ПЕРЕВОДЫ Выпуск 9


Юдит Герман
/ Берлин /

Красные кораллы



Предисловие переводчика


Юдит Герман живёт в Берлине. В его Восточной части. Вскоре после падения Стены она переехала из Западного Берлина в Восточный. Тогда ей было девятнадцать, но и сейчас она, похоже, не собирается возвращаться. Говорит, что все её друзья – восточные немцы. Её саму после появления книги приняли за писательницу из бывшей ГДР. С удивлением узнавали, что родилась и выросла писательница в Берлине Западном. Она не была исключением, многие художники, поэты и музыканты двинулись тогда в ту же сторону. Образовали в заброшенных домах свои поселения, что-то вроде арт-коммун. Юдит не была в этих первых рядах, по её словам, она переехала позже и в основном из-за работы – устроилась официанткой в одном из баров Пренцлауэр-Бэрг. Потом занялась журналистикой. Делала «социальные репортажи». Потом... Нет, между журналистикой и прозой был ещё Нью-Йорк. Юдит поехала туда на полгода в рамках журналистской учёбы, слушала лекции, посещала вполне предметные семинары, но именно там, по её словам, она стала замечать, что теряет уже приобретенные структуры и начинает писать по-другому. В Нью-Йорке она сделала три наброска прозы. Вернувшись в Германию, представила их на конкурс, выиграла его, получила стипендию и уединилась в дачном домике под Берлином. За полгода написала девять историй, составивших книгу «Летний дом, позже». Книга вышла в издательстве «Фишер» в 1999 году, была восторженно встречена критикой, разошлась тиражом 200 000 экземпляров. После этого жизнь Юдит Герман изменилась. Она стала популярной писательницей. Не было ни одной серьёзной немецкой газеты или журнала, которые не поместили бы на своих страницах материал о Юдит Герман. Сама она относится к этой внезапной славе довольно подозрительно, говорит, что её выбрали потому, что она – удачный объект для средств медиа. Вскоре от неё стали требовать продолжения. В статье во «Франкфутер Альгемайне» Юдит Герман уже вменяют в вину, что она слишком медлит со второй книгой, что так нельзя делать. Юдит говорит, что чувствует это давление, что оно страшно мешает. Почти все, кто был причислен критикой к феномену «нового поколения немецких писателей» (Юдит, которую причислили туда же, вообще не верит в возможность такого словосочетания) своими вторыми книгами привели читающую публику в уныние. В статье во «Франкфутер» утверждается, что в литературу нельзя войти с одной книгой, что только вторая служит свидетельством о рождении писателя. Спорный тезис. Во всяком случае, нужно ли так спешить? Кажется, Саша Соколов сказал о литературе, что она делится на две: на ту, что писалась в спешке и ту, что очень медленно. Приятно, что в этом смысле Юдит не торопится. На вопрос «когда» отвечает, что не знает. Не скоро. Не раньше, чем через два года. При этом если она пишет, то пишет быстро. За день получается довольно большой текст. Но пока не наступит момент, пока «не призовёт к ответу...» И потом – счастье, по её словам, это всегда момент «до того». Перед этим. Она написала об этом рассказ, она повторяла это в интервью и в беседах. По-моему, это ощущение относится и к состоянию молчащего писателя. Достоевский в начале «Униженных и оскорблённых» вдруг признаётся: «...мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их, и, право, это было не от лености.»

Я бы сказал, что прелесть рассказов Юдифь отчасти заключается в том, что перед нами – не совсем готовые произведения. В них есть то, что потом иногда исчезает из рассказов зрелого писателя, Пруст называл это «бархатом».

Юдит Герман живёт в Берлине, в той его части, которая когда-то называлась «Восточной». А действие одного из её рассказов перенесено ещё дальше на Восток – в Санкт-Петербург. «Меня часто спрашивают, – говорит Юдит, – не была ли я в России, не оттуда ли мои дедушка и бабушка. И я всегда отвечаю, что не могу всё рассказать, потому что выдам тогда тайну этой истории. «Красные кораллы» нанизаны на длинную нить, которая ведёт прямо ко мне. И это – всё, что я могу сказать. Я никогда не была в России. Один из моих великих планов состоит в том, чтобы когда-нибудь туда поехать».

