ПРОЗА Выпуск 13


Олег ГУБАРЬ
/ Одесса /

Человек с улицы Тираспольской



Одесса, в Год БелАго Дракона


«Улица чужда всякой красоте и – спросите любого встречного – он никогда не скажет вам, что хочет красоты в жизни, что это – цель жизни. Он скажет вам, что высшие идеалы не эстетические, а этические. Кучка художников и улица думают, что между ними – бездна, глубочайшее различие, – они искренно презирают друг друга; очень искренно не знают, что, в сущности, ни малейшего различия между их идеалами нет. Коричневые люди на улице нисколько не нравственные люди; но и эстеты не все сплошь живут в красоте – у них нет миллиона миллионов рублей; это ведь только принцип, только выставка. У моралистов улицы тоже есть свои выставки, – мало ли! Разные «братства», «нравственные беседы», косоворотка Горького (принцип!), любовь Ясной Поляны. Но и те, и другие, и эстеты, и моралисты, если выразят свое последнее желание, свою мечту, – сойдутся…»
                                              Зинаида Гиппиус

«Груши грушами, но не в них была сила»
                                              Андрей Белый

«Трезвость – еще не признак ума»
                                              Олег Губарь

«5 февраля (2000 года – О. Г.) начинается Восточный Год Белого Дракона. Это 17-й год 34-го 60-летнего цикла по китайскому календарю. Стихия – металл. Час рождения – 7:00 – 9:00.

Год Дракона сулит нам много ярких событий, располагает к экстравагантным поступкам. Акцент на индивидуальность, личную свободу, склонность к наслаждениям, стремление к самоутверждению…»

– Эта абракадабра что-нибудь означает?

Прокидывая карточную колоду, подумал.

«Скучища неприличнейшая» – и прорастает «самоутверждающаяся бессмыслица»? Удобряется заимствованной – своей мало? – мистической интуицией?

Третий был Рим, и четвертый, и пятый. Вот и последний – пожаром объятый («Ищут пожарные, ищет милиция…», далее – по тексту)?

Что было сначала: яйцо или курица? Или сначала было Слово?

Особенности национальной охоты: ловцы не душ, но слов, выпадающих в виде осадков, ПРИнесенных ветром. Патологическое мессианство.

«Найдешь и у пророка слово,

Но слово лучше у немого,

И ярче краска у слепца,

Когда отыскан угол зренья…»


--


Чтобы жить дальше, нужна мотивация. Во всяком случае, она нужна для того, чтобы пытаться еще что-нибудь сделать. Наслаждение самораспадом (абсентизм) мотивации не требует.


--


Попробуй, доживи у нас хотя бы лет до 50-ти, оставаясь нормальным человеком. Трудно. А если у кого хватает наглости доваландаться до 70-ти, тут и вовсе нет вопросов. Да и просто неприлично жить так долго.

Юра Коваленко дотягивает 69-й, доживая в пространстве своей души. Что тоже вполне логично: сколько-то десятилетий строил-строил свой собственный мир, а потом окунулся в него и растворился в нем без остатка.

Вот он шагает – широкий, крепкий пенек, матерый, невыносимый, моветонный, неприемлемо талантливый. Лицом к ветру, чуть накренившись вперед, несокрушимой Пизанской башней. Седые перья разметаны нимбом.

Резко притормаживает через каждые 15-20 метров. Недоуменно озирается. Что успело свихнуться окрест?

Завидев этот бронепоезд, большинство бывших светских собутыльников поспешно ретируется. «Эй, художник, – кричит Юра вслед, – дай 50 копеек!» И коллега улепетывает еще быстрее…


--


Думать надо прицельно: длинными и короткими очередями. Я устроен иначе. Как говаривала моя закадычная подружка Люда Зарянова, у меня есть мысль, и я ее думаю. Эта мысль у меня болит, и я не могу ее бросить. Хотя бы мне сказали, что мысль дрянная.

Однажды этот Коваленко проходил мимо, и я сказал ему, чтобы он не проходил мимо. И он не прошел. Сколько бы я потом ни выгонял его из нутра, он обосновался там прочно. И с этим приходилось считаться. Я ДУМАЛ ЕГО, и все тут. Почему? Зачем? Отвечу так же, как отвечала на любые риторические вопросы простая россиянка из-под Каширы.

Случалось, я возмущался в ее присутствии чьими-нибудь бессмысленно-злобными поступками, восклицал: «Как же можно? Зачем они это делают?» Она неизменно отвечал одно и то же: «Значит, надо им». А когда я грустил просто так, урезонивала: «Хуйней не страдай, пожалуйста».

Зачем? Почему? Значит, надо мне.

«Что ты хотел этим сказать?»

Понятия не имею. Я хотел сказать то, что сказал.

Сколько-то лет я воспринимал Юру как явление природы, как разрушающийся элемент уличного декора, как живое украшение интерьера подыхающей Одессы. Постепенно он укоренился во мне какою-то хронической болью, неутихающим саднящим ощущением. Я стал непредумышленно фиксировать услышанное от него, о нем, с ним. Записывал ключевые слова, фразы. Чаще всего – в винарках, на Староконном, прямо на улице. Не стремился к какому-то «художественному обобщению». И всегда отдавал себе отчет в том, что любое отражение апокрифично.

Вот, собственно говоря, и все. Единственное, что бы еще можно было прибавить о назначении этого моего текста, так это французскую поговорку: КАЖДЫЙ НЕГОДЯЙ НАХОДИТ СВОЮ НЕГОДЯЙКУ.


--


Не надо фантазировать. Надо вспоминать.


--


…На Тираспольской Юра приметил девчушку, пускавшую мыльные пузыри. Остановился. Пригляделся. Говорит ей:

– Я тебя нарисую.

Спрашиваю:

– Нарисуешь, как она пузыри пускает?

Он:

– Нет, без пузырей.

– Почему?

– Все надо делать наоборот.

Ухмыляется.


--


Вчера на Новом базаре Юра рисовал каких-то хмырей на упаковочном картоне. И заработал на этом… 20 копеек. На подобной же упаковке он малевал потом других разомлевших проходимцев – мы примостились на лавочке в Горсаду. Но здесь двугривенный не обломился: «натура» неуверенно поднялась и побрела восвояси, разлаписто поддерживая друг друга. Убралась, забыв силуэты на картоне.

В винарке Коваленко набрасывал «ситуации и типы», и к нему назойливо цеплялся какой-то фонтанский жлоб, ориентированный на историко-географический треп. Напел что-то об Ушакове, Нахимове и, кажется, о британском королевском флоте. «А ты знаешь, где пролив Дрейка?» – взорвался, наконец, осатаневший Юрий Андреевич. Популяри-затор исторических знаний сник. «Мудак», – заключил Юра миролюбиво. И успокоился.


