IN MEMORIAM Выпуск 20


Ольга ЕСИПОВА
/ Арнштадт /

"Где мчится поезд Воркута – Ленинград..."



Д. Ч., внуку

Записи начинались с потребности рассказать о родителях. Прежде всего для внука. Да, для тебя, милый, – чтобы ведал, откуда ты. Но не только. Ощущала почти как долг: не дать тому, что знаю, кануть в никуда. Ведь тогда – как будто не было на свете моих отца и матери. Хотелось оставить на земле какую-то память о них.

Стоило начать – и ожили, потянулись воспоминания детства... Конечно, это опять из-за тебя, милый, захотелось эмоционально приблизиться к тебе, "побыв" в твоем возрасте.

Дети идут вслед за нами – не важно, куда при этом уходят, а тут – как на разных берегах реки, которую не переплыть... Гребешь, а расстояние только увеличивается, и то, что ты принимал за реку... Может быть, та девочка Оля, которой я была когда-то, на том, его берегу?


Воркута... Более поздние адреса забыла, а этот впечатался навсегда – Северная 8. Барак... Коридор, а из него – двери, двери, двери (тридцать? больше?) ...Кухня одна на всех, топим по очереди углём... Туалет – на улице, почему-то на горке, зимой, когда гололёд – не преодолеть, не взобраться...

Мы с мамой – в маленькой, метра четыре, комнатке. Едва помещаются кровать (спим вместе), стол и стул. Шкафа нет, да и вешать в него нечего, всё, что есть – на себе. Раньше жильё было побольше, метров восемь, но мама, в очередной раз кого-то пожалев, лишилась половины. "Бездомный" поставил стенку и разгородил комнатку. Собщались две её половинки теперь через отверстие в печке. Можно было заглядывать друг к другу, ругаться или, к примеру, одалживать соль... Меня это не тяготило, даже веселее. А мама грустила, что не смогла своё отстоять. Но этого она никогда не могла.

Я "ссыльный", не "лагерный" ребёнок. Родилась в 1943-м, когда отца и мать, отсидевших срок, выпустили на поселение. Местом проживания была определена Воркута, покидать её они не имели права – были, как тогда говорили, "прикреплены к Северу". На время войны или дольше – об этом им не сообщали. Как рука возьмёт.

Если бы мать родила меня чуть раньше, до освобождения из лагеря, кто знает, какова была бы моя участь! "Лагерных" ещё грудными отнимали и увозили. Мама видела однажды, как уходила такая баржа, а на берегу, теснимые охраной, кричали и рвались женщины – матери. Ни одна из них своего ребёнка больше не увидела. Так никогда не нашла своего первенца мать моей одноклассницы Нины Д. Что сделали с этими детьми?

Матери было З8, а отцу – 43, когда я появилась. У каждого из них на воле оставалась семья. У отца в Москве – жена и два сына, у мамы под Саратовом – маленькая дочь с родителями мужа, самого мужа тоже отправили в лагеря, только, как тогда водилось, в другую сторону. Брак отца и матери, не будучи официальным, на Севере был признан – и людьми и инстанциями. В метрике моей – имя отца.



МАМА


Мы были вместе всю нашу общую жизнь – от моего рождения до её смерти.

Я не расспрашивала маму о прошлом – что сама говорила, то и говорила... Однажды, правда, предложила написать что-нибудь вроде мемуаров. Она испуганно замотала головой: "Что ты! Я же подписку давала... о неразглашении..." О, как я возмутилась (это было уже безопасно): "Кому давала? Зверям?! Мрази?! И это ты будешь соблюдать?!" ...Но довольная собственной гневной тирадой, не приставала больше, да и предлагала-то ведь не потому, что считала её воспоминания ценными или действительно хотела знать – просто, чтобы занять чем-нибудь. Не вернёшь.

Мама ушла из жизни, когда ей было за восемьдесят. Болела много, смерти ждала всё время – сколько себя помню, говорила: "Последний год, последний...". Но пережила всех сестёр и братьев, так было ей дано.

В последние годы сознание слабело. Когда умерла младшая сестра, от неё долго скрывали, боялись – не перенесёт удара, однако мама восприняла известие на удивление спокойно: "Правда? Как жалко..." И почти тут же засобиралась "к Анечке в гости"...

Наступил момент, когда не вставала. Просила: посиди со мной. А я: потом, мам, потом... Металась между работой, бытом (чтобы она же – в чистоте и сытая), наукой, взрослеющей дочерью... Когда села рядом, было поздно – она уже в другую сторону смотрела.

Мама родилась в 1905-м. Говорила – в какой-то деревне Тульской губернии. На это наслаиваются другие сведения: её родители Надежда и Никанор – мои бабушка и дедушка, которых я уже не застала – были родом из Есиповки, совсем близко от Саратова. Такая крохотная деревенька, где все носили одну фамилию: и каждый сам по себе и все вместе были – Есиповы!

Никанор мальчишкой ушёл на заработки в город, устроился на мельницу подметать. Был смышлёным, со временем стал "крупчатником" (так мама называла), а красивая Надя – его женой. Был у них свой дом в Саратове – то ли на Очкином, то ли на Дегтярке. Три года не было детей, усыновили двоих, а тут и свои пошли: Александра, Зинаида (мама), Анатолий, Валентин, Анна.

По мужской линии род оборвался. Валентин юношей погиб на войне, осталась от него фотография да фраза, сказанная перед смертью: "Скажите Ане, что я убит" – младшую сестру очень любил. У Анатолия не было детей. А сестры нарожали кучу девочек...

