КОНТЕКСТЫ Выпуск 9


Михаил Гиголашвили
/ Саарбрюккен /

Немцы и немецкое
в «Преступлении и наказании» Ф. Достоевского



Не удивительно и закономерно, что большинство героев-европейцев у Достоевского (и вообще в русской литературе) – именно немцы, как приехавшие, так и свои, местные, русские немцы, «внутренние иностранцы». Причина кроется в причудливых зигзагах истории, в таком социально-историческом феномене, как массовые переселения немцев-колонистов в Россию, в укорененности их во всех слоях русского общества, в географическом положениии (Германия, – по словам Достоевского, «самый большой и самый главный» сосед России в Европе), и в кармическом законе притягивания противоположностей – ведь на мировой сцене символов славянский и германский характеры (менталитеты) олицетворяют полярные понятия, но в силу закона притягивания противоположностей стремятся друг к другу.

Российские немцы являлись уникальным связующим звеном между двумя мирами, Германией и Россией, их взносы шли в копилки обеих культур, они были как сообщающиеся сосуды, соединяющие две народные души. Однако у российских немцев были и тяжелые функции, одна из которых – заложничество в слишком амбивалентных отношениях России и Германии (от большой любви до большой вражды): каждое облачко на политическом небосклоне оборачивалось бурей для российских немцев, не говоря о войнах и конфликтах, в конце концов и уничтоживших этот уникальный феномен.


Немцев в процентном отношении к другим иностранцам в России было абсолютное большинство. Главные общины были в Санкт-Петербурге и Москве, а по всей России были раскиданы немецкие колонии, социально-торговые нити из которых обязательно тянулись в ближайшие большие города, где всегда можно было найти такую экзотическую прослойку, как обрусевшие немцы, не теряющие, однако, своих родовых, германских черт характера. Немцы, от сельчан-колонистов до царской фамилии, от ремеслеников-мастеровых до чиновничье-бюрократической верхушки императорского Петербурга, были плотно внедрены в русский социум: бироны, канкрины, остен-сакены, пассеки, минихи, клейнмихели, бенкендорфы, дубельты и др. были зловещей реальностью, еще до того, как превратились в черные дыры русской истории и литературы.

Русские немцы были составной частью реальной жизни: «ученые» немцы заседали в академиях и училищах, преподавали в пансионах и школах, немцы-чиновники руководили канцеляриями и министерствами, немцы-врачи, инженеры, механики трудились в больницах, на заводах и фабриках, немцы-ремесленники работали в мастерских, немцы-торговцы сидели в своих лавках и магазинах. Достоевский с детства жил среди них, общался с ними, слышал их речь, подчас ломаную и неправильную (этот волапюк, «смешное наречие», впоследствии станет в его произведениях маркером при изображении немцев).


Немцы, как в колониях, так и в городах, вызывали у коренного населения не только большой интерес, но подчас и зависть к достатку, зажиточности, довольству, чистоте, порядку, четко организованному труду и быту. Несмотря на определенную замкнутость общин и колоний, немцы были известны в России не понаслышке, как англичане, французы или итальянцы, а в реальности, в действии, в повседневном быту, в процессе труда и жизни, их удельная доля в социальной жизни России всегда была очень высока, что и нашло свое отражение в русской литературе. Немцев русский народ видел, слышал, общался с ними, а писатели-реалисты – это глашатаи и озвучиватели народной души. Немцы и немецкое попадает в список почти обязательных реалий любого большого прозаического произведения русского реализма, охватывающего разные слои, прослойки, ниши и углы общества.

Постепенно сформировалось некое двойственное к ним отношение: с одной стороны, немцы образованы, пунктуальны, настойчивы, работоспособны, бережливы, надежны как работники-профессионалы, упорные искатели и мыслители, трезвые и рациональные ученые, философы, двигатели прогресса, разработчики, за что их должно уважать; с другой – они книжники, начетчики, скучные скупердяи, солдафоны, аккуратисты, ханжи и стукачи, и за это их можно высмеивать.


Практически во всех романах и повестях Достоевского тема немцев получает свое освещение и осмысление. Многочисленные параллели с письмами, статьями и «Дневником писателя» дополняют картину. Уже в раннем творчестве писателя отчетливо маячат причудливые, неординарные личности героев-немцев. Их появление придает тексту новые краски и оттенки, часто сатирические и юмористические, оживляет действие, наполняет его множеством неожиданных ассоциаций, а также динамизирует язык, выявляя его скрытые, особые ресурсы – варваризмы, на которых зачастую строится речь героев-иностранцев.