--


Как изменить жизнь к лучшему? Есть единственный путь. Надо дотащиться до «Привоза», выбрать самый упругий бочковой огурчик. И немедленно схряпать – причмокивая, хрумкая и относясь к окружающему как к неизбежности.


--


– Глубина погружения?

– До этикетки.

Диалог с Коваленко.

Приснившийся.


--


Одно из скрюченных коваленковских деревьев произрастает в баре, на Тираспольской. Под старыми сухими ветками выпивают рэкетиры и дебоширы. Мы как-то дошкандыбали туда с Тюрюминым после изрядного винарочного круга. «Подарок художника», – со значением возвестила наливайщица, набивая цену.

Этот «подарок» обошелся барыгам в три бутылки водки. Выкуп с художника возьмут с контрибуцией. Если он когда-нибудь сумеет дать. Гиблое дело.

«То дерево – это я. Ты понял», – промямлил однажды Юра горестно. Точно. Застряло дерево в винарке.


ИЗ ДневниКА – о Ю. К.


--


Хорошо подверстывается гоголевский пассаж о «картинной лавочке на Щукинском дворе»:

«Что русский народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных масляных малеваний? Кому нужны эти фламандские мужики, эти красные голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось все глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв…»

Отчетливая формулировка, внятная: все то же, но нет «острого порыва», подлинной детскости, «Детского крика на лужайке» – такого пронзительного и мощного, как у Юры – с его глубоким «эксклюзивным дыханием».

Между прочим, К. Шероцкий, рассуждая о генезисе «казаков Мамаев», говорит, что мотивы пирушек (склянка оковитої, бокал, танцульки, девушки и пр.) почерпнуты из голландской живописи и соединились с особой типичной, может быть, восточного происхождения формой, которою пользовались самоучки-художники для изображения любимых народом сцен из военного быта; гравированные воспроизведения голландских жанров принимали «местную окраску», и голландских крестьян заменяли (замещали?) запорожские гультяи.


--


По дороге из редакции (Музей личных коллекций – антикварная лавка) снова размышлял о наивной живописи, о феномене ее привлекательности (притягательности). Пытался что-то сформулировать – убедительное, иллюстративное. Получилось не слишком остроумно, но верно по сути; мы хотим быть детьми, будучи взрослыми (восприятие искреннего примитива); и мы хотим быть взрослыми, будучи детьми (самовыражение – живопись, да и не только она).

На самом деле то и другое сочетается в нас причудливым образом, т.е. отцы уживаются в нас с детьми. Надо сказать, порой уживаются плохо. Перефразирую известную народную мудрость: маленькие дети (в нас!) спать не дают, а большие (в нас же!) – жить не дают.


--


Всякий раз, рассматривая с Федором книжки, убеждаюсь, что Юра мог быть великолепным их иллюстратором. У него получились бы анималистические шаржи не только профессиональные, но убедительно подлинные. Дети всех возрастов, включая стариков, очень чутки к фальши в сказках.


--


У Писемского в Чухломском уезде деревенские дома изукрашены «разными разностями: узорными размалеванными карнизами, узорными подоконниками, какими-то маленькими балкончиками, Бог весть для чего устроенными, потому что на них ниоткуда нет выхода, разрисованными ставнями и воротами, на которых иногда попадаются довольно странные предметы, именно: летящая слава с трубой; счастье, вертящееся на колесе, с завязанными глазами; амур какого-то особенного цвета и проч.».

Это просто округлый меандр перетекающих балконов, картушей, атлантов-кентавров, колоннад, амурчиков, психичек и прочей живности эклективно-базарной, пляжно-толстозадой Коваленковской Одессы.

В нашем «уезде» – Беляевский, Б.-Днестровский, Татарбунарский, Саратский, Болградский, Арцизский, Тарутинский и др. районы, – я тоже понавидался чухломских разностей: аисты, вифлеемские звезды, огнегривые львы и прочая театральщина – а мы ему не верим, мол, «лубочник», стилизатор и т.п.…


--


«И в дрожках вол, рога склоня» плюс «Прогулка по Тифлису» Полонского (просто перифраз «одесского Пушкина») – это тоже Коваленко. Я просто вижу чавкающую добродушную физиономию этого вола, быка-Юпитера, что висит обрамленной в галерее «Либерти». «По воле бурного Зевеса» и т.п. Божественная, но рогатая Одесса, рифмующаяся по всем направлениям и закоулкам. Зоологическо-флористическое общежитие Заболоцкого – и здесь Коваленко комендант.


--

Пассионарная любознательность. «Найдется ль, наконец, вам воплощенье, или остыл мой молодой задор»? Сублимация. Неосознанное стремление метить территорию, удостоверять свое присутствие в этом мире. Взъерошено рыскать – вместо того, чтобы пить. Пить, чтобы шерсть не стояла дыбом, а язык не вываливался в телефонную трубку. Чтобы не различать в зеркале алчущие (признания) глаза…


--


Явдоха. Мокрый снег. Потом – солнце. Слепой снег. Все вокруг такое кислое и аппетитно-закусочное, как Коваленковский жирный чернозем, питательная среда, универсальный субстрат бессмертного круговорота. Сезонные котлованы, проявляющие нашу живую связь с этим базисом, нашу ПОЧВЕННОСТЬ. Все начинается с канав, траншей и котлованов и там же заканчивается. Погружение в «прекрасное далеко», с оговоркой, мольбой не быть к тебе жестоким. Да и чего, собственно, выдумывать, когда рядом оно. Вот как у Вовки Носырева. Подрабатывает подсобником (начинал-то в ПТУ) после «консы» и 14 лет солирования на большой оперной сцене. И обретоша тот же несгибаемо-неистребимый народ в рукавицах и ватниках – на всех разбитых дрогах, у каждой колдобины и беспросветно перекореженных магистральных трубопроводов, путепроводов и буераков имени товарища Раковского. Шевеление, копошение, подай «штуковину-хуевину», «я же просил тебя ебнуть кувалдой, а ты пизданул» (сообщил Ростислав Александров); Роден с лопатой. Бессмертный псевдоиндустриально-криминальный пейзаж. Вечная обочина в комьях грязи и собачьего дерьма. Вечно стряхиваемое с себя равнодушное оцепенение. Узкоглазая (лобая?) сонливость. Неравнодушие к этому равнодушию. Жалоба позы (театральные опирания на костыль-лопату). Канализирование рабочего (?) времени-жизни. Моя археология повседневного.