Внешне мама была из сестёр самая простенькая: круглое лицо, белесые брови и волосы. Вот старшая, Александра, хороша, говорят, была необыкновенно! Помню, вернулась она один раз с улицы гневная, руки дрожат – какой-то старик в троллейбусе вздохнул, глядя на неё: "Господи, какая же вы были красавица!" – Да громко так сказал,– возмущалась Шурочка, чуть не плача от стыда и обиды... Красоты своей она никогда не видела, не ценила, не пользовалась ею, замуж вышла за умного, доброго Сашу Г., мама гроворила – они все ей завидовали. В прежние времена был бы он помещиком или профессором – и провели бы всю жизнь в любви и согласии. Но надо было в голодные годы детей кормить – Шура двух дочек родила, – а он и работал, но заработать нужного не мог. Шура билась изо всех сил, а когда требовала у мужа: "Сделай что-нибудь!" – он только руками разводил: "Что же я, Шура, воровать пойду?" И она ушла. Он остался один до конца своих дней, но его любовь и верность Шурочку не трогали – зачем ей всё это, если детей кормить нечем?! Она вышла замуж за солидного, надёжного человека – кажется, он уже тогда был профессором в сельхозинституте. Ни о какой любви красивая Шура никогда больше не думала. Александр Андреевич М. (тоже Александр!) был человеком нелёгким – требовательным, строгим, но честным, прямым, работящим. И двух чужих девочек вырастил. И, говорят, Вавилову передачи носил, когда тот в тюрьме саратовской сидел. Достойным был человеком. Так и прожили вместе остаток жизни.

Я вот думаю: а мама моя того доброго и беспомощного Сашу никогда бы не бросила. И не упрекнула бы, что не умел прокормить. Вместе бы голодали, растили детей и жили в ладу. Только он полюбил не маму...

На детской фотографии Зина рядом с отцом, не с матерью. Его любила. И внешне была на него похожа. Говорила: мягкий был, добрый... Цыган любил очень!

Бывало, пройдёт мимо табор, и он, бросив дом, жену, детей – за ними... Надежда плакала, шла его искать, вызволяла, возвращала...

О ней, матери, ничего, кроме – "жестокая": это всё другое заслонило, Надежда была не то коммунисткои, не то атеисткой, а Зина – верующей. Единственной верующей во всей семье, истово верующей, с детства. Мать стыдилась дочери, а справиться с нею не могла. С ужасом и ненавистью смотрела она, как её тихая бессловесная Зина вместе с сестрами-братьями по вере ползёт на коленях мимо окон собственного дома... Била её смертным боем. Но веры не выбила – Зина в ссылку пошла, потом в лагеря.

В её жизни не было страницы, свободной от страдания.

Первое замужество – не по любви. Жертвенная по натуре девушка прониклась жалостью: его жена бросила. Михаил тоже был верующим, пел хорошо, у него библиотека была большая, с антиквариатом – всё пропало, когда посадили. Сначала жалела, потом боялась. Он сильный был. И чужой. То бил, душил даже однажды (хоть и верующий, и книжки читал), а то – ляжет на пол, поставит её себе на грудь: пляши!.. Умела ли мама плясать-то... Тот старенький "дядя Миша", с которым я в конце его жизни познакомилась, был тихим, благообразным, набожным. И не представить себе, каким был в молодости, и не поверить бы, да фотография: крупный, темноволосый, красивый, уверенный он, и мама – с каким-то загнанным, виноватым выражением лица...

Любовь ей выпала короткая и горькая – к моему отцу. Когда они встретились, он уже тяжело болел – сердце. Она и не могла позволить себе отдаться впервые переживаемому чувству – всё дрожала за его жизнь. Отец занимал крупную должность в управлении заводом – был на виду, уязвим – это тоже вселяло страх. Наконец – еврей. Мама хотела назвать меня Евой – он не позволил: война, случись что, девочка погибнет за одно только имя... Получив открепление, отец хотел увезти нас с Севера, но встретился в Москве со своей первой семьёй... "Зина, ты Олю вырастишь, я знаю, а она мальчиков – нет. Они уже воруют, Зина, мои сыновья воруют... Любившая отца мама не усомнилась в его решении. И осталась на Севере одна с нездоровым ребёнком.

Дети... Троих родила. Первый умер, вторая – отреклась, третья – с ума свела болезнями...

Опухшее личико на единственной сохранившейся фотографии – первенец... В голодные годы умирал у мамы на руках. А она, обезумев от ужаса, укачивала его, прижимая к себе, пока не захлебнулся, не затих. Младшая мамина сестра рассказывала: "Она же молчала, ни о чём не просила... Я молодая была, не понимала... никто не понимал, что такое – ребёнок умирает. Она одна с ним была. Когда всё было кончено, положила мёртвого на сундук – и пропала. Несколько дней искали..."

Когда маму посадили, её второму ребёнку, девочке, было четыре года. Встреча через семь лет умножила боль: обработанная отечественной пропагандой дочь считала мать преступницей. Преодолеть внушённое не удалось. Да ещё этот новый ребёнок матери – "добрые люди" нашёптывали девочке, что только как нянька она здесь и нужна! И сестра совершила своё маленькое, невинное отступничество: в институте (чтобы не выгнали?) и позже, работая, говорила, что нет у неё матери – умерла.

Стараюсь сдержать, остудить естественные в такой ситуации эмоции. Конечно, сестра хлебнула. Непросто расти без родителей, страшнее, когда они – "враги народа". Отречься от матери... Наверное, сестре нелегко всё это далось – помню, как уже у гроба она вдруг попросила всех выйти, чтобы остаться с мёртвой наедине. Но что-то так никогда и не было понято, хотя времена изменились и человеческого опыта прибавилось. "Я без матери выросла!" – всегда было обвинением. Не государству! Мама слабо защищалась: "Я же не виновата, что меня посадили..." – "А надо было так себя вести, чтобы не посадили".

И последний поздний ребёнок... Эпилепсия. Порок сердца. Операция со вскрытием черепа... Простудил заключённый "нянь", он крошку, едва солнышко пригрело, гулять без шапочки вынес, а снег ещё лежал, да какой снег – Воркута ведь, за полярным кругом!.. Мама, как увидела, закричала в голос... Спасибо хирургу по фамилии Петров... А она уже всё решила. "Иду, – рассказывала, – вдоль рельсов в больницу... и состав идёт. Думаю: если красный свет – сразу под поезд, второго ребёнка хоронить не буду..." Слава Богу, был зелёный – и мы обе остались живы.