Достоевский в этом не оригинален и следует русской реалистической традиции – начиная с Фонвизина, авторы старшего поколения (Пушкин, Гоголь, Лермонтов) и современники Достоевского (Тургенев, Лесков, Толстой, Гончаров, Салтыков-Щедрин) делали немцев героями своих произведений, с разной интенсивностью выписывая их образы. А «немецкие» детали почти обязательны во всех прозаических шедеврах русской литературы.


В «Преступлении и наказании» (1866) «немецкое» начинает преследовать Раскольникова сразу, с первых страниц, когда он идет «делать пробу» задуманному безумию: «Эй, ты, немецкий шляпник!»(7)[1] – орут ему на площади, и будущий убийца понимает, что его шляпа, «высокая, круглая, циммермановская», привлекает к себе внимние и может сослужить в будущем плохую службу: «За версту заметят, запомнят... ан и улика.... Мелочи, мелочи главное!..» – упрекает он себя, приближаясь к дому старухи-процентщицы. (Циммерман – известный в Петербурге владелец фабрики и магазина головных уборов на Невском, где, по воспоминаниям вдовы писателя, сам Достоевский покупал себе шляпы).

Дом старухи-процентщицы «заселен был всякими промышленниками – портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелкими чиновниками и проч.» (8) .

В доме, на лестнице, Раскольников встречает носильщиков, выносящих мебель из одной из квартир. Он уже прежде знал, что в этой квартире «жил один семейный немец, чиновник. Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке, остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая. Это хорошо. На всякий случай...» (8). Как известно, этот случай скоро представился: пустой квартире суждено сыграть важную сюжетообразующую роль – там красили маляры, там спрятался Раскольников после убийства, когда Кох и студент Пестряков пошли за дворником. Условно говоря, без этой квартиры не было бы и завязки романа.

В квартире старухи-процентщицы Раскольников обратил внимание на висящие на стене грошовые картинки, изображавшие «немецких барышень с птицами в руках» (10). Не из той ли серии, что висели на станции у Самсона Вырина («Повести Белкина»)? Эти картинки настолько важны, что Достоевский не забывает напомнить о них в жутком сне Раскольникова о повторном убийстве старухи-процентщицы (269).

Картинки важны и для Пушкина – в набросках 1830-х гг. «Записки молодого человека» сталкиваемся с описанием «немецких картинок», которое Пушкин потом использует в «Станционном смотрителе» почти полностью, добавляя лишь интересное уточнение – «под картинками напечатаны приличные немецкие стихи»). Как известно, сюжет этих картинок дублирует сюжет «Станционного смотрителя».


Многие герои романа живут в домах и квартирах, принадлежавших немцам. Сам Раскольников раньше жил в доме Буха (120), а теперь живет в доме Шиля[2] (170). В доме богатого немца живет Мармеладов («А вот и дом. Козеля дом. Слесаря, немца, богатого...» (26). Он не только живет в доме Козеля, но и квартирует у немки Амалии Липпевехзель (26). Свидригайлов снимает комнаты у мадам Ресслих, Гертруды Карловны (237). Лужин снял квартиру у немца-хозяина, и тот твердо не соглашается на ее возврат («этот хозяин, какой-то разбогатевший немецкий ремесленник, ни за что не соглашался нарушить только что совершенный контракт и требовал полной прописанной в контракте неустойки». (349). Иеремия Смит в «Униженных и оскорбленных» живет в доме Клугена. Уже Лермонтов поселил своего Лугина в доме титулярного советника Штосса.

Сам Достоевский часто снимал квартиры у немцев. Только с октября 1846 по апрель 1847 года он сменяет несколько квартир, живет в доме Кохендорфа, в квартире m-me Capdeville, в доме Шиля, в квартире Бреммера. Мотив немецкой (шире – иностранной) собственности на дома, квартиры, номера, магазины и т.д. будет варьироваться писателем на протяжении всей творческой жизни и вполне объясним: Петербург всегда был центром русских немцев, шире – всех иностранцев, ибо в те времена зачастую «немцами» называли вообще всех чужеземцев-европейцев, которые начиная с петровских времен тысячами въезжали в Россию. В Петербурге, северных воротах империи, традиционно были самые большие их общины и колонии (описанные уже в «Гробовщике» Пушкина), издавались газеты, строились церкви и школы, а удельный вес немецкого населения был очень высок как среди врачей, инженеров, юристов, преподавателей, так и среди ремесленничества (Гофман и Шиллер в «Невском проспекте» Гоголя).


В «Преступлении и наказании» автор набрасывает образы нескольких немок, владелиц квартир, кафе и борделей. В начале романа упомянута некая Дарья Францевна, «женщина злонамеренная и полиции многократно известная» (20), сводня и бандерша, которую Раскольников поминает недобрым словом в сцене с пьяной девочкой на К-ом бульваре.