Александр Мильштейн / Мюнхен /




Красные кораллы


Мой единственный визит к психотерапевту стоил мне красного кораллового браслета и моего возлюбленного.

Красный коралловый браслет был из России. Точнее, он был из Петербурга, ему было больше ста лет, моя прабабушка носила его на левой руке, и он убил моего прадедушку.

И эту историю я хочу рассказать? Я в этом не уверена.


Моя прабабушка была красавицей. Она приехала в Россию с моим прадедушкой, чтобы прадедушка строил печи для русского народа. Прадедушка занял большую квартиру на Васильевском острове в городе Петербурге. Васильевский остров омывается большой и малой Невой, и если встать на цыпочки и выглянуть из окна квартиры на Малом проспекте, можно увидеть реку и большую Кронштадтскую бухту. Но прабабушка не хотела видеть ни реку, ни Кронштадтскую бухту, ни высокие стройные здания Малого проспекта. Она не хотела видеть из окна чужбину. Она задёргивала красные бархатные шторы, закрывала двери, ковры поглощали все звуки, и прабабушка сидела на диване, в креслах, на кровати с балдахином, покачиваясь взад и вперёд, тоскуя по Германии. В этой большой квартире на Малом проспекте свет всегда был сумрачным, как на дне моря, и может быть, моей прабабушке казалось, что чужая сторона, Петербург, и вся Россия – ни что иное, как глубокий непонятный сон, от которого она скоро очнётся.


Тем временем мой прадедушка ездил по стране и строил печи для русского народа. Он строил шахтные печи и слоевые топки, и пламенные печи, и печи Ливермора. Его подолгу не было дома. Он писал моей прабабушке письма, и когда они приходили, она немного приоткрывала тяжёлые красные бархатные шторы, впускала в комнату узкую полоску дневного света и читала:

Я хочу тебе объяснить, что печь Газенклевера, которую мы здесь строим, состоит из муфелей, соединённых друг с другом вертикальными каналами, и они нагреваются пламенем обжиговой печи– ты помнишь полую печь, которую я построил в Бломешенской пустоши в Гольштейне, она тебе тогда ещё особенно понравилась – вот теперь и в печи Газенклевера руда будет через отверстия попадать в верхний муфель и...

Мою прабабушку очень утомляло чтение этих писем. Она уже не могла вспомнить полую печь в Бломешенской пустоши, но она помнила Бломешенскую пустошь, равнины и пастбища, стога сена на полях и летом – вкус сладкого, холодного яблочного сусла. Она отпускала штору, и комната снова погружалась в сумерки. Она ложилась усталая на диван и повторяла: «Бломешенская пустошь, Бломешенская пустошь», это звучало, как детская песенка, как колыбельная, звучало красиво.


На Васильевском острове в те годы рядом с деловыми иностранными людьми и их семьями жило много русских учёных и художников. Они прослышали о красивой, бледной немке со светлыми волосами, которая жила в конце Малого проспекта, и почти всегда была одна в комнатах, таких же тёмных, мягких и прохладных, как Балтийское море. Ей представили учёных и художников. Прабабушка приглашала их войти усталым жестом своей маленькой руки, говорила мало, ничего не понимала, смотрела сквозь полуприкрытые веки медленными сонными глазами. Учёные и художники садились, глубоко утопая в мягких креслах и диванах, горничные приносили чёрный чай с корицей и варенье из черники и ежевики. Моя прабабушка грела руки на самоваре и чувствовала себя слишком усталой, чтобы выпроводить учёных и художников. И они сидели. Они не сводили с моей прабабушки глаз, и замечали, как она сливается с сумеречным светом во что-то печальное, красивое, странное. А так как печаль, красота и странность – главные черты русской души, учёные и художники были влюблены в мою прабабушку, а моя прабабушка позволяла им себя любить.