Первый раз маму взяли прямо перед свадьбой – продукты уже заготовили. Сослали в Самару, и Михаил, будущий муж, поехал за ней. Второй арест привёл в лагеря. Шли на Север этапом 600 километров. Вместе с уголовниками. Рубили деревья, кустарники, жгли костры, ночевали в снегу. Написано о подобном достаточно, да и мало что могу добавить: о пережитом в тюрьмах и лагерях мама не говорила – цепко сидела в сознании "подписка о неразглашении". Это, кстати, не индивидуальная реакция. Другой мои родственник, тоже сидевший, на вопрос – рассказал ли он внуку – ответил буквально теми же слова-ми: "Я же подписку дал..." А кому и при каких обстоятельствах, и сколько лет прошло, и как время изменилось – не имело значения. Осталось лишь данное, пусть врагам, слово, которое он не мог нарушить. Поэтому узнавала я разве какие мелочи. Например, как получила мама от сестёр посылку – а там только крупы, где их варить-то... Как заплакала вместо радости...

Жизнь могла сложиться иначе. Белёсая, простенькая девочка Зина была талантлива, в ней было то, что зовут "искрой Божией". Она прекрасно пела, рисовала, лепила. Я ещё застала что-то. Помню, мне лет семь, в Котласе, во время стоянки поезда – они тогда долгие были, по несколько часов – тут же на площади у вокзала мама лепит из мокрого песка лежащую, в человеческий рост, фигуру... Вокруг народ собрался, смотрят – и мама счастлива: что лепит, что смотрят... Но это миг. Работала она всегда на тяжёлых, "черных" работах, где никаких художеств не требовалось. Разве когда маляром недолго была, да в моей школе лозунги писала.

С мамой я прожила больше сорока лет и, смею думать, знала её.

Её религиозность была подлинной. Битая, голодная, насилуемая – она сохраняла в себе свет веры.

Потерявшая в голодные годы ребёнка, она всю жизнь недоедала – чтобы другим досталось, "чтобы всем хватило" – и в сытые времена тоже. Вечно подбирала кого-то на улице и приводила в дом ночевать – а жили в одной комнате – то девочку-студентку, которую никто не брал на квартиру, то сразу трёх русских немцев: отец и сын привезли мать в больницу... Как-то очередная жиличка обокрала (к счастью, косметику, не книги), я, зная, куда она поступила учиться, хотела устроить еи "весёлую жизнь", но мама упросила: не позорь, может одумается...

Она была по-настоящему добра. Ей был дан дар сострадания.

Во времена моей юности мы с подружкой, помню, как-то говорили при ней о знакомом парне, у которого "ну совершенно нет денег, прямо есть нечего..." И мама на следующий день послала ему из своей пенсии какую-то сумму – по почте, инкогнито. Я узнала об этом случайно много лет спустя. А тогда никак не могла понять, что это наш товарищ всем знакомым в глаза испытующе заглядывавт, да образцы почерка исследует – мама, видно, написала ему несколько слов на бланке перевода.

А как они с отцом познакомились! Отец, к этому времени уже вольный, был на заводе в крупной должности, а мама – там же рабочей. Дали под её начало "бригаду" – несколько подростков ("такие худые, замученные, дети совсем..."), и она их вместо того, чтобы быстренько к делу приставить, прямо в цеху спать уложила. А тут начальство, отец "обход владений" делает. Перепугалась мама, а куда деваться – пришлось объяснять, почему она одна за всю бригаду трудится. Отец её и запомнил.



ОТЕЦ


В сознательном возрасте я видела отца однажды, незадолго до смерти. Судя по его дневникам, было несколько коротких встреч, но в моей памяти они слились в одну-единственную.

1955 год, пионерский лагерь под Москвой. Появляется незнакомый человек, называет себя моим братом и везёт в Москву, в больницу, где лежит после инфаркта отец. Володе – брату по отцу – 24 года, мне – 12.

Через 16 лет ситуация повторилась. Только теперь "сюрпризом" – для младшего брата – стала я сама. Олег родился после возвращения отца с Севера и ничего не знал о его "тамошней" семье. В тот первый раз в дом меня не ввели, чтобы не травмировать больную Клавдию, мать моих единокровных братьев. Олега вызвали на лестничную площадку и поставили перед сестрой – в честь которой он был назван, о существовании которой не подозревал.

Такова была предсмертная воля-мольба отца: не отторгать родившуюся на Севере девочку, дать возможность его детям знать друг друга. Об этом его последние письма к жене и взрослым сыновьям. Исполнил завещанное Володя. Он не был старшим среди нас, но оказался внутренне свободнее и мудрее остальных. Без него мы бы не нашли друг друга – каждый вяз в собственных проблемах... Володя взял на себя миссию нашего объединения и однажды привёз меня в Москву – как когда-то в больницу... И мы собрались вместе: три брата и сестра – дети нашего погибшего отца. И обнаружили: такие несхожие внешне (разве что я и Олег), мы все напоминаем его, только в разные периоды жизни. Мы с Олегом – "оттиск" юности отца, Лева, старший – зрелых лет, Володя – и в молодости! – отца последнего, предсмертного этапа...

Но вернёмся в лето 1955 года. Больница. Мне – двенадцать.

Огромная палата – кроватей пятнадцать, может быть, больше... В центре лежит отец – маленький, какой-то прозрачный. Мы с Володей сидим перед ним на стульях. Брат пообещал после больницы кино, я боюсь опоздать и всё тормошу его: пошли... Человек, смотрящий на меня с кровати, не вызывает во мне никаких чувств (я так черства? или чего-то не помню?)... "Идите", – с трудом произносит он, – и я с облегчением вскакиваю, не догадываясь, что "отпущена" навсегда, что никогда больше не увижу его...