Во время своего первого визита в полицию Раскольников встречает там хозяйку борделя, колоритную Луизу Ивановну: «Очень полная и багрово-красная, с пятнами, видная женщина, и что-то уж очень пышно одетая, с брошкой на груди, величиной в чайное блюдечко, стояла в сторонке и чего-то ждала». А ждала она разноса за вчерашний скандал в своем заведении.

На ругань поручика Пороха она спешит объяснить случившееся: «– Никакой шум и драки у меня не буль, господин капитэн, – затараторила она вдруг, точно горох просыпали, с крепким немецким акцентом, хотя и бойко по-русски, – и никакой, никакой шкандаль... Они совсем пришоль пьян и потом опять три путилки спросил, а потом один поднял ноги и стал ногом фортепьян играль, и это совсем нехорошо в благородный дом, и он ганц фортепьян ломаль, и совсем, совсем тут нет никакой манер, и я сказаль. А он путилку взял и стал всех сзади путилкой толкаль. И тут как я стал скоро дворник позваль и Карль пришоль, он взял Карль и глаз прибиль, и Генриет тоже глаз прибиль, а мне пять раз щеку биль. И это так неделикатно в благородный дом, господин капитэн, и я кричаль. А он на канав окно отворяль и стал в окно, как маленькая свинья, визжаль; и это срам. И как можно в окно на улиц, как маленькая свинья, визжаль; и это срам. Фуй-фуй-фуй! И Карль сзади его за фрак от окна таскаль и тут, это правда, ему зейн рок изорваль. И тогда он кричал, что ему пятнадцать целковых ман мус штраф платиль. И я сама пять целковых ему зейн рок платиль. И это неблагородный гость, господин капитэн, и всякий шкандаль делаль! Я, говориль, на вас большой сатир гедрюкт будет, потому я во всех газет могу про вас всё сочиниль» (98-99).


Традиция подобных фонетических искажений речи идет от Фонвизина, Пушкина и Гоголя, которые в сатирических целях уже прибегали к ломаной на «немецкий манер» русской речи своих героев. Пушкин в «Гробовщике» емко обозначил эту речь: «Дверь отворилась, и человек, в котором с первого взгляду можно было узнать немца-ремесленника, вошел в комнату и с веселым видом приблизился к гробовщику. «Извините, любезный сосед, – сказал он тем русским наречием, которое мы без смеха доныне слышать не можем, – извините, что я вам помешал... я желаю поскорее с вами познакомиться. Я сапожник, имя мое Готлиб Шульц»[3].

Уже слова Адама Адамыча Вральмана, учителя-немца из «Недоросля» Фонвизина (1782) переданы в фонетической транскрипции и порой изуродованы до неузнаваемости: «Ай, ай, ай, ай, ай! Теперь-то я фижу! Умарить хотят репёнка! Матушка ты моя! Сшалься нат сфаей утропою, котора дефять месесоф таскала, – так скасать, асмое тифа ф свете. Тай фолю этим проклятым слатеям. Ис такой калафы толго ль палфан? ... Ушь диспозисион, ушь фсё есть... Матушка моя! Што тепе натопно? Сынок, какоф есть, да тал пох сдорофье; или сынок премудрой, так сказать, Аристотелис, да в могилу ... Рассути-ш, мать моя, напил прюхо лишне: педа. А фить калоушка-то у нефо кораздо слапе прюха; напить ее лишне да и захрани поже!» и т.д.

У Фонвизина комический эффект достигается в основном искажениями в области фонетики: оглушением согласных, подменой и смешением шипящих. Достоевский в речи Луизы Ивановны делает упор на всегда мягкое «л», выделяет неверное употребление предлогов, инкрустирует текст немецкими словами.


Другая петербургская немка, мадам Гертруда Карловна Ресслих, вообще не появляется в романе в качестве действующего лица, но о ней говорят, она участвует косвенно в действии, ее психологический портрет разработан более детально, и если пышная Луиза Ивановна – это эскиз в юмористических тонах, то образ мадам Ресслих прописан сплошь черной краской. Читатель впрямую с Ресслих не сталкивается, но впечатление от этой темной фигуры остается сильное.

Свидригайлов сообщает Соне, что живет «у мадам Ресслих, Гертруды Карловны» (237). В разговоре с Раскольниковым он уточняет, что Ресслих – его «старинная и преданнейшая приятельница» (424). В другом месте он называет ее «пройдохой» и «шельмой». Тень этого зловещего персонажа время от времени возникает за спинами действующих героев.


