КОНТЕКСТЫ Выпуск 75


Сергей АРУТЮНОВ
/ Москва /

Человек, который строил дома



Юнаков О. Архитектор Иосиф Каракис / Олег Юнаков. – Нью-Йорк: Алмаз, 2016. – 544 с., ил.


Дома культуры, жилые кварталы и комплексы, общеобразовательные и музыкальные школы, детские сады, кинотеатры, заводские цеха и Фархадская ГЭС, Концертный зал консерватории, Национальный музей истории Украины, Еврейский театр, гостиница «Украина»…

Благодарить у нас умеют. Так отблагодарят, что не отшутишься.

В 1999 году, через 11 лет после смерти великого Каракиса, в одной из киевских газет появится статья, в которой на голубом глазу будет утверждаться, что архитектор, чьими усилиями Киеву был придан его современный облик, строил-де «свои конструктивистские дома» на месте некогда стоявших там древних храмов. А дикое обвинение в сносе Михайловского монастыря, брошенное еще при жизни, в 1982-м? И это после того, как Иосиф Юльевич в своё время употребил всё влияние для того, чтобы монастырь как раз не сносить! А… чего только ни приходится выслушивать человеку, знающему, понимающему и любящему одно важнейшее ремесло – проектирование домов. Можно всю жизнь отдать им, угловатым и скруглённым, украшенным и аскетичным, а слышать, помимо отзывов благодарных учеников и коллег, ядовитое шипение – «у, формалист, отщепенец, украинский буржуазный националист, космополит!»… Когда мы стали такими?

…Газетное шипение! Белёсые потёки на бронзе памятников.

«Мне 77 лет... Не по своему желанию я стал пенсионером. Я здоровый, крепкий, могу быстро и долго ходить до 6–8 часов подряд. Могу копать землю, работать топором, носить воду из колодца, поливать деревья, огород, цветы... Уничтоженный, лишённый прав заниматься своей специальностью, которой занимался более 50 лет... Могу чертить, рисовать, красить, работать без очков. Пенсионер, – я живой труп, лишённый права работать по призванию. Почему???»

Действительно, почему? Отчего завидовали ему, не подававшему документов ни на Сталинскую, ни на Ленинскую премию, не ставшему ни академиком, ни даже членкором АН СССР, хотя он-то, в отличие от многих, тысячу раз заслужил эти звания?

Завидуют не званиям – самодостаточности, взращиваемой талантом. Человек, которому не нужно для счастья ничего, кроме четвертушки ватмана и карандаша с линейкой для обозначения контуров будущего жилища, представляется опасным мечтателем на фоне вечно обиженных, свято убеждённых в том, что жизнь им чего-то недодаёт.

Но истинная судьба – не везение, а результат исступлённого труда «по специальности». Завидуют – влюблённым в своё дело, парадоксально лишённым материальных амбиций. Ненавидят – аскетов, подозревая их в тайном изуверстве и претензиях на мировое господство. И в голову не приходит, что гению уже не нужна власть над людьми: он властвует над куда более высшим началом – возлюбленным ремеслом.


* * *


Только что вышедшая в Нью-Йорке книга Олега Юнакова «Архитектор Иосиф Каракис» – фундаментальное исследование судьбы, неразрывной с двадцатым веком, вооружённое против пристрастных взглядов критической массой эскизов, фото и рисунков из семейного архива. Исследование не выдавалось бы из ряда аналогичных монографий об отечественных мастерах архитектуры, перечисляющих особенности проектов и некоторые понятные коллизии при их реализации, если бы не одно важное обстоятельство: книга цельно и предметно отвечает на вопрос о том, какие элементы являются основополагающими в биографии не просто зодчего, но зодчего выдающегося.

Каракису повезло родиться на Украине в эпоху, словно бы ждавшую его: социальная революция, свершившаяся в стране, потребовала его к станку принципиально новых архитектурных форм. «Дворцы вместо трущоб» – лозунг 1920-х гг. призвал в ряды архитекторов ещё совсем юного, но уже побывавшего в Польском походе театрального художника. Как эпиграфически указывается в издании архитектором Б.Ерофаловым, для строительной трансформации центра Киева определяющими явились именно 1930-е годы, совпавшие с расцветом творчества Иосифа Юльевича.

