвращаюсь на место.

Не помню, как закончился вечер. Было много пито. После сладкого гости стали заметно слабеть... Уходили по одному, по два. Иногда по три. Я ревниво следил, как бы кто не увел Шурика. Мы немного поговорили о Матусевиче, Австралии, Матиссе и Дега, Булате Окуджаве и Давиде Самойлове. О «коболе» и НИИСе, Ближнем Востоке и театре, потом коснулись Гете и Бабеля, музыки Стравинского и Куна, рисунков Штивельбана и Леонардо, и еще проблемы транспорта на Черемушках и прекрасного степного воздуха в этот час.

Гриша нас проводил. Как и в первой части этого «Роман-са», роптала листва, чуя близкую осень. Был уже сентябрь, и к ночи он давал себя знать. Лето закрывалось.

Последние троллейбусы покорно возвращались в депо и оставались на приколе. До утра. Ветер нес нас к остановке... И тогда Гриша сказал:

– Посмотрите, какой запах!.. Пахнет неубитой степью.

– «Какой зрелый свет!» – процитировал Шурик (пропел Шурик), вглядываясь во тьму.

Над дальним аэродромом мертвым ручейком протекал последний закатный отблеск и скоро смерк... Был час ночи. Необжитые крупноблочные дома громоздились сумеречными глыбами, как вставший со дна флот. Расстояние между домами было огромным, и перебегать его было страшновато... Маленькие люди на другой планете ждали на улице Космонавтов вестей с космодрома. Шурику надоел скафандр, он сбросил шлем и закурил... Потом по дну ущелья пополз зеленый огонек. Он двигался медленно, далеко, но неумолимо... Слава богу. Это к нам. Такси подъехало.

– Значит, я жду! – крикнул Гриша, уносимый аэродинамическим ветром. – Звоните!

Шурик помахал Гиршу беретиком, и мы сели. Самолет взмыл. Отряхая росу звезд, растолкав нагретым телом листву, самолетик чиркнул брюхом по бетону – и покинул Черемушки.

Таксист был широкоплеч и молчалив. Дорогу знал отменно. Вел машину легко, элегантно. Вообще хороший был шофер. Откинувшись на сиденья, мы отдыхали. Опустив пуленепробиваемые стекла, я погрузил руку в ветер, и рука тут же окрасилась марганцевой семафорной кровью... Переезд.

На Черноморской дороге было пустынно. Мимо проносились ночные сады, глубокой ключевой сыростью были полны огороды, грозно шумела кладбищенская листва, о стекла стучали плодовые деревья. Мы миновали Красный Крест, пролетели тюрьму (нас долго догоняли синие сигнальные лампочки на столбиках проволочных заграждений). Потом дорогу занесло пылью – какой-то гигантский автобус с погашенными огнями тяжело развернулся на эстакаде и врезался в туман под мостом – увез в сторону Молдавии груз кавунов и спящих интернатских детей... И снова пустынно. Справа потянулось старое еврейское кладбище с полузабытой братской могилой поэта Фруга и Менделе Мойхер-Сфорима. И тут же пропало. Кладбище было маленьким. Заброшенным и забытым. Бурьян крепко оплел старые мраморные плиты с библейскими письменами и не пускал их.

...Самолет плавно качнул крыльями, приветствуя могилы, и пошел на снижение. Мокрыми фиолетовыми огоньками под крылом елозил вокзал. Кабину заливал дождь... На щитке дружно рефлексировали авиационные приборы.

Счетчик показал рубль. Нас качнуло и занесло над Привозом. Сделав глубокий вдох над мясным корпусом, автомобиль вылетел на проспект Мира. В Александровском парке тихо лежали грифоны.

Шурик задремал. Я оглянулся. Шофер спал. Машина мягко шла вперед. Я забеспокоился, тронул плечо шофера. Машина свернула в переулок. Там было темно от кустов. Где-то тут был детсад. Непонятно. Зачем мы сюда заехали?..

– Извините, дорогой, – сказал я, – если я вас правильно понял, то где мы?

Шофер молчал. Он спал. Как убитый.



Глава 9


В повести Шлафера было тесно. Там негде было повернуться. Всюду шли разговоры... Сычитон и Авсклепий долго бранились. Им трудно было понять друг друга. Нечеловеческим усилием воли автор заставлял своих героев понимать себя. Они давно были два друга... Один держал другого на протяжении всей повести за ногу. Над пропастью. Чуть ли не во ржи. И не мог его отпустить. Хотя хотел.

– Брось меня. Отпусти мою ногу, – состязаясь с самим собой в благородстве, сказал Авсклепий, вися над бездной.

– Не брошу, – упрямо твердил Сычитон, хотя сползал.

– Если ты не бросишь, ты сползешь. И тогда все.

– Я знаю, – сказал Сычитон, – но я не брошу. (Он плакал).

– Это глупо, – сказал А.

– Пусть глупо, – сказал С. – Пусть глупо. Зато ты будешь жить.

– Брось, – вниз головой говорил Авсклепий. – Так долго жить нельзя.

– Не брошу, – плача, сказал Сычитон и подумал: «Надо бросить».

– Ты напрасно себя мучаешь, – сказал А., качаясь над пропастью. – Ты все равно бросишь. Рано или поздно.

– Нет, – сказал С., не веря себе.

– Да, – сказал А. (Ему уже надоело висеть. Он хотел упасть).

– Я тебе не доставлю радости, – сказал Сычитон и сполз.

– Ты жестокий человек, – сказал Авсклепий. – Я тебя таким не знал. Брось меня. Тебе сразу станет легче.

– Ты просто так говоришь. А сам хочешь выгадать, – сказал С.

– Не щекочи меня, а то я умру от смеха, – крикнул А. – Брось немедленно!

– Ты хочешь выгадать, – размазывая слезы свободной рукой, говорил Сычитон. – Поклянись мне, что ты меня не обманешь. Что тебе от этого не будет пользы. Тогда я брошу.

– Я тебе клянусь, что мне от этого никакой не будет пользы, – сказал А. – А тебе будет.

– Я не верю... – вяло сказал С. и стал отпускать А. (а сам сползал).

– Скорее, я опоздаю в пропасть! – крикнул Авсклепий.

– Ты хочешь меня убить своим благородством. – Нет. Я не брошу.