Отец умирал для нас с мамой дважды. Первое извещение пришло, когда мне было года четыре. Почему дали ложную телеграмму? С ведома отца или нет? Полжизни спустя Володя, вынужденный оправдываться, что-то говорил о его болезни. Но не посылают же такую весть заранее! Может быть, отец очередной раз был арестован и решили (он сам? его семья?), что для нас лучше мёртвый, чем снова репресированный? Или проще: нас с мамой, ненужный "лагерный" довесок, отсекали – чтобы не надеялись, не искали, не претендовали?.. И об этом годы спустя полубезумная уже Клавдия плакала, пытаясь стать передо мной на колени: "Прости меня..."?

Сколько-то лет прошло, маме стал писать из Джамбульской области "брат отца". Родня отца была многочисленной, семья его родителей – многодетной, мама и не знала их всех толком. "Брат" писал, что отец завещал ему не выпускать нас из поля зрения – "Он любил вас и Олю..." Скоро выяснилось, что никакой он не брат – это отец отбывал свои последний срок в Средней Азии.

После Севера – в жару. Безразличие или сознательное уничтожение? На фотографии – измождённое больное лицо, почти иссохшее тело. Наверное, физически он очень страдал. Писал, что голодает. А однажды попросил у мамы "хоть сколько-нибудь денег"... Что должен был испытывать он, обращаясь к той, которую, как бы там ни было, оставил с ребёнком и которая, конечно же, жила туго? Мама послала, не раздумывая. Она любила отца и понимала: если гордый и всегда щедрый он у неё просит – значит край, безвыходность, тупик. Послала – а отец не смог взять. Попросить в момент отчаяния мог, а принять – нет! И на все деньги послал нам оттуда посылку. Помню, там был материал мне на платье – в серо-зелёную клетку с красным вкраплением... Отсохни моя рука, если я забуду всё это.

Когда созрела потребность знать об отце, мне было за сорок. Человек, занимавшийся делами репрессированных, сделал запрос – кажется в генеральную прокуратуру... Ответ ошеломил меня: отец сидел шесть раз – т.е. с небольшими перерывами всю жизнь после двадцати восьми лет. Впервые был арестован в 1928-м "за агитацию в пользу Троцкого", в последний раз, в 1950-м, – за то, что "в 1927 году примкнул к троцкистской организации". То есть, никто не стал, хотя бы ради соблюдения юридических формальностей, придумывать в 1950-м новую вину! Спустя почти четверть века – за то же самое? Шесть раз – за одно и то же? Я понимаю, мои восклицания и вопросы наивны, смешны, нелепы...

Имя отца запятнано. В "Архипелаге ГУЛАГ" (ч. III, "Истребительно-трудовые", гл.13) Солженицын называет его "стукачом-провокатором".

В 1938 году, во время расправы над троцкистами, 93 заключённых были возвращены из-под расстрела. И хотя писатель оговаривается – "не можем утверждать достоверно, за что именно каждый был пощажён" – сам в выводах сомневается мало. Почти все "провокаторы" остаются безымянными, названы только три фамилии – среди них отцовская.

Расстрелы проходили в 20-х числах апреля (приурочили к ленинским дням) и были, по описанию того же Солженицына, чётко организованы. Колонну вели якобы на какой-то новый объект в сторону Салехарда (писатель перечисляет "попутные" поселения – Сыр-Ягу, Кочмас, Сивую Маску, Рудник... – для меня, родившейся и выросшей в тех краях, это ранящие слух имена "улиц" моей малой Родины), потом конвой отстал – и вдруг "по чёрной идущей колонне невидимо откуда... был открыт частый пулемётный огонь". Дальше – убийцы в балахонах добивали. И так три дня.

Страшная картина. Мне только трудно представить себе, как пулемётчики сумели в этой бойне "пощадить" конкретных людей – провокаторов? Крестиками, что ли, их метили или белые флаги в руки дали?

Сарказм мой, наверное, неуместен, но понятен. Дело не только в сомнительности "техники отстрела". Всё, что знаю об отце, противоречит версии стукачества. Отец был настоящим "политическим" и не был трусом. Он сражался на гражданской, был в плену, прошёл через пытки. В 1938 году он сидел уже пятый раз, предстоял ещё и шестой.

Мне рассказывали – отец принимал участие в длительной, несколько месяцев, голодовке и его "кормили" (кололи) в лазарете насильно. Теперь знаю: речь шла об известной "троцкистской" голодовке. Что же, человек, сидевший как троцкист с 1928 года, назвавший первенца в честь Троцкого (имя сына – Лев Давыдович – как одно из доказательств "троцкизма" отца фигурировало на процессе) – теперь внедрился к ним как провокатор?

Но какой-то темный слух шел за именем отца.

В больнице умирающий отец пытался записать, зафиксировать свою жизнь. Но до воркутинских времен не дошел, не успел.

Почему-то отчётливей всего из этих его воспоминаний в сознании отпечаталась картинка детства: отец-мальчишка на предельной скорости съезжает – нет, летит на велосипеде по знаменитой одесской лестнице!.. Жизнь только начинается! И на него испуганно-восхищённо смотрит девочка... Девочки нет в воспоминаниях, я её добавила. И всё-таки кто она? Юная Клава? Мама? Или я сама? Однажды все мы – в одном временном измерении, все ровесники. Сегодня ты ещё не совсем готов понять, о чём я, мой внук. Но ты ведь тоже так любишь выделывать на велике разные виражи-фокусы. Разве ты вдруг, на мгновение, не почувствовал в далёком прадедушке своего сверстника?.. Остальное будешь осознавать, взрослея.


* * *


Наверное – объективно – детство наше было тяжёлым. Я помню его как счастливое.

Просыпаюсь, мамы уже нет, а на блюдечке – две круглые конфетки, раздавленные, чтобы не подавилась, не заглотнула целиком. И целый день свободы!