Индивидуальный почерк в архитектуре, более чем что-либо характеризующей эпоху, вырабатывается множеством факторов; любой новаторский стиль диктуется самим временем, в том числе, «цеховым вектором», но извлекается он из глубины самого мастера, здесь его ведут три чувства – правоты, виртуозного владения формой и подчинения её идеалу, созревшему внутри. Именно поэтому «конструктивизм» и «постконструктивизм» – ярлыки не для человека, а для искусствоведческого справочника, преимущественные, но целиком не определяющие направления каракисовской архитектуры, не вся её суть.

Идея же самого конструктивизма, различаемая сегодня в контурах и, главное, изначальных идеях, проста – гуманистический антропоцентризм, максимальное приспособление внешней и внутренней геометрии здания к нуждам живущего и работающего в нем человека, вступившая в XX веке в острый конфликт с государственной сверхчеловеческой идеей.

Когда в середине 1930-х гг. вектор зодчества начал склоняться от удобства обитателей к абстрактному величию сооружений, гражданам словно бы начало предписываться жить в извивах государственного герба, прячась между глобусом, перечёркнутым серпом и молотом, и обвитым снопами пшеничных колосьев. Мало ли на нашей земле мёртвых, безликих интерьеров, подобных кафкианским замкам, с перекрученными, как в кошмаре, лестницами, немотивированными переходами из одного бессмысленного объёма в другой?

Смена назначения архитектуры от удобства к величественности упростил и выбор архитектора: звания и награды доставались тем, кто рано понял разницу между зодчеством для людей и архитектурой во имя государства, и выбрал второе. Тем, кто продолжал сражаться за человека, сверхчеловеческая интенция государства грозила сумой, а то и тюрьмой.

«Иосиф Юльевич никогда не делал того, что не соответствовало его убеждениям. Не говорил ничего, что не соответствовало им», – определяющие слова заслуженного архитектора Украины Юрия Асеева. И далее – его же, такое же определяющее:

«Архитектор не имеет права строить в Киеве, если он не решил его формулу. Это непонимание города, непонимание окружающей среды. В формулу города входит очень многое – не только среда, а всё. И воздух, и история, и рельеф, и всё то, что делает Киев киевским. И если архитектор эту формулу не решил, у него ничего не получается».

Формула города! Да ещё такого, как Киев! Констатировать, что 1930-е для советской архитектуры были «бурными», значит произнести очередную пошлость: ничто, кроме иллюстратива, не отразит ракетность Татлина, вдумчивость Ладовского, отвагу братьев Весниных и Фомина, традиционализм Жолтовского, Лежавы, Кокорина и Таманяна, фундаментальность Рерберга, Щуко и Гельфрейха, загадочность Мельникова. Ренессанс распахнутого людям промышленной эры конструктивизма накрепко увязан с именами Пантелеймона Голосова, Сергея Серафимова, Самуила Кравеца, Аркадия Лангмана, Льва Руднева и Владимира Мунца, однако в этих списках и реестрах имя Каракиса не теряется за счёт глубины проработки каждой темы.

Каракис отличим, словно Роу среди кинорежиссёров, стремлением к сказочности форм, праздничностью взгляда на здание, некоей неотмирной чудаковатостью предельно обоснованных, тем не менее, строго функциональных пространств.


* * *


Представим себе поэта, стихи которого беспрестанно редактируются не одним, но тремя или даже пятнадцатью непрофессиональными редакторами (вспоминается вступительный мультфильм к «Иронии судьбы…»), а лучше скульптора, чьи работы из-за «позиции» владельцев салона никогда не доходят до посетителя выставки в авторском виде. «Нет-нет, этот эфеб должен стоять с пальмовой ветвью, и левую руку повыше, как бы вздёрнуть! Да-да, но пусть он отставит ногу! И венец, венец ему наденьте обязательно» – если бы можно было так указывать мрамору и бронзе, уж они бы, поверьте, указывали.