Итак: прадедушки не было очень долго. Прабабушка очень долго позволяла себя любить, она вела себя крайне осторожно, была осмотрительной и вряд ли допускала ошибки. Она грела руки на самоваре, а свою промёрзлую душу – на пламенных сердцах своих любовников, она научилась различать в чужом, мягком языке слова: «Ты нежнее всех берёзок». Она читала письма о плавильных печах, и о трубчатых печах в узкой полоске света, после чего сжигала их в камине. Она позволяла себя любить, по вечерам, перед тем, как уснуть, она тихонько напевала песенку Бломешенской пустоши, а когда её любовники вопросительно смотрели на неё, улыбалась и молчала.


Прадедушка обещал вскоре приехать и вернуться с ней в Германию. Но он не приезжал.

Прошла первая и вторая и третья петербургская зима, а мой прадедушка всё ещё занимался строительством печей где-то на российских просторах, а моя прабабушка всё ещё ждала, когда она вернётся домой в Германию. Она писала ему в тайгу. Он писал ей в ответ, что скоро приедет, вот только построит ещё одну печь. Он каждый раз писал, что это – последний раз, и после этого они уже точно уедут домой.


Вечером того дня, когда вернулся мой прадедушка, моя прабабушка сидела перед зеркалом в спальне и расчёсывала свои светлые волосы. В ящичке перед зеркалом лежали подарки её любовников: брошь от Григория, кольцо от Никиты, жемчуга от Алексея, кудри Емельяна, медальоны, амулеты и диадема от Михаила и от Ильи. В ящичке также лежал коралловый браслет от Николая Сергеевича. Шестьсот семьдесят четыре маленьких коралла были нанизаны на шёлковую нить, и гневно светились красным светом. Прабабушка положила гребень на колени. Медленно закрыла глаза. Открыв глаза, она достала из ящичка коралловый браслет и надела его на левую руку. У неё была очень белая кожа.


В тот вечер она ужинала с моим прадедушкой впервые за три года. Прадедушка болтал по-русски и смеялся. Прабабушка складывала руки на коленях и тоже смеялась. Прадедушка говорил о степях, о пустынях, о светлых русских ночах, и о печах, он произносил много названий, и моя прабабушка кивала, как будто она всё это понимала. Прадедушка сказал ей по-русски, что он должен ещё раз поехать во Владивосток, говоря это, он ел руками пельмени. Он вытёр ладонью масляный рот и сказал, что это будет последний раз, и после этого они вернутся в Германию. Или она хочет остаться ещё?

Моя прабабушка не всё поняла. Но она поняла слово «Владивосток». Она положила руки на стол, и коралловый браслет на её белоснежной руке разгневанно засветился красным светом.


Прадедушка уставился на браслет. Он вытер руки льняной салфеткой и приказал горничной покинуть комнату. «Что это?» – сказал он по-немецки

Прабабушка сказала: «Браслет».

Прадедушка сказал: «Можно мне поинтересоваться, откуда он у тебя?»

Прабабушка очень тихо и мягко сказала: «Я вообще-то ждала, когда ты спросишь. Это – подарок Николая Сергеевича».

Прадедушка позвал горничную и послал её за своим другом Исааком Бару. Исаак Бару пришёл, кривой, горбатый, он выглядел заспанным и растерянным, была уже поздняя ночь, он то и дело пытался пригладить рукой всклокоченные волосы. Прадедушка стал быстро ходить по комнате, Исаак Бару бегал за ним, они спорили, Исаак Бару напрасно пытался успокоить прадедушку, слова, которые он произносил, напоминали прадедушке о любовнике. Моя прабабушка чувствовала себя опустошённой, утопала в мягком кресле и грела руки на самоваре. Мой прадедушка и Исаак Бару говорили по-русски, прабабушка уловила только слова «секундант» и «Петровский парк». Горничную послали с письмом в темноту. Как только рассвело, прадедушка и Исаак Бару покинули дом. Прабабушка заснула в мягком кресле, её маленькая рука с красным коралловым браслетом безжизненно свисала с подлокотника; в комнате было темно и тихо, как на дне морском.