Самостоятельность была естественным условием выживания. Взрослые всегда работали, и церемониться с нами было некому. Если, к примеру, приболел или из-за сильных морозов детсад закрыт – весь день дома один. Сейчас тревожимся, как это восьмилетний ребёнок будет сам себе обед разогревать, а тогда на пяти-шестилетних оставляли печи, которые надо было топить углём. Рассуждение взрослых простое: в бараке кто-нибудь найдётся, умереть, в крайнем случае, не дадут. Да и не было другого выхода.

Первое осознание своей внешности: ресницы длинющие. Не знала, хорошо это или плохо – но как опознавательный знак: "которая с ресницами"... То один, то другой взрослый подойдёт: "Закрой глаза! Ого... Надо же..." Где те реснички?

Первая мысль, зафиксированная сознанием... Мне лет пять, идём в гости – далеко, на Рудник – а в голове: сейчас это (гости) ещё только будет, а потом это будет уже было... Будет-было, будет-было...

Первый друг – Адька. Оттого, может, и потом с мальчишками больше дружила. С того момента, как помню себя, помню его рядом. Тот же барак, дверь напротив. И с утра до ночи вместе.

Была около дома роскошная игровая площадка – помойка. Никаких специальных баков для мусора тогда не существовало, вываливалось и выливалось содержимое вёдер прямо на землю. И лежало это богатство, никем не охраняемое, переливаясь всеми цветами радуги, смерзаясь в фантастические напластования... И бегали по нему кошки, и путешествовали по нему мы... Заветный, таинственный остров наших игр, раскопок, ссор, грёз... Целый мир, обновляемый регулярно...

В играх мы с Адькои – всегда муж и жена. Он муж – значит пошёл еду добывать. Я жена – значит на другой стороне той же помойки обед готовлю – "варю" наиденное им в чьём-то ночном горшке, выставленном, в зависимости от времени года, на просушку или "промёрзку"... И ведь ели! Адькина мать, увидев однажды, обмерла, потом завопила, Адьку со всех сторон марганцовкой промывали... А меня и не промывал никто, так обошлось. Бог берёг.

А печь? Заиграемся, она погаснет – тогда надо "жар" у кого-то позаимствовать и снова разжечь. Тащишь этот "жар" на совке через весь барак, да бегом, чтобы не поймали... Не обгорели, не покалечились.

Бог берёг. У меня маленькой эпилепсия была, припадки – когда "с пеной у рта"... Обнаруживала себя то на полу лежащей, то как-то в снегу. Встала, побрела дальше. Не замёрзла.

Вокруг были лагеря, заключённые, но людей не боялись. И комнаты не запирали, если гуляли поблизости. Просто так не обижали, тем более детей. Случалось, но со взрослыми, и это была месть за что-то конкретное, значительное. А так, оттого, что на пути попался – не было. Если кто-то незнакомый заходил в барак – обогреться и пересидеть – никому бы и в голову не пришло прогнать или "заявить". Красть было нечего, а если брали что из еды – значит так было нужно. Существовал молчаливый уговор, который и дети не нарушали.

Росла незаметной – как говорится, места занимала мало. Очень долго была странно, непредставимо послушной. Одна история – про шпроты, я их "золотыми рыбками" называла. Мама мне больше двух штук брать не разрешала (чтобы всем досталось, наверное), а тут она куда-то ушла, передо мной целую банку поставили – ешь! Но как ни уговаривали...

Другая история. Читать я научилась рано, чуть ли не с двух лет, и как-то незаметно кучу книжек перемолола. Так вот, читаю очередную, мама: "Хватит!" – и я (что потрясало взрослых) тут же без всякого нытья – "ну до конца страницы, ну до конца абзаца..." – книжку закрывала. "Почему ты не попросишь, – спрашивали меня, – разве тебе дальше читать не хочется?" "Хочется, – якобы отвечала я, – но когда до конца страницы дочитаю, и дальше буду хотеть".

...Робею перед недоступной мне логикой. Девочка, кто ты?

Однажды в детском саду исчезла, весь город на поиски подняли. А девочка, оказывается (это я?!) в соседнем дворе – доску забора отодвинула и ушла – много часов одна беззвучно в песок играла...

Когда, постарше, тонула – и не пробовала спастись. Тянуло куда-то вниз головой и было совсем не страшно, наоборот – красиво... Не дав досмотреть, вытащили, кричат на меня, трясут – а я только улыбаюсь: перед глазами воды цветные переливы...

В школу пошла шести лет – из-за Адьки. Мы же всегда вместе были: и в детском саду, и в бараке, и на помойке. А тут ему учиться (был старше), а мне рано ещё – разлука, значит. Тогда маленькая распослушная тихоня легла, говорят, на пол – и ни уговорами, ни силой... Как только из рук выпустят, снова – бряк! Лежачая забастовка! Такого не ожидали, переполошились. И отдали в школу. Решили: надоест – сама бросит. Но не надоело, наоборот, интересно всё. От этого интереса как-то в отличницы стала выходить – тут уж чего выгонять, смирились.

Все десять лет проучились вместе. Сначала сидели рядом, потом разбрелись "по интересам", но долго ещё сохранялись полуродственные отношения.

Не бесконфликтные, конечно. Адька как-то уж слишком активно участвовал в моей жизни. То в пионеры не хотел меня принимать – а был членом совета отряда. (Помню по этому случаю театрально выразительный диалог. Я: "Почему?" – Он: "Не достойна!" Я подумала и молча в него плюнула...) Потом и в комсомол не пускал – чему-то я опять не соответствовала (а может ему просто нравилось идти одному против всех?..) ...Но с комсомолом он зря напрягался, никто ему не позволил ухудшать показатели класса, который, конечно же, должен быть монолитом!.. А то мой милый товарищ вдруг решил поспособствовать моему сексуальному образованию (теоретически!) и подсунул мне "Жизнь" Мопассана – более "целенаправленной" литературы наше поколение, вероятно, не имело или она до Воркуты не доходила... С интересом прочитала, мало что поняла, но главное – не поверила. Аргументация: "У Сталина тоже дети. Не может же Сталин..."