То же самое происходило со всеми домами Каракиса. И каждая поправка наверняка вызывала напряжение сердечной ткани – зачем это? что им надо? неужели так лучше?! – и лишь насмешливая мудрость могла уберечь от скандалов, криков, смятых и порванных чертежей, которые и так уж были наполовину перечёркнуты резолюциями.

Тишайший Каракис! Он не скандалил, не интриговал. Ему было – не надо. Со всех совещаний приходя домой, он отставлял изуродованные «согласованиями» чертежи в угол и принимался за новые проекты, и это был единственный ясный путь для тружеников, которые хотели работать, а не доказывать свою правоту. Эта генерация свято верила в то, что изначальный замысел хотя бы одним весенним лучом проглянет сквозь все напластования дополнений и урезаний. Важнейшей деталью психологического портрета того поколения стало смирение.

Маленький праздник: младший товарищ, Ион Деген, неудачно открывает шампанское, и струя орошает сидящего рядом Каракиса. Деген в ужасе. Каракис, утешая:

– Обычная процедура при спуске на воду нового корабля. Будем считать, что мне предстоит новое плавание. Спасибо.

Именно это «спасибо», и никакое другое – фокус личности, её высшая благодарность бытию. Никогда и ни на кого не кричать. Говорить негромко, априори считая любого собеседника равным, достойным диалога, способным понимать. Не говорить о своих зданиях никогда, – так никогда, что даже близкие узнают о том, кто их автор, совершенно случайно.

Иосифа Юльевича не выслали мыть колымское золото или выковыривать из вечной мерзлоты якутские алмазы, но от проектов отстранили и с преподавательской работы – сняли. Космополитизм! Читай – «еврейство». Его грызли антисемиты, а он думал об антисейсмике.

За семьдесят лет после той кампании было произнесено бессчётное количество слов, но сказал ли кто-нибудь, что в жернова попали – самые невинные, а те, кто презирал свою страну, их избежали, оказавшись в числе обвинителей, палачей?

Анекдотично: глава Польской компартии, благодаря затейливой башенке, принимает одно из жилых зданий Каракиса за церковь, и башенку тут же разбирают. Чуть позже, в Москве, проезжая мимо строящегося МИДа, Сталин спрашивает – а что, будет без шпиля? Ему говорят – да, в проекте шпиля нет, и тут же принимаются его строить. Симметрия? Массированное вторжение непрофессионалов в искусство, обернувшееся поточным уродством «хрущёвок» и панельных домов с двухзначными серийными номерами.

Типично: перекрытия каракисовского ресторана «Динамо», несмотря на протесты автора, переделывают, и в результате во время правительственного банкета с потолка рушится штукатурка, а ночью за архитектором приезжает «воронок», и только благодаря заступничеству Якира освобождают.

Иосиф Юльевич ещё разглядит главную тенденцию передовой архитектуры сегодняшнего дня – экологичность как гармонию здания и природы. «Человек как биологическое существо физически и психологически должен всегда оставаться связанным с естественной природой и дома ощущать себя не рядом с ней, а среди неё» – напишет он.


* * *


…Когда бы не слишком человеческое желание «юберменшей» властвовать, а «унтерменшей» – завидовать, мы обошлись бы без тоскливой массовой застройки. В наших окраинных «гетто» для нижнего среднего класса нельзя вырасти никем, кроме рабов.

Каракис и его единомышленники хотели для нас иной судьбы – кварталов, отличимых друг от друга даже с птичьего полёта. И если тягостно что-то в этой сбывшейся несмотря ни на что судьбе, то только одно: человек, как нельзя лучше приспособленный к тому, чтобы строить будущее, прожил не самую лёгкую жизнь, а мы в своей нравственной слепоте виним в этом кого угодно: время, обстоятельства, фашистов, сталинистов – но только не самих себя.