Исаак Бару пришёл в полдень, и после множества расшаркиваний и выражений соболезнования сообщил прабабушке, что в восемь часов утра скончался прадедушка. На холме в Петровском парке пуля Николая Сергеевича попала ему в сердце. Прабабушка ждала семь месяцев. 20 января 1905 года, в первые дни революции, она родила мою бабушку, упаковала вещи и вернулась в Германию. Поезд был последним: после этого железнодорожники объявили забастовку, и сообщение между Россией и заграницей было прервано. Когда закрылись двери, и локомотив выпустил в зимний воздух белый дымок, в конце перрона появилась кривая фигурка Исаака Бару. Прабабушка заметила его, приказала проводнику подождать, и Исаак Бару в последнюю секунду вскочил в немецкий поезд. Он сопровождал прабабушку до самого Берлина, он носил её чемоданы и коробки со шляпами и всю ручную кладь, и не проходило минуты, чтобы он не заверял прабабушку, что будет благодарен ей всю жизнь. Прабабушка молча улыбалась ему в ответ, на левой руке у неё был красный коралловый браслет, и моя маленькая бабушка, лежавшая в ивовой корзинке, уже тогда намного больше походила на Николая Сергеевича, чем на моего прадедушку.


Мой единственный визит к психотерапевту стоил мне красного кораллового браслета и моего возлюбленного.

Мой возлюбленный был на десять лет старше меня и напоминал рыбу. У него были серые рыбьи глаза, серая рыбья кожа, он напоминал дохлую рыбу, он целый день лежал на своей кровати, холодный и безмолвный, ему всегда было плохо, он лежал на кровати и если он что-то говорил, то только одно-единственное предложение: «Я сам себе не интересен». И эту историю я хочу рассказать?

Не знаю. В самом деле, не знаю:


Мой возлюбленный был правнуком Исаака Бару, и в его тонких жилах текла русско-немецкая кровь. Исаак Бару оставался верен моей бабушке всю жизнь, но женился на её пухленькой горничной. Она родила ему семь детей, эти семь детей подарили ему семь внуков, и один из этих семи внуков подарил ему его единственного правнука – моего возлюбленного. Родители моего возлюбленного утонули в море во время летней бури, и моя прабабушка наказала мне пойти на похороны – последние свидетели петербургского прошлого должны были уйти в бранденбургскую землю, а с ними и истории, о которых она больше не хотела говорить. И я пошла на похороны внука Исаака Бару и его жены, и над могилой стоял мой возлюбленный, и по его щеке текли три серые слезы. Я взяла его холодную руку в свою, и когда он пошёл домой, я пошла с ним; я думала, что смогу утешить его петербургскими историями, я думала, что он может рассказать мне их заново. Но мой возлюбленный ничего не говорил. И он не хотел ничего слышать о зимнем утре 1905 года, когда моя прабабушка задержала поезд, чтобы его прадедушка смог уехать. Мой возлюбленный лежал на кровати и если что-то говорил, то только вот это: «Я сам себе не интересен». Его комната была тёмной и пыльной, окно выходило на кладбище, на кладбище всё время звонил погребальный колокол. Если я вставала на цыпочки и выглядывала в окно, я видела свежие могилы, букеты гвоздик и скорбящих. Я сидела в углу комнаты на полу, поджав колени, моё дыхание приводило в движение пыль, мне казалось это поразительным – не интересоваться самим собой. Я интересуюсь исключительно собой. Я разглядывала своего возлюбленного, мой возлюбленный разглядывал своё тело, так, как будто он уже был мёртвым, иногда мы с неприязнью занимались любовью, я кусала его солёные губы. Я чувствовала себя худой, тощей, хотя я такой не была, но я как будто была не собой. Свет падал сквозь деревья, стоявшие за окном, это был водянистый свет, как на море, и хлопья пыли перемещались по комнате, как водоросли или тина. Мой возлюбленный был грустен. Я безучастно спросила, не хочет ли он, чтобы я рассказала ему одну короткую русскую историю, и мой возлюбленный ответил загадочно, что истории закончились, что он не хочет их слушать, и вообще, я не должна путать свою собственную историю с другими. Я спросила: «А у тебя есть своя собственная история?», и мой возлюбленный сказал: «Нет». Но два раза в неделю он ходил к врачу, к психотерапевту. Он не разрешал мне себя сопровождать, и он не хотел мне ничего рассказывать о психотерапевте, он говорил: «Я говорю о себе. Вот и всё», а когда я его спрашивала, говорит ли он о том, что он сам себе не интересен, он смотрел на меня взглядом, полным презрения, и молчал.