Адька был самым талантливым в классе, единственный школу с медалью кончил. Но – еврей. В ВУЗ не взяли (он ещё какой-то особенный выбрал в соответствии с одарённостью) и пошёл наш медалист, гордость школы, швейные машинки чинить... Женился рано. А потом осознал в себе практическую жилку и ...довольно быстро стал директором крупного швейного комбината. Последний раз виделись, когда у меня уже внук был.

Кстати, если бы маме в своё время удалось назвать меня Евой – эх и досталось бы нам с Адькой в школе!..

Не было моё детство несчастным! Жили скудно, но не голодали, какая-то еда всегда была. В Поволжье в послевоенные годы мои ровесники колоб ели, а на Севере и не знали, что это такое. Росла без отца. Но не одна же – без отца. Дочь репрессированных. Но и это – не одна. В школе не было различия между детьми вольных и бывших заключённых. До старших классов мы и не знали, и не интересовались, у кого кто родители. Отец двух моих подружек – одноклассниц был партийным работником, я в этом доме, как говорится, дневала и ночевала – и никогда никакого неудовольствия на лице партийца не видела.

Жила, пожалуй, победнее других. Валенки, помню, мне выделяла школа. А однажды одноклассники принесли свёртки с каким-то барахлом – видно родители сговорились меня приодеть. Вкладывали всё это в мою парту, а потом помогали нести, сопровождали домой. Помощь, впрочем, выглядела так: тащила всё я сама, но что-нибудь время от времени роняла (и летели по ветру в снег летние платьица...) – вот тут сопровождавшие подбирали и снова мне совали... Чувствовала ли унижение? Что-то смутное.

К одежде и вообще вещам относились иначе, чем теперь: не ощущали нехватку чего-нибудь как ранящую проблему. Смотрю на фотографии той поры: на голове – немыслимый старушачии платок, на плечах – не знаю, как и назвать, а лицо счастливое! И одежды своей убогой не замечаю! Первое "купленое" пальто – в 10-м классе, до того не помню, в чём и ходила. А тут мама подкопила – и сразу два новых пальто, демисезонное и зимнее! И оба – синие! С той поры – любимый цвет.

Выпускное платье – из скатерти. Красивая была скатерть, с набивными цветами... Только материала не хватало, платье получилось не клешёным, как тогда носили, а зауженным книзу, с оборкой. Мама сама шила. В таких обтягивающих ещё никто не ходил. По фигурке. Так все узнали, что у меня есть фигурка! Шла, гордо задрав голову, прохожие оглядывались...

Главное время года в Воркуте – зима. Ах, как гуляли! Особенно в "актированные" дни – это когда мороз за сорок, и по закону Севера занятия в школах отменялись. Но гулять-то никто не запрещал! Родители на работе, следить некому. Дом – улица – дом – улица... В тепле снег растает, на улице мокрое замёрзнет – шаровары (носили тогда такие на резиночках поверх валенок) к концу прогулки стояли колом и выбивали барабанную дробь!

Первый поход на каток. Коньки с ботинками – редкость, у меня не было, одноклассница Рита М. свои дала. Я для скорости сразу в них переобулась, а её старший брат вызвался меня к месту доставить. Но чего-то мы недорассчитали. Часа два были в пути: во-первых – далеко, потом – я всё время падала, увлекая его за собой (думаю, со стороны мы смотрелись как профессиональная клоунская пара!), к тому же он, как видел кого из знакомых, бросал меня и прятался... Когда, наконец, дотащились до цели, о катании речи не было. Слава меня на лёд с горки спустил (каток был окаймлён сугробами), я, естественно, плюхнулась и дальше уже ползла на четвереньках. Оставшееся время провела в раздевалке, дрожа при мысли об обратном пути...

Как-то, гуляя, забрались на сугроб и увидели через окно человека, играющего на пианино. Прилепились к стеклу личиками... Нас заметили, позвали внутрь: интересно? учиться хотите? Оказывается, это была музыкальная школа. Проверили слух у тех, кто захотел. Мне предложили учиться. И вошло в мою жизнь чудо.

Училась легко, считали способной. Как выяснилось позже, какие-то данные действительно были – маленькие руки естественно приспосабливались к инструменту, заниматься могла много и без напряжения. Пианино дома не было, но как-то исхитрялась везде, где можно, играть – у знакомых, в музыкальной школе по вечерам. И никто никогда не дал понять, что обременяю, что не вовремя – шла, как к себе домой, лишь бы не спали. Когда после долгого, в несколько десятилетий, перерыва музыка снова вернулась в мою жизнь, осознала: инструмент всегда был для меня живым, а игра – общением.

Воркута – особый край. Казалось бы, дети будут вырастать здесь иными, трагический опыт родителей должен был стать почвой нашего духовного формирования, однако, вышло иначе. Никто не помог нам разобраться в том, что происходило. В руках фотография – наш класс под лозунгом "Слава Сталину!" Знаю, лозунг писала моя репрессированная мама. Почему взрослые молчали? Сами в него верили? Или остерегались сказать нам правду, считали её неподъёмным грузом, боялись перекосить наши жизни? В Воркуте, краю лагерей, нас растили такими же советскими, как и по всей стране.

Когда в 1953 году меня отправили на полгода в санаторно-лесную школу под Москву, я ехала не лечиться, а – к звёздам Кремля. Быть ближе к отцу Народов было счастьем, увидеть – заветной мечтой. Эмоциональная память окунает в чувства тех лет – и почти не понимаю, как смогла впоследствии перерасти, критически осознать, отречься от своей детской преданности. Любовь к вождю была взращена в каждом из нас горячей и безоглядной – до радостной готовности умереть за него в будущем, если потребуется. Страшное 5-е марта, пережитое там, в школе под Москвой, стало первой осознанной утратой в жизни, было воспринято с гораздо большим отчаянием, чем полтора года спустя смерть отца.

В лесной школе я была председателем совета дружины. Ни до, ни после никаких пионерских должностей не занимала, а тут вся-то школа – четыре класса, я в старшем, училась хорошо, ну и выбрали.