Плюс – Юрины дедки-хитрованы.


--


Мы-то вымрем, Юра. Просто интересно, что же будет с тараканами.


--


Алла непредсказуема, как убегающее молоко.


--


Все же уютно в нашем задушевном подвальчике, в нашей милой Людочкиной винарке – в маленьком Малом переулке. «Винарка и Пастух».


Винарка в Малом переулке.

Здесь ошиваются придурки.

От перманентного похмелья

Страдают дети подземелья.


Нахраписто наваливаюсь на умиротворенного, ничего не подозревающего Юру. Это об эскизе с пасторальной старой его картине «Семья», где вся сельская семейка в полном составе, включая Жучку, заботливо окружила главную надежду и опору – здоровенную хрюшку. Такая идиллия! «Так вот, – говорю, предательски понижая голос, – я видел эскиз. Там весь народ шел «мочить» своего любимца хором, скопом. Куда же подевались топор, ножище в мужиковых лапах?» Но Юра уже к бою готов: «А мужик, наверное, выпил – и сразу подобрел…» Ухмыляется.


--


Запомнилась вчерашняя тетя Рая – «передвижной буфет» в Горсаду. «Коньяк» с долькой лимона и прочая относительно деликатная закусь, кофей и проч. Толик и другие рундучники – ее благодарные невзыскательные клиенты. Я тоже потянул этого пойла: ничего, вроде не забеременел.

Юра таких любит. Это та же прилукская бабка, только помолодевшая, суетливая и интернационально располневшая.


--


Как-то кувыркались с Юрой по периметру Староконного. Знатный самогончик здесь подают в каждом дворе. Дешевле грибов – 40 коп. за сотку. В винарках самый дешевый фальшак – от 50 до 65-ти (теперь – дороже). Дьявольская разница, как говаривал Александр Сергеич.

Хотелось в подворотню, но барахольные развалки завораживали, не отпускали. «Я изучаю жизнь», – повторял Коваленко, останавливаясь то у какого-нибудь замысловатого прибора переплетчиков, то у книжной кучи, выискивая добротную книжную графику и восхищаясь мастерством и изобретательностью какой-нибудь неизвестной Сидоровой или Рабинович.

В изголовье печального барахла стояли Коваленковские бабки, дедки, жучки и внучки – городские, местечковые, пригородные и поселковые. Сетовали, зазывали, балагурили, подначивали, прибеднялись. Вокруг Юры толпились его ярмарки, свадьбы, подмигивающие хитруны, подслеповатые зануды, колобродящие ухари кабанорезы, обаятельные проходимцы, пицькаті огрядні матроны, крючконосые шкварки, утоптанные спортсменки-икроножки… Глаза шарили, щупали, скакали, подпрыгивали и косили по-заячьи.

Дворовые доверчивые винарки распахивали слабеющие объятья. Калиточные навесы расшатались, как подгнившие зубы. Парадонтоз поразил также шиферные ограждения-челюсти. Но во рту было тепло, хотя слегка и отдавало гнилостью. Из оконца-глазницы перекинут был, словно высунутый язык, на дворовую сторону мосток-столик, на котором – мисочка с нехитрым закусоном: квашеная капустка и скупо нарезанные дольки огурцов (позже – половинки редисочных бутонов). Самогон – свежий, прозрачный и дурноватый, – подавался в едва приметно зеленоватых гранчаках, причем – с походом! («Если б самогон был плохой, – весомо проговаривает Юра, – их бы давно спалили!»).

Народ молча заходит. Молча закусывает, захватывая антисанитарными пальцами щепотку-другую капустки. Крякает. Безнадежно озирается. И так же безмолвно уходит.

Морды какие-то беззащитные, складчатые, скукоженные, как старый чулок, какие перетягивали на ляжке резинкой. Живописные рыла. У меня таких выводок – Юркины работы 1976 года, – купил у барыги.

Следуем дальше, исследуем мотлох. Заходим в пещеру к Гере (дом – избранное с городской свалки). Хозяин где-то шляется. Отправляемся туда же. Дворики-крысятники. Голубятни. Россыпи помпейских кладок. Экзотические загончики-винарки. Берем на грудь разминочный вес, нацеживаем полиэтиленовую флягу, и – на-а-а плечо, как Железный Дровосек.


--


Выбирал заголовок-резюме. «Затерянный мир ЮКа» (остров, земля, страна, дуброва, корова, защита, башня, крепость, паноптикум, зоо-сад, заповедник и проч.). Заповедник – ближе. «У меня, – говорит, – есть немножко водочки»: ненастойчивое предложение. Лаконичное – без «будешь?», «хочешь?».

«Волшебник Изумрудного Города» – так лучше (?). Ведь – и Гудвин, и «великий», и «ужасный», и театральный, и карнавальный, и мифологический, и наивно-сказочный, и невыносимый.


--


– Поп на меня брызгал в баре…

Там что-то освящали (!). Бар, должно быть.

– А я говорю: пошел на хуй! Я не крещенный, что ты на меня льешь воду, это же не водка! А он: это ничего, что ты не крещенный. А я ему: пошел на хуй! Я бог!

Огрызается Юра.


--


«Навуходоносор, царь Вавилонский, рече: Бог есть аз. Да не богом, а скотом стал».


--


Не знаю, читал ли Юра Мережковского, но эпизодически занимается типичным «мистическим хулиганством» – ВО ИМЯ СВОЕ.


--


Какой унылый проходимец навязался! Раз десять повторил, что накормил Юру гороховым супом со свининкой. Цитировал что-то нахватанное из Толстого вперемешку с Губерманом. Израсходовав весь интеллектуальный багаж, то и дело начинал все по второму кругу, начиная с горохового супа. Не понимал, где Александр Македонский поил коня – в Ганге или Рубиконе, чем сильно достал ЮКа. Тем временем, прохвост снова врубил свою кассету с Толстым и Губерманом, под аккомпанемент которой Коваленко мирно задремал.


--


Похмеляться – мой нравственный долг.

Моя подруга Дина Пуассонова спрашивает:

– Как там твоя подруга из Днепропетровска?

«Пьет», – говорю.

«Много?» – уточняет Дина.

– Если б знала тебя, пила бы больше.

По утрам Дина выглядит, как лежалая, но только что промытая селедка, претендующая быть рыбой-пилой.

Если бы мы принюхались друг к другу, возможно, она полюбила бы меня и – похмеляться.

Мужа у нее временно нет, потому что она сдала его в камеру хранения и забыла шифр.