Так мой возлюбленный молчал или произносил это единственное предложение, я тоже молчала и начинала думать о психотерапевте, лицо моё было таким же пыльным, как босые ноги. Я представляла себе, как я сижу в кабинете психотерапевта и говорю о себе. Я не имела ни малейшего представления, о чём бы я могла говорить. С тех пор, как я стала жить с моим возлюбленным, я давно уже по-настоящему не разговаривала, я почти ничего не говорила ему, он ничего не говорил мне, кроме единственного предложения, и были моменты, когда мне начинало казаться, что весь язык состоит только из этих пяти слов: Я сам себе не интересен.


Я стала часто думать о психотерапевте. Мысли о разговорах в кабинете, который я до сих пор не видела, доставляли мне удовольствие. Мне было двадцать лет, мне нечего было делать, на левой руке я носила красный коралловый браслет. Я знала историю своей прабабушки, мысленно я могла пройтись по тёмным, сумрачным комнатам квартиры на Малом проспекте, я видела Николая Сергеевича её глазами. Прошлое так сплелось со мной, что порой казалось собственной жизнью. История прабабушки была моей собственной историей. Но где была моя история помимо истории моей прабабушки? Этого я не знала.


Дни были тихими, как будто мы были под водой. Я сидела в комнате моего возлюбленного, и пыль окутывала мои голени, я сидела, поджав ноги, склонив голову на колени, я рисовала указательным пальцем на сером полу, я где-то растеряла все мысли, и так проходили годы. Могу ли я об этом говорить? Время от времени приходила моя прабабушка и стучалась в дверь квартиры костлявой рукой, она кричала, что я должна выйти и пойти с ней домой, голос её прорывался сквозь пыль, которая покрывала дверь, и казался очень далёким. Я оставалась неподвижной и не отвечала, мой возлюбленный лежал на кровати, уставившись мёртвыми глазами в потолок и не шевелился. Прабабушка кричала, пытаясь меня выманить, ласковые имена, которыми она называла меня в детстве: Солнышко моё, Рыбонька, Заинька, и упрямо стучала в дверь костлявой рукой, она ушла только тогда, когда я закричала: «Ты меня к нему послала, жди теперь, пока это закончится!», после этого она ушла.

Я слышала, как затихли её шаги на лестнице, пыль с двери, которая из-за стука пришла в движение, улеглась. Я посмотрела на моего возлюбленного и спросила: «Так ты всё же не хочешь услышать историю красного кораллового браслета?»

Мой возлюбленный повернул ко мне лицо, на котором была изображена мука. Он вытянул перед собой руки, растопырил пальцы, его рыбьи глаза немного вылезли из глазниц. Тишина, стоявшая в комнате, дрожала, как поверхность моря, в которое бросили камень. Я показала моему возлюбленному руку с красными кораллами, и мой возлюбленный сказал: «Они из семейства корковых кораллов, родовой ствол которых бывает высотой до одного метра, у них красные скелеты из извести. Известь».

Мой возлюбленный говорил это, запинаясь, слова давались ему с трудом, он лепетал, как будто он был пьян. Он сказал: «Они растут у берегов Сардинии и Сицилии. В Триполи, в Тунисе и в Алжире. Там, где море голубое, как бирюза, очень глубокое, можно плавать, нырять, вода тёплая...» Он снова отвернулся от меня, тяжело вздохнул, два раза толкнул стенку ногой, и замер.


Я сказала: «Я хочу рассказывать истории, слышишь ты! Петербургские истории, старые истории, я хочу их рассказывать, чтобы выйти из них и пойти дальше!»

Мой возлюбленный сказал: «Я не хочу их слышать».