Лужин так характеризует её отношения со Свидригайловым: «Здесь жила, да и теперь, кажется, проживает некоторая Ресслих, иностранка и сверх того мелкая процентщица, занимающаяся и другими делами. С этою-то Ресслих господин Свидригайлов находился издавна в некоторых весьма близких и таинственных отношениях. У нее жила дальняя родственница, племянница, кажется, глухонемая, девочка лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно била. Раз она найдена была на чердаке удавившеюся. Присуждено, что от самоубийства. После обыкновенных процедур тем дело и кончилось, но впоследствии явился, однако, донос, что ребенок был жестоко оскорблен Свидригайловым. Правда, всё это было темно, донос был от другой же немки, отъявленной женщины и не имевшей доверия; наконец, в сущности, и доноса не было, благодаря стараниям и деньгам Марфы Петровны; всё ограничилось слухом. Но, однако, этот слух был многознаменателен» (288-289).

Частица «же» («другой же немки») говорят о том, что Гертруда Карловна Ресслих – немка, что, впрочем явно видно из её имени и подтверждается отчеством (Карл – любимое мужское «немецкое» имя у Достоевского[4]). Это в ее комнатах такие тонкие стены и такие большие замочные скважины, что Свидригайлов может спокойно подслушивать, что делается в соседнем номере, где живет Соня и куда приходит Раскольников.


Свидригайлов и раньше пользовался услугами этой шельмы, пользуется и теперь. В последнем разговоре с Раскольниковым он с иронией сообщает, что Ресслих «вечно в хлопотах, но хорошая женщина, уверяю вас... Может быть, она бы вам пригодилась, если бы вы были несколько рассудительнее» (471), намекая, очевидно, на способности Ресслих помочь Раскольникову достать фальшивые документы, скрыться из Петербурга, организовать побег за границу.

Далее становится ясно, что мадам Ресслих промышляет (как и Дарья Францевна и Луиза Ивановна) «живым товаром», молодыми девушками: Свидригайлов, рассказывая о каком-то своем прежнем развлечении («девчонка-то, в воде-то, зимой-то...») прямо указывает на своднические функции Ресслих: «Ну, так она мне всё это состряпала; тебе, говорит, так-то скучно, развлекись на время» (465). Он сообщает далее, что Ресслих теперь сватает ему «жену», шестнадцатилетнюю девочку: «А Ресслих эта шельма, ... она ведь что в уме держит: я наскучу, жену-то брошу и уеду, а жена ей достанется, она ее и пустит в оборот; в нашем слою то есть, да повыше» (465).


Мадам Ресслих имеет конкретного прототипа и восходит к ростовщице, которой Достоевский после смерти брата должен был платить «капитал и проценты» – в черновых записях к роману и в письмах она названа своим именем – «шельма Рейслер».

Интересно, что в подготовительных материалах Достоевский пробует возможные контакты Рейслер с другими героями. Так, была намечена связка Рейслер-Соня-Разумихин, где Разумихин прямо увязывался с очередным скандалом у многострадальной Луизы Ивановны: «Рейслер и воровка – (Рейслер говорит Соне). Жаль только, что он тебя учил: убей. Соня дала знать Разумихину. Разумихин, прикинувшись в глазах Рейслер врагом Сони, выпытал Рейслер. Ничего не знает. Но Соня уже достала 50 р. вперед, чтоб к Луизе Ивановне, куда сам Разумихин посоветовал. Разумихин там все разбивает у Луизы и дивится Соне, которая себя запродала за него»[5].

Предполагалось также, что Лужин будет шантажировать Соню через Ресслих: «Рейслер слышала (всё про Рейслер). Он связывается с Рейслер и догадывается (вся история), что он убил. Грозит Соне, что он погубит ее... Он связывается с Рейслер и грозит Соне. ... Сплетни Рейслер»[6], однако в окончательном варианте контакты Рейслер-Ресслих замкнулись на Свидригайлове, и они образовали пару, которой автором передоверены все «черные дела» романа.

Интересно, что в подготовительных материалах, в ёмкой характеристике Свидригайлова, где по пунктам перечислены все важнейшие мотивы этого притягательно-отталкивающего образа, Рейслер и насильничание детей стоят друг за другом: «13) Рассказывает вдруг невзначай, как ни в чем не бывало, такие анекдоты, как о Рейслер. 14) о насильничании детей, но бесстрастно. NB. Анекдоты его ужасны»[7]


Амалия Липпевехзель – третья (после Луизы Ивановны и мадам Ресслих) петербургская немка-квартировладелица. Образ её разработан более детально, а сцена ее ссоры с Катериной Ивановной – настоящий клад не только для читателей, но и для лингвистов, ибо насыщена тем «смешным наречием», о котором уже шла речь.