Я говорю:

– Может, это номер дома, квартиры, телефона или год рождения Анны Ахматовой?

Она говорит:

– Пошел в жопу.

Куда она меня, между тем, не допускает.

Так мы бранимся до 9.15 – 9.20, а потом я отправляюсь крейсировать в Центральный гастроном, где уже почему-то 10.45, непонятно, с какой стати.

В гастрономе меня иногда узнают почитатели моего таланта, и делают вид, что не узнали. Должно быть, я тоже выгляжу залежалой селедкой, т.е. как серебро 84-й пробы без добавления соды.

Изжога усиливается.


--


Во все застолье, длившееся без малого полный рабочий день, прозвучала только одна толковая фраза:

– Закусывайте, Олег Иосифович!


--


Похмелялся с Юрой, «Фасадом» и Неизвестным Художником.

«Я пью с нищими», – сказал Коваленко.

Выразил пожелание войти в состав дегустационной комиссии по самогону артикула «Губаревка» – экспериментальной, с ментальностью 50 градусов.


--


Сестра Вл. Соловьева вспоминала, как брат христосовался на Арбате «с грязным, пьяным нищим. А кругом собрались извозчики и смеялись, и восклицали умиленно: «Ну, что же это за барин за такой задушевный! Что за Владимир Сергеевич!»


--


Кто такой «Фасад»? Пожалуйста…

Захожу в нашу винарку, на углу Малого переулка и Преображенской, а Юра заседает с каким-то роскошным разгильдяем: такой у того потрясающий фонарь под левым глазом, какими теперь Старый Арбат осветили.

Я говорю:

– Кому грустим?!

А фонарщик мне:

– Ты что?! С таким ФАСАДОМ?!!


--


Все так или иначе – в пределах разумного.

У неразумного пределов нет.

--


Читаю некрологи. Помогает.


--


Мы закусывали на Соборке.

Мишкин кореш Володя спрашивает у другого Мишкиного кореша:

– Как ты оцениваешь этот шашлык по 10-балльной системе?

Я ответил за него:

– Жертв и разрушений нет.


--


Вчера в нашей винарке ботали за политику.

Я подытожил:

– Вы правы, страна игрушечная. Но бандиты натуральные!


--


– Эти граненые рюмки – из моего детства.

У Юры сохранилось пару рюмок, давних, прилукских.

Накануне я нашел в старой Маминой сумке ее платочек, который до сих пор ПАХНЕТ МАМОЙ.


--


Манера Ю.К. подбирать и таскать в заднем кармане джинсов какую-нибудь здоровенную окатанную шайбу, гайку или металлический дверной навес, антропогенно, живописно гнутые. Раз, помню, он смешно прилаживал к нагрудной части своего потертого коричневатого свитера какую-то такую штуковину. Получалось нечто среднее между варварским африканским украшением и «голдяками» новых русских. Вот достойные экспонаты моей давней уже выставки «Что можно подобрать на одесских улицах». (Или – кого? Подобрать и подцепить).

– Эта гайка радиоактивная!

Юра прорицал весомо, убедительно.

– Гайку бросила хозяйка, – всхлипнул я.

Мне попалась в тот день большая совдеповская пуговица:

– А эта?

– Тем более.

Я попытался задуматься:

– А ты можешь выдать мне справку?

Коваленко серьезно и аккуратно выписал требуемый документ, который я впоследствии обнаружил в записной книжке:

«Эта пуговица радиоактивная. Это было, было в Одессе. Тогда-то. В чем удостоверяю. Коваленко – сын Марии и Андрея. Аминь».

Я обрадовался раритету и запел.


--


«Па-а-ам-пам-паам-пам-пам-па-ра-ра-ра-ра-а-а-ра…» (Жюль Массне).

--


Зашел в винарку. Завалил сотку.

– Что я пел вчера?

Людочка улыбается:

– Да не помню, что. Но хорошо пели. Мы даже телевизор отключили, чтоб вам не мешать…

Гляжу на циферблат – 17.50. Спрашиваю у соседей. У одного 17.25. У другого – 18.32.

Здесь время дремлет.

Хорошо.


--


Мишка мне вчера в машине:

– Ты мне объясни про С. Он же этот жовто-блакытный флаг с горсовета срывал, а теперь под этим самым флагом сидит.

А я ему:

– Что же тут тебе, человеку морской профессии, непонятно? Он же просто ПОШЕЛ ПОД ФЛАГ.


--


Галерея имени Ю. А. Коваленко. Пополняется. К «Человеку с ул. Тираспольской» прибавилось три фрейлины-синеглазки. Выкупил у того же благословенного барыги. Датировка одна и та же – 1976 год. «Галерея Синеньких». Баклажанчики такие.

Вдруг вспомнилась реплика директорши [Пушкинского] музея:

– Мы должны сохранять. Хотя бы то, что еще есть.

«Да, – говорю, – девственность свою вы должны сохранять. До лучших времен. До следующего круглого юбилея Александра Сергеича».

Это Куприн, что ли, сказал, что хочет быть каждым человеком, какой ему встречается. Так и Юра «облипает» людьми. Такое вот плодоносящее дерево.


--


Мастерская на Белинского угол Большой Арнаутской. Как опечатанная квартира с заплесневевшими следами творческих преступлений.


--


Перспектива сквозных дворов с видом на море и обратно. В обрамлении пузатых беспечных Коваленковских купидонов. Толстый красочный слой. Щедрая полнота. Одесская испарина на лысинах и ляжках. Сочные сосисочные колонны, портики с округлыми лодыжками. («Козлоногие кариатиды»? Козьеногие?)

Таких блюд в Коваленковском меню – хоть отбавляй. Кухня у него – голландский трактир. Все пузатое, насыщенное, округлое, все румяное, розовощекое, полногрудое, все поворотливое, бесшабашное, все с пылу – с жару: от кувшинов до грушевидных блондинок.


--


Это и есть перспектива просыпания, разлипания глаз. Меня пробуждает петух – Коваленковский петух: с бабкой, деткой и репкой. Все они дежурят на стене, явившиеся из моей Холодной Балки образца 1955-1959 годочков. Поселились тут вместе с прилукскими сплетницами, одновременно расквартированными на исторической родине, у пряничных стен захолустной «Аптеки» и «Прилукского кОрОвая».


--


Лукавый прищур просыпания позволяет видеть и то, чего у меня «тут не висело». Например, гениальную «Козу» – просто трогательную козочку, что-то там щиплющую в низине, на периферии холста, эпицентр какового – парящие над дубровами монастырские маковки, напоминающие фаллические подосиновики. Недосягаемая облакообразная абстрактная духовность... а в этой пестрой болотной сыри, среди чахлого кустарника – растительное существование, безвременье. Какая-то посконная, первобытная, первозданная, несуетливая козья мудрость. Так старый серый ослик Иа-Иа стоял один-одинешенек в заросшей чертополохом, самой густой части леса. И думал о Серьезных Вещах.