Я сказала: «Тогда я буду их рассказывать твоему психотерапевту», и мой возлюбленный встал, он так дышал, что перед его ртом началась пылевая буря, он сказал: «Ты ничего не будешь рассказывать моему психотерапевту, иди к кому угодно, но не к моему психотерапевту», он закашлялся и стал стучать себя по голой серой груди, я не могла не рассмеяться, потому что мой возлюбленный ещё никогда так много не говорил. Он сказал: «Ты не будешь обо мне говорить с тем, с кем я говорю о себе, это невозможно», и я сказала: «Я не хочу о тебе говорить, я хочу рассказывать истории, а мои истории – это и твои истории». Мы начали спорить. Мой возлюбленный угрожал меня бросить, он схватил меня и стал дёргать за волосы, он кусал мою руку и царапался, в комнате подул ветер, раскрылись окна, колокола на кладбище неистово зазвонили, сгустки пыли полетели на улицу, как мыльные пузыри. Я оттолкнула своего возлюбленного, распахнула дверь, мне казалось, что я вправду очень худая; что я слышу, как пыль оседает на пол, мой возлюбленный с серыми рыбьими глазами, с серой рыбьей кожей молча стоял у своей кровати.


Психотерапевт, из-за которого я потеряла красный коралловый браслет и своего возлюбленного, сидел в большой комнате за письменным столом. Комната и в самом деле была очень большая, и в ней почти ничего не было, кроме стола, за которым сидел психотерапевт, и перед которым стоял маленький стул. На полу лежал мягкий ковёр, тёмно-синий, как море. Когда я вошла в комнату, психотерапевт серьёзно посмотрел прямо на меня. Я пошла к его столу, мне казалось, что я буду очень долго идти. Я думала о том, что на этом стуле в другое время сидит мой возлюбленный и говорит о себе – о чём же ещё? – мне было немного грустно. Я села. Психотерапевт кивнул мне, я кивнула ему, я уставилась на него, ожидая начала разговора, первого вопроса. Психотерапевт смотрел на меня, пока я не опустила глаза, но ничего не говорил. Он молчал. Его молчание мне что-то напоминало. Он был тих. Тикали невидимые часы, высотное здание овевал ветер, я смотрела на синий ковёр между своими ногами и нервно теребила шёлковую нитку красного кораллового браслета. Психотерапевт вздохнул. Я подняла голову, он постукивал остро заточенным карандашом по блестящей поверхности стола, я смущённо улыбнулась, он сказал: «Что с вами».


Я вздохнула, я подняла руки и снова их опустила, я хотела сказать, что я собой не интересуюсь, я подумала, что это – ложь, я интересуюсь исключительно собой, но что же тогда? Совсем ничего? Только усталость и пустые тихие дни, жизнь рыбы под водой, смех без причины? Я хотела сказать, что во мне слишком много историй, и это делает мою жизнь тяжёлой, я думала, что могла бы остаться с моим возлюбленным, я вздохнула, и психотерапевт раскрыл глаза и рот, я потянула за нитку красного кораллового браслета, и нитка порвалась, и шестьсот семьдесят четыре гневных красных маленьких коралла во всём своём сверкающем великолепии скатились с моего запястья.


Я растерянно смотрела на руку, она была белая и голая. Я посмотрела на психотерапевта, он откинулся на спинку стула, карандаш лежал перед ним, параллельно краю стола, руки он сложил на коленях. Я соскользнула со стула на синий, как море ковёр, шестьсот семьдесят четыре коралла лежали по всей комнате. Они светились, как никогда, гневным багряным светом, я ползала по полу и собирала их, они были и под столом, и под ногой психотерапевта, он чуть-чуть отодвинул ногу, когда я её коснулась, под письменным столом было темно, но красные кораллы светились.


Я думала о Николае Сергеевиче, я думала, не подарил бы он моей прабабушке красные кораллы, не выстрелил бы он тогда моему прадедушке прямо в сердце. Я думала о горбатом, кривом Исааке Бару, не задержала бы моя прабабушка поезд, не покинул бы он Россию. Я думала о своём возлюбленном, о рыбе, я думала, не молчал бы он всё время, не ползала бы я теперь под столом какого-то терапевта; я смотрела на ноги терапевта, на его сложенные на коленях руки, я слышала его запах, я ударилась головой о стенку стола. Собрав кораллы под письменным столом, я выползла обратно на свет, и поползла дальше по комнате, поднимая кораллы правой рукой, и собирая их в левой. Я уже начинала плакать. Стоя на коленях на синем, как море ковре, я смотрела на психотерапевта, а он смотрел на меня, сидя на своём стуле, сложа руки. Моя левая рука была полна кораллов, но вокруг меня светились и сверкали ещё сотни других, я думала, что мне понадобится целая жизнь, чтобы их все подобрать, что мне никогда не удастся это сделать, жизни не хватит. Я встала. Психотерапевт наклонился вперёд, взял со стола карандаш и сказал: «Сегодня приём окончен».