Чайки, кричашие в полосе прибоя


Новый Гильгамеш. Литературно-художественный альманах. Киев: Каяла, 2017. – 472 с.


Попытка поэзии просто, «по-пастернаковски», быть – жест, возможный лишь теперь, в затеянную не поэтами немыслимую межславянскую бойню, когда «все закипело сдвинулось помутилось» (И.Евса), и обветшавшая кожа политиканства со словесности, казалось бы, сбрасывается, но упрямо проступают на той же самой плоти те же самые знаки. Глобализированный мир сжимается в точку-скороговорку:


буш с высоты планёра грозит ираку
мысли саддама прячутся в кобуру
грека с бокалом пива не рад и раку
он половину кипра продул в буру
(И.Евса)

Можно «замкнуть слух», устроиться на раскладном стульчике между грядок, корчевать сорняки, властно отстраняя телевизионные мороки, чтобы остались в поле зрения только «ты и Природа» – но многое ли изменится для спрятавшегося?


Справа – бухта мигает не бригом, так брегом
с парапетом в ледовой коре.
Слева – трасса, жужжащая автопробегом.
Но мучительны – вид кипарисов под снегом
и цветение роз в декабре.
(И.Евса)

Расположение клинописца между жизнью-автотрассой и морем-небытием крайне характерно еще для 1990-х гг. и напоминает о его первой и последней сущности – безнадёжно кричащей в полосе прибоя чайки, стоящей на мокром зимнем песке. От голода ли она кричит? От безнадёжности, «осознания конечности бытия, вынужденности социальной мимикрии» – всего человеческого, и слишком, и не слишком…


Я уже так долго небо копчу сырое,
что давно сменяла, чтоб не попасться в сети,
на овечью шкуру белый хитон героя:
проморгали те, авось, не добьют и эти.
(И.Евса)

Может быть, «чаечное бытие» не только самохранительно перед феноменом власти и ещё раз власти: профетические функции первого ещё не атрофированы начисто, что слегка проступает в строфе Марины Гарбер из американского Лас-Вегаса:


Непроницаем этот желтый взгляд,
жестокосерден, но и в непогоду
пернатые заступники летят,
от вышек, блокпостов и баррикад
крылами огораживая воду.

Ведущий дискурс этой книги – морской (мало кто обошёлся без созерцания волн), и эта фигура сжато даётся двустрочием из австралийца Дэвида Вонсбро (перевод Елены Мордовиной):


Линии фронта Империи накатывают и отступают
Вдоль берега, пока мы гребем по морю забвения.

Но возможен ли действительно новый «Гильгамеш» после прежнего, искавшего исток жизни, спускавшегося под землю, но выходящего из-под неё на свет преображённым той же самой суетой сует? Что нового – в новом?


* * *


Изданный киевским издательством «Каяла» альманах «Новый Гильгамеш» смешивает киевских стихотворцев с московскими, петербургскими, иркутскими, якутскими, берлинскими, мюнхенскими, нью-йоркскими, чикагскими и мельбурнскими, алма-атинских и веронских прозаиков с тель-авивскими и иерусалимскими эссеистами. И пусть максимум четверть авторов так или иначе назовёт себя русскими, они – русская речь.

Говорится: мы – есть, мы не убиваем друг друга, мы просто живём, дышим, чувствуем, сознаём. И пусть поэтическое слово уже не способно, как встарь, навертеть на себя нить мироздания, поэзия – щебет, свихнувшийся твиттер. Но не любим ли мы эту воплощённую меланхолию отставания именно за это?

Этому десятилетию кстати медитции Влдимира Алейникова еще 1970-х гг., предельная конкретика которых состоит в душевидении, взаимопоставлении души с бытийным жестом. Ни газетных выкриков, ни галдящих наперебой что-то неисповедимо злобное ядовитых экранов – античность, одиночество, погружение, омут.


Муза моя затевает поверья,
Птицы роняют последние перья,

– Господи, да кому, казалось бы, какое дело? Алейников потворствует своей погружённости в слово почти виртуозно, мастихином скорее фетовско-волошинским стирая с холстов любые приметы оскорбительного сегодня. Его топос – вечность.