--


Коваленковщина вкусна, как самогон не на продажу – для себя. Хотя его перезревший мазок менее плотен. Можно подумать, что он экономит краски. Отчасти так и есть – исходные материалы вздорожали до неприличия: получается, что фантик дороже конфеты. Но дело не только в этом. Расход краски пропорционален мастерству – так, наверное, тоже бывает, – точности «попадания» кисти. Отчего бы Юре и не поскупиться, коль скоро не снайпер.


--


Моя патологическая страсть к базарам, развалкам и винаркам. А также руинам (см.).


--


История – это только пристрастная память. И больше ничего.


--


О Юре нельзя сказать, что он не переносим ни при каких обстоятельствах. Правда, случается абсолютное отсутствие самосознания и хотя бы формальных признаков совести.


--


«Человека с улицы Тираспольской» удобнее начать с рассуждения об увлекательности бесцельных прогулок.

Непредсказуемых, первооткрывательских, прелестно безответственных.

Шляние, шатание, шагание, Ш-Ш-Ш – шуршание, шелестение, подоШв. Дворницкие метлы на пути. Шествование. Ритуал с зыбким смыслом, невнятный. Обтирание улиц собою. (Плюс – «подъемный материал – гаечки, шайбочки, болтики, пуговички, крючочки и т.п.: складирование в карманах и одновременно уборка мостовых. «Мело, мело по всей земле. Во все пределы» – это о ненавистных дворниках).

Картирование микрорельефа тротуаров. Топография буераков, Греков, раков. Перерожденная материя Города. Как пишут в библиографических карточках о некоторых неопознанных изданиях: «Б.г., б.м.» или «Б.м., б.г.», то есть «Без года, без места» и навыворот.

Слоняешься, шуршишь, и «голова до прелести пуста». Уходишь – не в себя, а из. Бредут двое, каждый – сам по себе. Изредка вымучивается какой-нибудь кислый афонаризм и плетется рядом: «Третьим будешь?»

Уходишь – не туда. Оттуда. От ответственности. Шкандыбаешь прочь.

«Человек с улицы Тираспольской» с подзаголовком «Записки пьющего человека». Вот уже два человека. Один – с улицы, другой – пьющий.

Вчера я спросил Коваленко о «Галерее синеглазок»: это люди с улицы или из винарки?

«Какая разница?» – не понял он, соавторски вписываясь в ситуацию.


--


После презентации «Воронцова и супруги» отдыхали в нашем подвале. Один Неизвестный Художник повествовал об училище и тамошнем забавном вахтере дяде Коле, который смешно корчил директора (козу в сарафане), требовал у абитуриентов предъявления их живописных работ в качестве пропуска и брал взятки конфетами.

Тем временем Юра, по обыкновению скрипя зубами, отчаянно зарисовывал в перекидной блокнот с аляповатыми розочками на титуле типажи винарки – в своем карикатурно-веселеньком стиле. Зарисовывал черной шариковой ручкой. А типы, удачей случая, были в тот раз как на подбор, колоритно-испитые и вместе добродушные. Настоящие Кола Брюньоны, но без его живых мозгов. Особенно хороши были две «девушки» – такие школьнице-потаскушные гибриды.

Что здесь мило, так это то, что нам наливают (отмеряют) без дешевой неточности. Хотя мы уже готовы этого не замечать.

Мы укоренились в этом «физиономическом цветнике» (Набоков).


--


Нежно Губаря Олега

Полюбила я с разбега.

Только, жаль, на Губаря

Разбежалася я зря.


--


Наблюдаю на «Привозе» уползающего от реализаторши голубого рака. Выбравшись из тазика, тот семенит к проезжей части.

– Смотрите, – говорю ей, – он уже прошел дистанцию в два метра.

А она мне:

– Ничего. Он – как муж. Погуляет и вернется.

– Приползет, – уточняю я.


--


Вчера французы из города Ди укатывали меня съездить к ним с гастролями. (Я вспомнил, как Юра гастролировал в Германии и плевался по этому поводу). Да, так вот мы ужинали в одной кафешке на Ланжероновской, где нам подавали отбивную «Старая Одесса» и салат «Крепость». Брали штурмом!

Барахтаясь в среде гурманов, подумал, что вкусно прозу пишут, как стихи; мучительно подбирая слова. Довольно с нас мучений.


--


С натуры памяти у Юры несутся петухи и куры, по яйца яйца навалив – меланж, похожий на прилив. Что было прежде этих куриц? – вопит яйцо. Набедокурив, курилка жив – орет петух, разбивший яйца в прах и пух. Желток – для темперы холодной (?), белок – грешнее, первородный, но только все монастыри на этих яйцах исстари. Бывает, как-то вознесется, крылами бьет, визжит, дерется и кукарекает окрест, орлом взлетая на насест. Потом срывается с насеста – там для ощипанных нет места, там из раздолбанных яиц немало в люди вышло лиц. И яйцевидных поколенье, за яйца ухватив мгновенье, кудахчет, как Наполеон, пока не угодит в бульон. Учите яйца: непременно пускай летают дерзновенно, пусть отрываются, мужик! Благословен петуший крик!


--


Написать о Юриных старых деревьях. Об их скрюченных пористых руках. Это – те же дедки, недоуменно пожившие, изломанные ветрами перманентных перемен. Суставы веток шишковатые, остеохондрозные, полиартритные. Иногда эти деревья видятся мне ладонями, продирающимися сквозь жирный чернозем. Взывающие ветки-пальцы. Будто кто-то расстрелянный, засыпанный, но недобитый в последнем усилии разрывает дерн савана, чтобы напомнить о себе, прорасти корявой ветвью, переродиться в сухое дерево, долгоскрипящее, неумирающее, тоскующее о чем-то прежнем.


--


Скипидар существует не для того, чтобы, будучи разлитым в бутылки, выплескиваться из них, разбитых, на чьи-нибудь талантливые и разбитые головы.


--


Сначала кич – это кич, а потом он уже часть культуры. Не говоря уже об искреннем примитиве. Культурность моих иконописных «наивок» поразительна. Коваленко – это просто законсервированная украинская народная икона (барочный примитив, низовое барокко – обзывайте, как хотите). Барочный карнавал (см. мою брошюрку о народной иконе Центральной, Левобережной и Южной Украины). Только Юра не знает, что он часть культуры, что он «консервы», какой-нибудь Постум или что-то в том же духе. Коваленко бьет себя в грудь матерым кулачищем и как бы спорит с самим собой: «Я жив! Я живой!» Еще был.