Амалия Липпевехзель появляется на страницах романа не часто, но всегда активно. В начале мы узнаем о ее существовании из рассказа Мармеладова («Проживаем же теперь в угле, у хозяйки Амалии Липпевехзель, а чем живем и чем платим, не ведаю.» (19), потом видим её в сцене с умирающим Мармеладовым (она прибежала «производить распорядок. Это была чрезвычайно вздорная и беспорядочная нем-ка». (176), и, наконец, на поминках.

Вопреки укоренившемуся мнению, ей вовсе не чужды человеческие порывы – она хлопочет возле умирающего Мармеладова, организует его поминки, старается сохранить мир среди своих жильцов, а в ссорах куда сдержаннее на язык, чем Катерина Ивановна, которая кроет ненавистую хозяйку изощренной бранью: «глупая немка, пьяная немка, подлая прусская куриная нога в кринолине, чумичка, пьяная чухонка, кукушка, сова, сычиха в новых лентах, шлепохвостница, дурында».


Сцена скандала проходит в несколько этапов, как и многие центральные, ключевые сцены у Достоевского, затяжные, идущие по нарастающей, с несколькими пиками, каждый из которых выше предыдущего.

Первые искры летят сразу же, как только все вернулись с кладбища: Липпевехзель встретила гостей «вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в черном платье». Это не понравилось Катерине Ивановне.

Возгорание происходит, когда Амалия Липпевехзель, желая загладить неловкость за столом, принялась рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ехал ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карл его ошень ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему сердце пронзиль».

Катерина Ивановна замечает, что «Амалии Ивановне не следует по-русски анекдоты рассказывать». Та обижается и напоминает, что ее «фатер аус Берлин буль ошень, ошень важны шеловек и всё руки по карман ходиль». На это Катерина Ивановна разражается тирадой: «Вот сычиха-то! ... Хотела сказать: носил руки в карманах, а вышло, что по карманам лазил, кхи-кхи! И заметили ль вы, Родион Романович, раз навсегда, что все эти петербургские иностранцы, то есть, главное, немцы, которые к нам откудатова-то приезжают, все глупее нас! Ну согласитесь, ну можно ли рассказывать о том, что «Карль из аптеки страхом сердце пронзиль» и что он (сопляк!), вместо того чтобы связать чиновника, «руки сложиль», и плакаль, и ошень просиль». Ах, дурында!» (375).

На повторное упоминание об отце Липпевехзель («майн фатер аус Берлин буль ошень, ошень важны шеловек и обе рук по карман ходиль и всё делаль этак: пуф! пуф!») Катерина Ивановна немедленно предполагает, что у Амалии Ивановны может, никогда и фатера-то не было, а что просто Амалия Ивановна – «петербургская пьяная чухонка и, наверное, где-нибудь прежде в кухарках жила, а пожалуй, и того хуже» и до сих пор неизвестно, как зовут Амалию Ивановну по батюшке: Ивановна или Людвиговна?

Тут Амалия Ивановна, рассвирепев окончательно и ударяя кулаком по столу, принялась визжать, что она Амаль-Иван, а не Людвиговна, что ее фатер «зваль Иоган и что он буль бурмейстер» и чтоб Катерина Ивановна «в сию минуту съезжаль с квартир», затем бросилась собирать со стола серебряные ложки. Поднялся гам и грохот; дети заплакали.


Это – первый пик сцены. Вдруг появляется Лужин и предъявляет Соне обвинение в воровстве. Амалия Липпевехзель чувствует неожиданную поддержку: «Гот дер бармгерцигер![8] Я так и зналь, что она вороваль!». А когда из кармана Сони выпадает сторублевка, тайком засунутая туда Лужиным, Липпевехзель торжествует: «Воровка! Вон с квартир! Полис, полис! Их надо Сибирь прогналь. Вон!» (383).

Наступает второй пик сцены. Скандал усиливается. Неожиданно Лебезятников разоблачает происки Лужина. Теперь общий гнев обрушивается на Лужина, все кричат и шумят, и «всех глупее стояла Амалия Ивановна, разинув рот и ровно ничего не смысля. Она только видела, что Петр Петрович как-то попался».

Можно сделать вывод, что Амалия Липпевхзель отнюдь не все понимает по-русски и многие детали разоблачения Лужина остаются для нее тайной из-за слабого знания русского языка. Когда же в поднявшейся драке в нее попадает стакан, она не выдерживает – «с визгом, как бешеная, кинулась она к Катерине Ивановне, считая ее во всем виноватою: – Долой с квартир! Сейчас! Марш! – И с этими сло-вами начала хватать всё, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать их на пол» (392).