Что за долина впотьмах
Души утешила наши?
Кто позабыл на холмах
Запахов полные чаши?

– звучит почти в духе «Озёрной школы».


неловкая домашняя гордыня!
я вновь с тобой я вновь с самим собой
<…>
мне всё равно мне только на часок
паркета уловить ещё одышку

– ещё двадцать лет назад нельзя было представить, что заветы «не выходить из комнаты», жить «в глухой провинции у моря» окажутся сегодня главными, определят лицо поколения, при котором рухнуло одно и отчаялось подняться что-то другое.


Не потому ли мне дана
Впрямую, только лишь от Бога,
Как небывалая подмога,
Душа – и чувствует она,
Как век, отшатываясь прочь,
Клубясь в сумятице агоний,
Зовёт, – и свечка меж ладоней
Горит, – и некому помочь,

Ветхое, еще тоталитарной генеалогии, навешивание на поэта обязанностей подвигать своими личными кризисами некие общественные и прочие перемены действительно развеивается, как морок. Античность же возникает поистине волшебным ключом цивилизационного самопознания. Мы ныне как Афины и Спарта, но что с того?

Устами Германа Власова отчитывается миру метространник:


а я вещей не забывал
я длинные одежды полы
приподымал приподымал

и вдруг по-державински страшно и веско проступают в бытийном шелесте обобщения звёздного порядка и уклада:


я тени отрывал от пола
как мертвые во рту глаголы
шагами я ботинки мял

Ирина Машинская, Ганна Шевченко, Александр Кабанов и Александр Самарцев – имена, знакомые по толстым журналам, книгам. Они, что страстны в каждом звуке… но вот донецкий рапсод Дмитрий Трибушный с экзистенциальными разочарованиями (под обстрелами – имеет право) на мотив пастернаковского «никого не будет в доме»:


Ничего не будет боле.
Спи, моя страна.
Ветер вырвался на волю.
Так ему и на.

Ветер Трибушного – тот самый, который «на всём Божьем свете». Именно ему – смотрите, о, волки! – принадлежит революционная для наших вялых дней концепция рождения Бога из груди поэта. Ему же – окончательность перефраза «истина – во мгле».

С «той», киевской, стороны – не важно, ополченцу или федералу ВСУ,– поёт заупокойную Андрей Гущин:


Маковый огонек.
Се упокоен воин.
В голой степи полёг,
Камня не удостоен.
Ворон ему не враг –
Древнего страж обряда.
Крыльев расправит стяг,
Большего и не надо.

Европейски изысканный, слегка кукольный, но истекающий эпитетами мир Елены Малишевской, монументальная чувственность Светланы Михеевой, безудержно распахнутые строфы Юлии Белохвостовой свидетельствуют о радикально изменившейся роли стихов. Теперь они – исключительно строящаяся самим поэтом лестница Якоба, по которой, стихотворение за стихотворением, он одиноко восходит к солнцу.


ты выйдешь к солнцу сам не зная где ты
какие там живые экспонаты
где луг поющий где осипший берег
где девушка плывущая нагая
где высушены строки на песке

– пророчествует Андрей Коровин то ли об этом, то ли уже о том свете.


когда проходит земная блажь
проходит земная блажь
ты жизнь за хлеб и любовь отдашь
за хлеб и любовь отдашь

– в жёстко искупительном ритме говорит он, и здесь отчаянно напоминает трагически бесшабашного Бёрнса. Глаза вечности заглядывают в каждого из нас, и если уж представлять себе путь пленённого строфикой, пусть каждый из них проткнёт шершавые облачные слои.


тогда не бойся и не зевай
не бойся и не зевай
пусть все друзья попадают в рай
враги попадают в рай

– может быть, только это и значимо: враги, попадающие в рай, вечное прощение для всех, вечная доля для всех, любимых и не любимых, любивших, любящих, верных и неверных. Одна элегия на всех.




Назад
Содержание
Дальше