--


Есть слова, которые на слуху («Есть речи: значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно...»). Улисс. Сартр Стерн. Нонконформизм. Фижмы. Редингот. Мадам де Сталь (и, кстати, Бовари). Маркиза де Помпадур. Брандмауэр. Арль. Затрапез. И так далее и тому подобное. Звонкие, особо резонирующие слова с расплывчатым смыслом. Одессе нашлось место в этом лексиконе.

Можно сказать, что ОДЕССА ОЗВУЧЕНА (в том числе НЕМЫМ «Потемкиным»).

Предъявить, правда, уже почти нечего – кроме исторических воспоминаний. Город – это очень просто, это ДОМА и ЛИЦА, ЛИЦА и ДОМА. Они, конечно, по-разному быстроживущи. Мы любим стенать – о том, что было и чего нет. Умилителен резвящийся ребенок – наивный, искренний, достоверный, как подлинная икона-примитивка. Но он неизбежно вырастает, и – где-то очарование младенчества: куда уходит детство? куда сбежало молоко? где эти кудыкины горы и альпинисты? Город растет и безобразничает. А мы капризничаем.

Получается так, что если Одесса озвучена, то эта молва доходит до нас как свет далекой звезды. «Где вы, братья по разуму?» – восклицательно вопрошаем мы. Приезжают на этот звук, а Одессы давно уж нет. Есть другая. «Нас дурят», – почти справедливо резюмируют вояжеры или, лучше сказать, «пришельцы», наблюдая лунные кратеры плюс жалкие кладки, оставшиеся от «Евфрата и Нила, Мемфиса и Вавилона».

Юра раскусил это невольное шулерство. Вот почему невнятные допамятные Прилуки, которых никогда не было, вполне сродни скурвившейся толстозадой Одессе, которая есть. Хотя и не вполне.


--


Вчера сделал правильный выбор – более гуманные напитки. «Приморское», разумеется, близко не стояло к легендарному портвейну. Но все же. Очарование названий.

А светская жизнь (уже не советская) берет свое, причем за горло. Счастливец Коваленко – он совершенно асоциален.


--


Самый север Одесщины. Мы ездим вдоль Савранки и Кодымы – журналистские дела. Это уже отроги Подолья, поближе к украинскому «нечерноземью», к Коваленковщине.

Все дороги ведут не в Рим, а в Балту. И по всем этим дорогам, будто Орда прошла. Серые трухлявые камышовые крыши прохудились. Догнивают «стройки века» – огромные брошенные заводы (см. мое «Очарование руин»). Развалины каких-то начинаний. Ветхозаветные ржавеющие авто, по ступицы увязшие в перегное. «Сталкер» в натуре. Затерянные во времени. Постиндустриальное средневековье.

Где твои пасторальные лужки, Юрий Андреевич?

«Біленькі хати повалялись, стави бур’яном поросли...»


--


Наше жлобство безгранично, несмотря на границы после августа 91-го.


--


«Недреманное Око». Это тоже Юра. Спит – не спит. Грезит – не грезит. А все видит, гад.


--


Богом избранный СОВЕТСКИЙ народ. Одна из самых больших удач здесь – это удачно умереть.


--


Поскольку любое толкование – это моделирование, то уж лучше моделировать романтично, развалившись на Коваленковской травке, с пастушьим рожком, голышом, среди безопасного чуткого зверья. Покуда не прольется Юрин рыбий дождь. Это должна быть малосольная и не слишком пересушенная чехонь.

Заказ принят?


--


Помнишь «Оковытую»? С травянисто-зеленой в кровавых прожилках этикеткой. Красноглазая змейка. Совьется в желудке, а головку просовывает в пищевод. Тишь да гладь – болотце, водичка густая, ряска, не раскачаешь. Хоть на помощь призывай всю алкоголическую общественность.

Синдром ближайшей винарки.


--


Мой Федор «собрал» самогонный агрегат, когда ему не было двух: «Будим деять сямагоньцик!»


--


Всякий раз начинаю «новую жизнь». Хотя она одна и та же, одноразовая (отпускается одноштучно в одни руки, с нагрузкой – какой-нибудь дурная привязанность: твоя или к тебе). Но ты – плевать! – начинаешь новую, открываешь, как девственную страничку ежедневника, чтоб наследить каракулями. Откуда что берется? Вобла машет плавниками, а тарань вертит хвостом.


--


Юра пишет стихи, а я собираю бутылки. Не в мусорных контейнерах, хотя стихов и бутылок там – хоть отбавляй.


--


В Березанской экспедиции приставучим барышням говорили: «Ты что?! Я не ебарь, а пьяница».


--


АПЕЛЬСИН ДЛЯ ТАНИ. Не ходи на базар, Катерина! Там по бочкам селедки живут. Там таранька поет в парусине. Краснорожие бабы жуют. Голубцы, огурцы и оладьи потребят крутозадые Нади над толпою соленых грибков, отрыгнут – у них норов таков. Хоть полбанки – из ряски, из лунки, – кислячком наливаются слюнки, от капустки идет запашок. Катерина, не злися, дружок. Пью, конечно, ужасный засранец, но один золотой померанец не искупит ли этой вины?.. Эти грезы мои, эти сны...


--


У меня творческий запой.


--


Как-то раз мы сидели трезвые на лавочке в Горсаду, и Юра припоминал разные курьезные эпизоды своей выставочной «деятельности»: как его упрекали в том, что у него стол выше хаты, или обвиняли в издевательстве над простым советским дедом, изображенном с непочтительной откровенностью. Игнорируя успехи юных и пожилых мичуринцев, выставкомовские идеологи удивлялись и возмущались циклопическим коваленковским грушам. «Но это же советские груши», – пошутил кто-то в кулуарах.

Коваленко почти радостно хохотал в подобных ситуациях. Запомнилась фраза: «Меня возбуждают отрицательные эмоции. Других не бывает. Положительные эмоции – это как? Сопли?»

В другой раз уточнил: «Хорошие эмоции возникают в процессе борьбы с плохими».