Беллютень его болезни слушали, замерев у репродуктора с обрывающимся сердцем. И однажды... Невозможно, непредставимо!.. Плакали все. Чтобы не видели моих слез – я же должна была мужественно поддерживать в этот трудный час других – забилась в шкафчик для одежды и давилась там беззвучными рыданиями. И тут... мальчик-третьеклассник – сказал – просто, громко, спокойно: "Так ему и надо". Если бы вдруг раздалась автоматная очередь... Откуда взялся этот упущенный советской пропагандой ребёнок? Как выскользнул из сетей общего гипноза? Почему посмел сказать такое?!

Его загнали под парту и били ногами. Взрослые не вмешались. И я, дочь моих погубленных родителей, была с теми, кто бил. Потом собрала пионеров, построила их, отменила занятия в школе (!) и повела свою "дружину" в деревню, где жил наш любимый учитель – разделить с ним горе.

Вновь и вновь вглядываюсь в этот эпизод полувековой давности. Пытаюсь вспомнить лицо мальчика, детали своего поведения. Не вспомнить. Знаю только – это худшее, что я совершила в жизни.

Остальное – светло. Ныряю в свет...

Школьная картинка: бежишь из буфета по лестнице с пирожком в руке (с повидлом!), а навстречу – открытые рты, суёшь пирожок одному, другому... лестничный пролёт – и всё, хорошо, если сам успел пару раз откусить! Но какая радость от совместной, на бегу трапезы...

А коллективные побеги с уроков! А летние лагеря!

Пионерский лагерь под Москвой. Наш, воркутинский! Все вокруг свои, все с Севера.

Чувство собственности просто отсутствовало. Вещи – общие, живущие в одной "палате" (человек двенадцать-пятнадцать) – коммуна! Любой может одеть любое! Самое лучшее платье комнаты (помню, не то зелёное, не то синее, но точно в горошек и с белым воротничком) – выходное для всех! Только для особо ответственных случаев – я, например, сфотографирована в нём с братом. Вместе! Платья – одни и те же, книжки – одни и те же. Когда завшивели – тоже все сразу. И лечили всех одновременно. Намазали чем-то головы, замотали платками – и на вечернюю линейку! Разве же можно линейку отменить, где "рапорт сдан" – "рапорт принят"?! Стоим, выстроившись в карэ, все – от мала до велика, от старших отрядов до младших – с завязанными головами, которые зудят неимоверно... Хуже всего тем, кому эти самые рапорта сдавать-принимать. И рапортующий едва успевает отдать салют (дело святое!), как тут же яростно бьёт себя кулаком по голове – иначе через повязку не достанешь – и его дружно поддерживает отрапортовавший отряд: теперь уже можно!

Театр манил меня с детства. Он и находился напротив школы. О воркутинском театре, актёрах-заключённых, рассказывали легенды. Ещё был жив последний из них – Н.Фомин, нас познакомила мама – м.б. она знала его прежде? Сколько малоизвестного, м.б. уникального могло открыться мне в общении с ним – но то ли опять сработала "подписка о неразглашении", то ли он счёл меня недостаточно взрослой для таких разговоров...

Театральное крещение – в 4-м классе – роль звёздочки в какой-то композиции. Удивительно, но помню весь свой текст: "Нет, лететь прекрасно, Буду вечно вспоминать... здравствуй, братец месяц ясный!.." Дальше – круче: уже стабильный театральный коллектив и настоящая пьеса ("Сомбреро" С. Михалкова), а не композиция к празднику; и руководит нами не школьная учительница, а актёр местного драмтеатра!.. А в 10-м я – Снегурочка... Пьесы не помню, но "таяла", почему-то распевая арию из оперы... И в голове звенело: буду актрисой, только актрисой... Пела тоненьким чистеньким голоском, с некоторым, разумеется изменением текста на пионерско-комсомольский лад: вместо любви к жениху ("Прощай, жених мой милый...") – любовь к природе ("Прощай же ты, лес милый....") и т. д. Времена школьные были строгие: любить, да ещё публично, со сцены – никоим образом не поощрялось.

Года за два до того на смотре школьной художественной самодеятельности разразился скандал. Выступал вокально-инструментальный ансамбль старшеклассников, возглавляемый кумиром школьниц Олегом Г. Пока тянули "Шагай вперёд, мой караван", всё было в порядке. Но дальше следовала песня, само название которой звучало вызывающе: "Люблю"... Подумайте только – "Люблю"! Они, бедные, так и не спели. Едва объявили – что тут началось... Из-за кулис (устроители!) – змеиное шипение и выразительный кулак, что означает: марш со сцены!.. Зал (ребята!) – свистит и скандирует: "Пойте! Люблю! Мамбо!.." – требуя теперь уже весь репертуар ансамбля...

Я тоже участвовала в том смотре, пела в трио. Наш репертуар с точки зрения педнадзора был благополучен (стерилен!): одна песня про Родину, другая – про кукушку. Ну какая тут может быть крамола?


В полдень на опушке
Собрались подружки
Песни распевают
Вторят им кукушки
Ку-ку! Ку-ку! Ля-ля-ля! Ля-ля-ля!
Ой дириди, ой диридидина, ой диридидина ух-ха!

Мне бы тогда да сегодняшний опыт! В знак протеста против "ущемления прав" можно было бы такое устроить... Для начала, например, вместо "В полдень" спеть "в полночь"... В полночь – это уже... А какую бомбу смысла можно было в "диридидину" заложить! Но мы, наивные дочери своей эпохи, об этом даже не догадывались и старательно выпевали дурацкий текст...

Лет через пятнадцать приехав в Воркуту, я позвонила Олегу Г., чтобы позвать его на нашу встречу в ресторане. Когда назвала своё имя, он задумался, вспоминая, и вдруг воокликнул: "Кукушка!.." Я же была на два класса, а, значит, на три-четыре года младше – малявка! На нашу встречу он не пришёл, жизнь его к этому времени надломилась, и ничьим кумиром он больше не был.