Я пересыпала кораллы из левой руки в правую, они при этом издавали красивый, нежный звук, похожий на тихий смешок. Я подняла правую руку и швырнула кораллы в психотерапевта. Психотерапевт пригнулся. Красные кораллы градом посыпались на его письменный стол, а вместе с ними посыпался весь Петербург, малая и большая Нева, моя прабабушка, Исаак Бару и Николай Сергеевич, бабушка в ивовой корзинке и возлюбленный-рыба, Волга, Луга, Нарва, Чёрное море и Каспийское море, и Эгейское, и залив, и Атлантический океан.

Вода Мирового океана образовала большую зелёную волну, которая побежала по столу психотерапевта, сорвала его со стула, поднялась выше, опрокинула стол, из водоворота на мгновение показалось лицо психотерапевта и исчезло, вода шипела, пенилась, пела, поднималась, затопляя мои истории, возвращая кораллы обратно в заросли тины, к облепленным ракушками берегам, на морское дно. Я затаила дыхание. Я пошла к своему возлюбленному, чтобы ещё раз его увидеть. Он лежал на мокрой кровати. Свет был серым, как на дне моря, в его волосах были хлопья пыли, они дрожали. Я сказала: «Ты знаешь, что кораллы становятся чёрными, когда они долго лежат на дне», я сказала: «Была ли это история, которую я хотела рассказать», но мой возлюбленный уже не мог меня слышать.



Соня


Соня была гибкой. Я имею в виду не телесную гибкость, «гибкая, как тростник» и всё такое, нет, Соня была гибкой... Это тяжело объяснить. Может быть так – она позволяла любые проекции. Она могла быть незнакомым человеком, маленькой музой, женщиной, увидев которую на улице, вспоминаешь потом спустя много лет, испытывая чувство ужасного упущения. Соня могла быть глупой и честной, циничной и умной. Красивой, превосходной, и были моменты, когда она была просто бледной девочкой в коричневом пальто, не имеющей никакого значения. Я думаю, что она была такой гибкой, потому на самом деле она была ничем.


Я встретил Соню в поезде. Я возвращался в Берлин из Гамбурга, где я провёл восемь дней с Вереной. Я был полностью влюблён в Верену. У неё был вишнёвый рот и чёрные, как смоль, волосы, каждое утро я заплетал их в две толстые тяжёлые косы, мы гуляли вдоль гавани, я прыгал вокруг неё, выкрикивал её имя, распугивал чаек. Она казалась мне прекрасной. Она фотографировала доки, грузовые баржи, киоски закусочных, она много говорила, всё время смеялась надо мной, а я пел: «Верена, Верена», целовал её вишнёвый рот, и мне хотелось вернуться домой, к работе, увезти с собой запах её волос.


Это было в мае, поезд ехал через Бранденбург, на зелёных полях лежали длинные вечерние тени. Я вышел из купе, чтобы покурить, и увидел Соню. Она курила сигарету, её правая нога упиралась в пепельницу; когда я стал рядом, она передёрнула плечами. Я почувствовал, что что-то не так. Ситуация вроде бы была самая обыкновенная – узкий проход скоростного поезда где-то между Гамбургом и Берлином, два человека, оказавшиеся рядом только потому, что им одновременно захотелось покурить. Но Соня смотрела в окно в таком оцепенении, как будто сейчас должна была начаться бомбёжка. Она не была красивой. Она была какой угодно, но только не красивой в тот момент, её лицо было необычным и старомодным – как у мадонн на картинах пятнадцатого века. Узкое, заострённое к низу лицо. Я смотрел на неё сбоку, и мне было нехорошо, я злился, потому что образ прекрасной Верены начинал ускользать из моей памяти. Я закурил сигарету. Я испытывал желание подойти к ней и прошептать на ухо непристойность. Когда я повернулся, чтобы зайти в своё купе, она посмотрела на меня.