Я вспомнил Костю Силина. Юра, рассказывал он, генетический оппозиционер. Он всегда оппонировал любому официозу, попыткам любых регламентаций в художественном быте. Он знал себе цену, и всегда иронически, лукаво и даже с каким-то сожалением щурился на агитпроповских мероприятиях и «советах», отбиравших и поощрявших нужных людей и нужных детей. Его в самом деле воодушевляли зуботычины. Оппонирование бездарности было образом его жизни, живительной средой. Юра сражался работами, доказывал красками. Но когда он таки да доказал, был признан и привечен, то вдруг понял, что СТАЛ ТАКИМ ЖЕ, КАК ВСЕ. И, разводит руками Костя, тогда он, просто растерялся. Это была тупиковая ситуация, ибо он потерял то, что его питало, вдохновляло на подвиг. Он не мог выбрать новую форму поведения. Почва ушла из-под ног...

Продолжая Костину мысль, можно констатировать, что эта новая линия поведения получилась еще отчетливее радикальной: оппонирование уже не худсоветам и идеологическим доктринам, но всему социуму. Манера бытования – асоциальность.

Отрицательные эмоции нахлестывают. Олеша писал о физиологичности творческого процесса у Катаева: шумное сопение, сморкание, мычание, и вплоть до разъяренной дефекации. Не говоря уже о каком-нибудь банальном потении и почесывании затылка. Пушкин тоже дергался, мельтешил, штриховал бумагу, называл себя сукиным сыном и, не исключено, выплескивал энергию по-катаевски.

Юра – это общеизвестно, – скрипит зубами. Довольно звонко и даже музыкально. Такое скрежетание, как было сказано о вибрации наполеоновской икроножной мышцы – есть великий признак. Оно означает, что пора сворачивать небезопасное общение. Зубы у Юры, несмотря на их регулярно беспощадную эксплуатацию, судя по всему, в капремонте не нуждаются.


--


В мастерской, на Белинского угол Чкалова ибн Арнаутской, – картины, картоны, картонки. И маленький собачонки. Впечатляющая распахнутость раскладушки – неопрятной, как вчерашняя полуночная грация. Остывающее, размагниченное пространство. Лишенное хозяйской энергетики. Эмоциональная рыхлость, отсырелость. Но еще нет плесени. Еще не опустила подол и не рассучила рукава Генеральная Уборка. Но оценивающий взор ее все холодеет и цепенеет...


--


МОНВИНПОП: Монолог В Винарке ПО Пьянке.

– Что вы пили? Они меня спрашивают.

(Юра – о вытрезвителе).

– А сами пишут протокол. Пишут, пишут. А я им: «Что вы там пишете? Это же уже «Анну Каренину» можно было написать и вытащить из-под паровоза... А я выпил бокал шампанского».


--


«Он взял дракона, змия древнего, который есть диавол и сатана, и сковал его на тысячу лет» (Откровение, ХХ.2).


--


Художник имеет право на самоповторы. Наши разновозрастные дети ведь тоже похожи – но кто же в претензии?!


--


Я думаю, что презентацию этих моих заметок надо организовать в нашей же винарке, в присутствии «случайников» – т.е. тех, кто там окажется по случаю. По случаю рюмки или стакана.

По стенам – расклеить Юрины винарочные рисунки, с типажами застольников. Пускай-ка атрибутируют себя. Хорошо бы и наливать бесплатно. Или – продавать рисунки по нескольку гривенников, как это делает, случается, сам ЮК.

Народный художник должен быть ближе к людям. Как нынче говорят, на расстоянии удара.


--


«Я рад!» Восклицание, означающее все, что угодно. Приветствие, ответ на проявленный к нему интерес, комплимент. Реакция на любую неординарную информацию и т.д. и т.п. Но Коваленко никогда не скажет ничего подобного в ответ на предложение бухнуть. В подобном случае он всегда конкретен.

На тривиальные вопросы всегда реагирует издевательски.


--


Около часу дня в Горсаду один художник, одессит 13-летней давности, невнятно читал свои РИФМОВАННЫЕ СЛОВА соседке-лоточнице.

Так смешно читал. Что-то у него с дикцией. В такт чтению получалось некое трогательное прищелкивание, пришипилявливанье. Оттого слова как бы струились из какой-то полузабитой канализационной трубы, пузырились и лопались в воздухе.

Юра стихи не пишет, а рисует. Как срифмовал другой художник: «Мне часто думается, Бог свою живую краску кистью из сердца моего извлек и перенес на ваши листья». И уточнил, что стоит жить даже ради одних прекрасных глаз деревьев.

Поэтические автографы Коваленко разбросаны по страницам этой книженции. Пожалуй, они весомее моих незатейливых комментариев. С ними в очередной раз забираюсь в галерею имени Юрия Андреевича, погружаю ладони в жирный питательный чернозем, вонзаю зубные протезы в опьяняющую мякоть гигантских груш моего детства (потому что и жизнь – это просто-напросто пристрастная память, и ничего больше; а детство бывает именно таким, каким помнится). Вижу эти морщинистые стариковские лики, устремляюсь к подхватывающим нас и подбрасыва-ющим в небеса жилистым рукам. Слышу живописные интонации Тадеуша Ружевича.


...эта старушка

которая тащит на веревке КОЗУ

необходимее

всех семи чудес света.


Люблю старых женщин

уродливых женщин

противных женщин

они соль земли

они не брезгуют

человечьими отбросами

они знают оборотную сторону

медали

любви

веры...

Старые женщины

это мумии

священных кошек...


--


Кто там писал о функциональности имен? Флоренский или Флоровский? Если говорить о женских именах, то я заметил, что Нелли – почему-то всегда «старшие подруги», Ирины – любительницы лезть в душу, Галины – все какие-то одноразовые, Светланы – себе на уме, Вали – терпеливы и самоотверженны, а Елены чаще подворачиваются под руку.

Надо бы обратиться к Юриной эрудиции.


--


Мы как инвалиды умственного труда...


--


«Монвинпоп». Юра любит начинать повествование следующим образом: «Мой внучатый племянник, Лев Николаевич Толстой, говорил, что...»

– ...говорил, что ко мне приходил Дульфан, чтобы я прочитал его статью обо мне – в рукописи. А я говорю: «Пиши, как сам знаешь», и прочел уже только газетную публикацию. Мне тогда ляпнули: «Жид про тебя написал». Отвечаю: «А вы чего? Я вам что ли не даю? Пишите, что хотите, только не пиздите»...