Следует третий, и последний пик. Гости орали и дрались, Катерина Ивановна кинулась на улицу искать справедливости, а Амалия Липпевехзель «металась по комнате, визжала, причитала, швыряла все, что ни попадалось ей, на пол, и буянила» (393).


В романе просматривается цепочка петербургских немок. Липпевехзель – главная из них. Луиза Ивановна – героиня одной блестящей сцены. О Ресслих только рассказывается, но ее тень незримо присутствует в романе. О Дарье Францевне сказано коротко, вскользь, а анонимная «отъявленная» немка (написавшая донос на Ресслих), только упомянута. Одни написаны детально, другие только набросаны штрихами, однако их всех объединяет ряд черт, в числе которых – алчность, скупость, хватка и криминальная активность. Один образ в пяти ипостасях. Складывается впечатление, что автор распределил свою ненависть к «шельме Рейслер» на пять героинь и наверняка не ошибся в типичности этого собирательного образа, восходящего к пушкинской «злой немке Ротберх» («Мария Шонинг»).

Интересно, что уже в «Двойнике» действует структура из нескольких «темных» немок, где вокруг главной, опорной «злой» немки, выписанной с бoльшей тщательностью, группируются другие, «периферийные», тоже злые и подозрительные немки, а их внутренние и внешние черты как бы дополняют характер основной героини: это Каролина Ивановна (у которой живет Голядкин), «пресдобная» немка-хозяйка кафе, где подрались Голядкин-старший и Голядкин-младший, и некая немка-хромоножка, отдающая внаймы комнаты.


У самых истоков раскольниковского преступления (в прямом и переносном смысле) стоит некий Кох, один из клиентов старухи-процентщицы, о котором глухо сказано, что он скупал у нее просроченные заклады. Кох дергает дверь квартиры, а Раскольников смотрит на прыгающий крючок и думает о том, что и этого свидетеля, как и Лизавету, придется убивать.

Но Коха спасла его страсть к порядку – он решил пойти вниз за дворником, и потом, на радостях, что не попал под топор, собирается отслужить «русский молебен» (103). В подготовительных материалах он фигурирует под фамилией Бергштольц, что говорит о том, что Достоевскому обязательно надо было оттенить факт его немецкого происхождения: «Этот Бергштольц у нее просроченные заклады скупал и внизу же серебренику их продавал! Это шельма, да то-то вот у нас – что шельма, что заклады скупал, так вот уж он непременно убил»[9].

Фамилия Бергштольц явно из серии сделанных (Берг – гора, Штольц – гордость), вроде фамилии лечащего врача Голядкина в «Двойнике» – Рутеншпитц, вывернутый наизнанку «шпицрутен». Игра с немецкими фамилиями уже была опробована в «Униженных и оскорбленных», где жених обманутой красавицы Генрих Зальцман попеременно назван Маслобоевым Феферкухен – Фрауенмильх – Фейербах – Брудершафт.


Со слов Мармеладова мы узнаем, что некий Клопшток, Иван Иванович, не заплатил Софье Мармеладовой за шитье рубашек: «не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком» (20).

Фамилия известного немецкого романтика Клопштока привлекла в свое время внимание Гете: «Сначала удивлялись, как такой замечательный человек носит такую странную фамилию, но к этому скоро привыкли и перестали заниматься значением этих слогов» (кlopfen – стучать, Stock – палка, стучащая палка)[10].

М. Альман усматривает в этой фамилии второй план: «Этим рассказом Достоевский как бы говорит – вот, значит, каковы они в реальной действительности, эти, только по имени лишь романтики, так называемые Клопштоки...»[11]

К умирающему Мармеладову приходит «доктор, аккуратный старичок, немец» (178) – сородич всех других врачей и лекарей немецкого происхождения в русской прозе, первым из которых был лекарь из «Станционного смотрителя», за 25 рублей охотно подтвердивший мнимое нездоровье Минского. Не тот ли это холостой и добродушный старичок доктор, что живет у Владимирской с своей экономкой-немкой и лечит больную Нелли в «Униженных и оскорбленных»?..


В романе много интересных «немецких» деталей. Так, Расколь-ников, узнав из письма матери о решении сестры Дуни выйти замуж за Лужина, называет своих родных «шиллеровскими прекрасными душами» (44). Шиллер для Достоевского – это вечный символ, слово-маркер, обобщение, которым писатель обычно обозначает такие романтические реалии, как чистота души, безгрешность, наивная доброта, неумение обделывать свои дела, устраиваться в земном миропорядке[12]. Шиллеровская душа – это прекрасная душа.