В голове у меня промелькнула ехидная мысль, мол, наконец-то девушка отважилась на меня взглянуть. Поезд вздрогнул, в одном из купе закричал маленький ребёнок. В её глазах не было ничего особенного, возможно, они были зелёные, не очень большие и очень узко посаженные. Я больше ни о чём не думал, просто смотрел на неё, она смотрела на меня, без всякой эротики, без заигрывания, но так прямо и серьёзно, что я чуть не дал ей пощёчину. Наконец я очутился в своём купе и, резко задвинув дверь, перевёл дыхание.


Когда поезд остановился на станции «Zoo» было уже темно. Я сошёл на платформу, было тепло, я слышал запахи, по которым узнаю свой город с закрытыми глазами. Я встал на эскалатор и сразу же её увидел. Она была в трёх-четырёх метрах от меня, в правой руке у неё была красная коробка со шляпой. В её маленькой фигурке чувствовался вызов, который я проигнорировал. Я остановился возле киоска и стал покупать табак и вечернюю газету. Но Соня была тут как тут. Она сказала: «Я должна тебя подождать». Она не спросила, а сказала, при этом она смотрела себе под ноги, но в её хриплом голосе не было никакого смущения, наоборот, в нём была твёрдая уверенность. Она была совсем ещё юной, лет девятнадцать-двадцать. Я сказал: «Да», сам не зная, зачем я это делаю, заплатил за газету и за табак, и мы пошли вместе ко входу в метро. Пришла электричка, мы сели в неё, Соня всё время молчала. Она поставила на пол свою дурацкую коробку, и, прежде, чем затянувшаяся пауза сделалась неприятной, спросила: «Где ты был?» Это уже был настоящий вопрос. Я бы должен был сказать, что был в Гамбурге у своей подружки, но по неизвестной мне самому причине сказал, что был на рыбалке со своим отцом. Она смотрела на мои губы, при этом я не был уверен, что она вообще меня слушала. И вдруг я понял: она решила мной завладеть. Возможно, она видела меня раньше, в Гамбурге, или в Берлине. В тот момент, когда я увидел её впервые, она уже знала меня. Когда я стал возле неё в вагоне, чтобы покурить сигарету, она начала действовать. Она спланировала эту ситуацию, она заранее знала, что всё так и будет. Мне вдруг стало жутко. Я надел рюкзак и сказал: «Я выхожу». Она с невероятной быстротой выхватила из шляпной коробки ручку, что-то написала на бумажке и протянула мне: «Ты можешь мне позвонить».

Я не ответил и, не попрощавшись, покинул электричку. Вместо того, чтобы сразу же выбросить клочок бумаги, я сунул его в карман куртки.


Май был тёплый и солнечный. Я рано вставал и много работал в мастерской. Писал бесчисленные письма Верене. Она редко отвечала, но иногда звонила, чтобы рассказать мне какую-то историю, и я наслаждался её голосом, её беззаботностью. Во дворе цвели липы, я играл с турецкими мальчишками в футбол, тосковал по Верене, но не страдал при этом. Когда темнело, я выходил из дому, город казался слегка пьяным, и я тоже шёл куда-нибудь выпить и потанцевать, и были женщины, которые мне нравились, но я каждый раз вспоминал Верену и возвращался домой один.


Через две недели я нашёл в своей куртке листок, на котором были написаны большие кругловатые цифры, и имя, которое я прочёл вслух: «Соня». Она подошла к телефону так быстро, как будто две недели больше ничего не делала, только сидела и ждала моего звонка. Я не должен был ничего объяснять, она сразу же поняла, кто говорит, и мы договорились встретиться в кафе на набережной.


Я положил трубку, ни о чём не жалея, и сразу же позвонил Верене, и стал кричать, что безумно люблю её. Она засмеялась и сказала, что через три недели приедет в Берлин. Я принялся за работу, насвистывая мелодию Wild Thing, вечером вышел из дому, держа руки в карманах, ни капельки не волнуясь.


Соня опоздала на полчаса. Я сидел у стойк