--


– Грушу-ильинку посадил дед. Я на нее малым лазал. Петухи? Коты? Это просто детство. Среда обитания. Если бы я родился на Молдаванке, было бы что-нибудь другое: может, Староконный... Рыба? Это сложнее объяснить. Рыбаков в доме вроде бы не было, а рыба была всегда – речки же кругом. Жарили-шкварили – тоже аромат детства. И потом: я всегда писал базары, растворялся в базарах. А там – всякая всячина. Безрыбья не бывало. А вьюны? Настоящие змеи!.. Ты спрашивал про картинки «Родня» и «Смолят кабана». Так это же, какое событие было! Смолили соломой. Мы нетерпеливо сновали вокруг костра. Нам отрезали кусочки смоленых ушей. Мы до сих пор перевариваем эту копченость. МЫ ВСЕ ПИТАЕМСЯ ДЕТСТВОМ. Это было открытие мира. «Дитинство – це срібна монета, яка дзвенить прозоро».

А ночной костер в Густыне. Печеная картошка... Спроси Алку, пусть она тебе расскажет...


--


Как-то Юра лицедействовал, по своему обыкновению. Я наблюдал за ним и выдал:

– На общественных началах я играю, как Качалов.


--


Рассуждая о пьющих-непьющих художниках, Катя Бойчук заметила: иных спаивают, чтобы устранить конкурента. А как же тогда козырная фразочка на нашей же газетной полосе: «Талантам надо наливать, бездарности напьются сами»?!


--


На Дерибасовской Юра зарисовывал каких-то пузатых сидельцев крутого кафетерия. Я не стал заглядывать через плечо, двинулся дальше. А дальше заботливый отец мучил ребенка совместным фотографированием. Мастера объектива (объективные мастера?) повесили на мальчишечью шею здоровенного питона. Ребенок перепугался и стал поскуливать. Папа ему: «Ты же мужчина!» Я повернулся к подходящему Коваленко за сочувствием и выдал: «Он, конечно, мужчина, но что-то рано вы ему змею на шею повесили...»


--


Юра не врет, как бы «фигурально» ни рисовал. Вот – зарисовка необъятного винарочного прилавка. Строй бутылок – поротно, повзводно, порвотно и повздрюченно. Ну, думаю, я тебя разоблачу! Сажусь за столик и инквизиторски начинаю пересчитывать стеклотару. Ага, в первом ряду – 41 штука, включая восемь фляг, плюс одно свободное место. Второй ряд... Третий: от 26 до 28-ми. Четвертый – от 40 до 42-х. Вот ведь негодяй какой – все сосчитано. Может, он уже и опорожнил их в воображении...

Я потом окна в Прилуках считал и с «картинками» сличал. Но это уже совсем другая история...


--


Алла и Юра, друг против дружки, через столик, выбирают, рисуют типажи. Такая игра. Кто найдет вкуснейшего и забавнее «отмочит». Выхватился один типчик – песня! Не успели его крепко раскусить, как он поднялся и, вибрируя в пространстве, мигрировал к выходу.

– Уходящая натура, – жалостливо замечает Алла.

– Натура выпила водки и ушла, – резюмирую тоже печально.


--


Вчера в винарке к Юре подошел более-менее импозантный посетитель. Поет:

– Я счастлив жить в одну эпоху с таким человеком. Вы великий художник...

– И великий распиздяй, – подхватывает расхохотавшийся Коваленко.

А тот:

– Если бы вы не были великим распиздяем, разве вы были бы великим художником?!


--


Вершина эволюции: существо не просто думающее, а думающее черт знает что.


--


Пятое августа. Безалкогольное (!) посещение винарки. На украинско-монгольской границе все спокойно.


--


– Я изучаю жизнь, – продолжает Коваленко, – а обучение теперь платное. Меня спрашивают: «Сколько стоит картина?» Я говорю: «Бутылка!» Бутылка сразу появляется, просто конденсируется в воздухе. Они мне: «Мы вас любим! Мы вас ценим!..» А сами – за бутылку...

Вы правы, Юрий Андреевич. Проверка на вшивость – дорогостоящий анализ.


--


– У меня тогда мастерская на Пушкинской была, – мечтательно ухмыляется Юра, – в подвале. Вот туда и привели одного крутого, со свитой. Слышу, по ступенькам гуп-п-гуп-п, эскадрон гусар летучих. Заходят. Плечи и взгляд – широкие. Водит пахан прожекторами туда-сюда. «Вам какую?» – показывают одну, другую, третью. Он этими плечевыми бицепсами поиграл: «Мне – самую лучшую! Я в этом не копенгаген». Ну, их «экскурсовод» и выбрал. 1500 рэ прямо на табурет швыряли. А купюры – из «листового железа», свежие. «Экскурсовод» заверил, что я продешевил. «Картинки» они вообще с собой брать не стали. «После, – говорят, – не переживай. Мы тебя найдем... если что».

– А теперь что, – Юра умеет так кашлянуть смешком, как никто, – теперь мне говорят, что я цены сбиваю. На Западе недовольны, А?.. я люблю базар, но «картинки» – это же не картошка или капуста. Это штучный товар, без универсальных цен на помидоры...

Я вдруг подумал, какую бы цену назначили на взращенный Коваленко сорт необъятных дедовских груш?..


--


– Одни говорят, что я антисемит, другие – что продался жидам. А ты напиши про мою тещу, Феню Львовну Шнейдер. Она, между прочим, из Гуляй-Поля, Махно видела! Так это же она сказала «Пусть учится!» И я поехал в Ленинград, в театрально-музыкально-кинематографический институт. Благодаря ей.

Свой среди чужих. Чужой среди своих.

В том же вузе, кстати, учились все Довлатовы.


--


Поговорим за жизнь? А как сформулировать покороче, полаконичнее, одним словом? Вербавита? Болтовита? Жизнетреп? Зажизневеденье? Бухлобрех? Жизнеопизденье?


--


Эта книжка должна быть отпечатана на оберточной бумаге, в какую заворачивают какую-нибудь селедку. Непременно. Чтобы ее могли без взаимного ущерба листать винарочники. Настольная книжка. Думаю, сивушные и прочего генезиса пятна ей только на пользу. Вплоть до того, чтобы это была моющаяся брошюра многоразового использования – как старый добрый советский контрацептив. Чтобы воображение подсказывало в этом постраничном орнаменте какие-то немыслимые творческие намерения автора-героя: героя-автора и вообще нечто героическое.

Юра рассказывал, как собирал когда-то в училище драные холсты, подрамники, картоны, планшеты, фанеры, брошенные студентами. В том числе – его студентками. В результате получалось изделие, из которого выпирали какие-то ребра гвоздиков, ключицы гаечек и прочей дребедени. Что, однако же, нисколько не смущало покупателей – когда на Коваленко пошла мода. Экзотические столярные конструкции охотно вывозились за рубеж. Да и здесь то, и дело натыкаешься на «картинки» с заплатами, вплоть до шин и гипсовых повязок...

А как он малевал на задниках чудовищной ра