Имя великого романтика несколько раз всплывает в романе: уговаривая Раскольникова прийти с повинной, Порфирий Петрович иронически сравнивает себя с Шиллером: «Вы чего опять улыбаетесь: что я такой Шиллер?» (446). (В этом же разговоре, сообщая, что в квартире Раскольникова был сделан обыск, Порфирий Петррович роняет вдруг по-немецки: «... но – umsonst![13]» (438).

В свою очередь, Свидригайлов называет Шиллером Раскольни-кова и признается в любви к великому германцу: «Вы – Шиллер, вы – идеалист! ... вы сами – прелюбопытнейший субъект! А, кстати, вы любите Шиллера? Я ужасно люблю» (457). Предлагая поехать к шестнадцатилетней «невесте» и дразня Раскольникова разными пряными деталями, Свидригайлов подтрунивает над ним: «Шиллер-то, Шиллер-то наш, Шиллер-то! ... вы вот всё охаете да охаете! Шиллер-то в вас смущается поминутно» (468, 470).

На страницы романа попадает также имя великого немецкого математика и астронома Иоганна Кеплера. Оно упомянуто в контексте перечисления имен «законодателей и установителей человечества», Ликурга, Солона, Магомета и Наполеона.


При первом появлении Лужина Достоевский интересно характе-ризует его портрет: «Даже волосы, впрочем, чуть-чуть с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает лицу неизбежное сходство с немцем, идущим под венец» (143).

Вспоминаются слова Набокова, приписываемые им Гоголю, что «немец вообще не очень приятен, но ничего нельзя себе представить неприятнее немца-ловеласа, немца-любезника, который хочет нравиться; тогда он может дойти до страшных нелепостей»; По словам Набокова, Гоголь в качестве примера пошлости рассказывал о некоем немце, плавающем, обнявши двух лебедей, в пруду перед окнами своей возлюбленной, чтобы добиться ее благосклонности: «немка действительно пленилась этим ловеласом и вышла скоро за него замуж»[14]. Эти лебеди чем-то напоминают картинки «немецких барышень с птицами в руках», что висят на стенах у старухи-процентщицы.


Тяжелые мысли о будущем сестры Дуни рождают в голове Раскольникова следующие параллели: Дуня «скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой» и свою нравственную свободу «за весь Шлезвиг-Гольштейн не отдаст» (45).

Эта же немецкая земля всплывает и в «Записках из подполья»: по мнению героя, главный недостаток человека – «это постоянное неблагонравие, постоянное, начиная от Всемирного потопа до Шлезвиг-Гольштейнского периода судеб человеческих». Отторжение герцогств Шлезвиг и Гольштейн от Дании и присоединение их к Пруссии было одной из целей войн Пруссии с Данией и Австрией в 1864-1866 гг. Эти события широко освещались в русской прессе и, в частности, в журнале Достоевского «Время»[15].

Из прессы в роман попал и другой эпизод: Свидригайлов упоминает случай, о котором сообщали газеты того времени (в том числе и журнал Достоевского «Время»[16]), как некий помещик Козляинов избил в поезде рижскую мещанку: «Ну-с, так вот мое мнение: господину, отхлеставшему немку, глубоко не сочувствую, потому что и в самом деле оно... что же сочувствовать! Но при сем не могу не заявить, что случаются иногда такие подстрекательные «немки», что, мне кажется, нет ни единого прогрессиста, который бы совершенно мог за себя поручиться» (273). Пассаж представляет интерес, если рассматривать его через призму известного слуха о том, что Свидригайлов так избил свою жену, что та умерла от побоев.


После убийства, в свой первый полубредовый приход к Разумихину, Раскольников получает от того предложение перевести за деньги «два с лишком листа немецкого текста: «По-моему, глупейшее шарлатанство: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек? Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек.[17] Бери ... Во-первых, я в орфографии плох, а во-вторых, в немецком иногда просто швах…» (111). В подготовительных материалах об этом сказано сильнее: «Я ведь и орфографию плохо знаю, а в немецком ни бельмеса, и всё больше от себя сочиняю, ей-богу!»[18].

Лебезятников читает немецких авторов; это следует из его собственных объяснений, каким образом он оказался на поминках по Мармеладову: «мимоходом зашел прежде в нумер к госпожам Кобылятни-ковым, чтобы занести им «Общий вывод положительного метода» и особенно рекомендовать статью Пидерита (а впрочем, тоже и Вагнера)» (388). «Общий вывод положительного метода» – это название сборника, вышедшего в Петербурге в 1866 году и составленного из статей, посвященных новейшим естественнонаучным и социологическим идеям. В этом сборнике были статьи немецких ученых-позитивистов: физиолога М. Пидерита и экономиста А. Вагнера[19].

В конце романа помешавшаяся Катерина Ивановна заставляет детей петь на улице известную немецкую песенку: «Du hast Diamanten und Perlen... Как дальше-то? Вот бы спеть... Du hast die schonsten Augen, Madchen, was willst du mehr?[20] Ну да, как не так, was willst du mehr, – выдумает же, болван!» (422) – ругает она неизвестно кого.


В последней сцене романа, когда Раскольников идет признаваться, на Сенной площади его опять задевают: «Фу, как толкаются! Вот этот толстый – немец, должно быть, – что толкнул меня: ну, знает ли он, кого толкнул?» (510) – высокомерно думает будущий каторжанин.

И опять всплывает циммермановская шляпа – в участке поручик Порох философски замечает: «Шляпа есть блин, я ее у Циммермана куплю; но что под шляпой сохраняется и шляпой прикрывается, того я уже не куплю!» (513).

Первая и последняя сцены романа как бы взаимно отражаются, перекликаются деталями. Но сейчас по площади идет уже совсем другой человек, который не боится ни свидетелей, ни улик, потому что сам решил рассказать людям о своем безумии.



[1] (Вернуться) Курсив всюду мой – М.Г. В тексте, в скобках, даны страницы «Преступления и наказания» по: Ф.М.Достоевский, Полное Собрание Сочинений в 30-ти томах, Л., 1973 г. Изд-во «Наука», т. 5.

[2] (Вернуться) Шилю принадлежало еще несколько домов в тогдашнем Петербурге. В одном из них жил сам Достоевский в 1847-49 гг. См.: Ф.М.Достоевский, Полное Собрание Сочинений в 30-ти томах, Изд-во «Наука», Л., 1973 г. т.7, стр. 378.

[3] (Вернуться) А.С.Пушкин. Полное Собрание Сочинений в шести томах. Госиздат художественной литературы, М., т. 4, стр. 81.

[4] (Вернуться) Ср.: Степан Карлович («Бедные люди»), Карл Иванович Бризенмейстер, управляющий («Как опасно предаваться честолюбивым снам»), Карл Федорович, медик («Роман в девяти письмах»), Карл Федорович, танцовщик («Неточка Незванова»), Луиза Карловна, дама из Мордасова («Дядюшкин сон»), Федор Карлович Кригер («Униженные и оскорбленные»), крокодил Карльхен («Крокодил») и т.д.

[5] (Вернуться) Ф.М. Достоевский, Полное Собрание Сочинений в 30-ти томах. Изд-во «Наука», Л., 1973 г. т. 7, стр. 134.

[6] (Вернуться) Там же, стр. 159.

[7] (Вернуться) Там же, стр. 163.

[8] (Вернуться) Боже милосердный! ( нем.)

[9] (Вернуться) Достоевский, цит. с.с. т. 7, стр. 65, 66.

[10] (Вернуться) Цит. по М.С. Альтман, «Достоевский. По вехам имен». – Изд-во Саратовского ун-та, 1975, стр. 168.

[11] (Вернуться) Альман, цит. соч., стр. 163.

[12] (Вернуться) Ср.: «Имя Шиллера для Достоевского с юных лет было «родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний». Возвышенные мечтания, чувство прекрасного, связанные с чтением Шиллера, Достоевский рекомендует воспитывать в детях. Как символ этического идеализма имя Шиллера и образы шиллеровских «прекрасных душ» нередко встречаются также и в других романах Достоевского». Цит. по: Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30-ти томах, Л., 1973 г. Издательство «Наука», т. 7, стр. 366.

[13] (Вернуться) Напрасно! (нем.)

[14] (Вернуться) Владимир Набоков. Лекции по русской литературе, М., Изд-во «Независимая газета», 1966, стр. 74.

[15] (Вернуться) Ф.М.Достоевский, Полное Собрание Сочинений в 30-ти томах, Л., 1973 г. Изд-во «Наука», т. 7. стр. 367.

[16] (Вернуться) В том числе и журнал Достоевского «Время», 1861, №1.

[17] (Вернуться) По мнению комментаторов «Преступления и наказания», в числе прочих могла быть и книга немецкого автора Р.Ф.Вирхова «О воспитании женщины сообразно ее призванию». Подробнее: Ф.М.Достоевский, Полное Собрание Сочинений в 30-ти томах, Л., 1973 г. Изд-во «Наука», т. 7. стр. 371.

[18] (Вернуться) Там же, стр. 37.

[19] (Вернуться) Подробнее см.: Комментарий к «Преступлению и наказанию», т. 7, стр. 391.

[20] (Вернуться) У тебя алмазы и жемчуг… У тебя прекраснейшие очи, девушка, чего же тебе еще? (нем.)




Назад
Содержание
Дальше