А у нас с мамой в Воркуте – другой дом! Когда и почему переехали – не помню, наверное бараки сносили, трудно представить, чтобы мама чего-нибудь добилась. Теперь живём в самом центре (впрочем, до окраины минут двадцать пешком, город маленький) – между гастрономом, прокуратурой и базарчиком. До самых близких друзей – сестёр Гончаровых и Валеры 3. – три минуты бегом, включая лестницы! Топим, правда, по-прежнему углём и туалет на улице, зато – вход отдельный, а внутри – сени, кухня, комната.

Мама пытается подпереть чем-нибудь наше материально убогое существование. То покупает поросёнка, которого мы сначала должны откормить, а потом, якобы, будем долго-долго есть мясо. То – рынок близко – пускает на ночлег приезжающих торговцев: азербайджанцев, украинцев... Платят за квартиру разбитыми яйцами и подгнившими мандаринами. Кавказцы разных национальностей и возрастов вежливо и настойчиво пытаются выпросить меня у мамы замуж. А мне – четырнадцать, потом пятнадцать... Кавказцы – красивые, галантные, по восточному уважительно-предупредительные. Меня не то что не пробуют совратить – и разговоров-то со мной не ведут, всё с мамой.

Раз нечаянно подслушала. "Поедете вместе с дочерью, – говорил "претендент", – и до её шестнадцатилетия будете на другой половине дома жить. Мандарины будете есть с утра до вечера – сад у меня..." Господи, я же маленькая была и совсем неопытная, а если бы польстилась – на мужественность, красоту, предупредительность, мандарины, наконец!.. Так нет, вроде и не про меня всё это...

А поросёнок... Сначала жил вместе с нами в комнате, как котёнок. Смешной такой! Маме он как-то грязноват показался, она его в корыте (том же, что и меня мыла) посреди комнаты намылила – а он вырвался, корыто опрокинул, и под кроватью исчез. И никак не достать – скользкий, в мыле. Хоть смейся, хоть плачь... А вырос – худющии, злющий стал. Мы его в сенях за загородкой держали, так когда я к нему с ведром еды входила – с ног сбивал. Столько ел, думали – нас сожрёт. А пришло время резать – плакали. Свой ведь, у нас рос. Так и продали скупщикам.

Родители одноклассников относились ко мне хорошо: росла без отца, училась нормально, была, что называется, не противная. Лишь однажды запретили со мной общаться – моей первой любимой подружке Любе М. Запретили – и я никогда не узнала, почему. Она послушалась.

Ещё раньше был случай: у кого-то пропала книга, а у меня в парте нашли. Оправдываться не стала. Ребята готовы были мне поверить, но ждали каких-то эмоциональных доказательств невиновности: слов, слез. А я один раз – "не брала" и всё. Собственно, происходящее как сквозь туман воспринимала, видела только – Люба во мне усомнилась, остальное было не важно. Тогда это не привело к разрыву, но вот и финал. Последний раз шли домой вместе. Я спросила: "За что?" Она не ответила. А вскоре перешла в другую школу. Полвека прошло – помню.

В дальнейшем я больше с мальчиками дружила. Именно дружила. И в старших классах тоже. У других – влюблённости, ревность, выяснение отношений, а я – товарищ, поверенный, записочки носила. Меня и родители мальчиков не остерегались. Конечно, я была младше всех в классе, но не выглядела малолеткой. Не источала я женственности, не была "опасна". Уже тогда, в школе, сформировалась во мне способность (и готовность!) к братско-дружеским отношениям с противоположным полом.

И повзрослев, не переучилась. С самого начала я как бы предлагала, устанавливала общение в фокусе – "человек – человек", а не "мужчина – женщина". Такое поведение не располагало к роману. Поэтому, ухаживали за мной, как правило, незнакомые, знавшие – со мной дружили. Как с товарищем со мной было, догадываюсь, так интересно, славно, надёжно, что мало кому приходило в голову терять очевидное в поисках неизвестно чего. Наверное, я ещё и неосознанно задевала друзей-знакомых: ведь, предлагая "бесполое" общение, не только пренебрегала своим женским естеством, но как бы и не признавала в них мужского...

Думаю, моё поведение было инстинктом самосохранения, проявлением гордости и максимализма. Втайне мне нужно было, чтобы кто-то через все эти заграждения прорвался – не согласившись, угадав меня, выбрав. Но для этого я должна была встретить взрослого человека, ровесники оказались не готовы к таким сложностям.

И снова – в детство... собственно, это уже давно отрочество. Да существует ли граница между тем и другим? И тогда и теперь я перешагнула её, не заметив...

Фантастическая жизнь! Зимой снегом заваливало, весной – водой заливало. Бывало после пурги дверь откроешь (хорошо ещё – внутрь открывалась!), а перед тобой – стена снега, не то что выйти, шага не шагнуть... Изнутри потихоньку-полегоньку лопатою коридорчик прокапываешь, чтобы наружу выбраться – а снег на тебя сыплется, валится, рушится... А ежегоднее весеннее наводнение! Вода в доме плещется, ходим по кирпичикам, чемоданы и их содержимое плавает... Тут-то мы в наше последнее в Воркуте жилище и переехали. Когда нас в очередной раз затопило, я перестала в школу ходить – всё воду вычерпывала. А была в 10-м, экзамены на аттестат – почему-то это возымело действие на "инстанции", и дали крартиру – впервые с удобствами: паровым отоплением, туалетом. Мне этот дом раем показался. Но через полгода мы навсегда покинули Воркуту.

Помню эту последнюю на Севере весну выпускного класса, мои шестнадцать лет. Время как будто приостановилось перед тем, как рвануть во взрослую неведомую жизнь. Как в замедленном кино вижу себя – вот пишу дневник ("Дневник жизни"!)... Вот впервые разглядываю себя в зеркале... Вот сижу у окна и первым в жизни кремом ("Аврора"!) мажу всё подряд – руки, ноги, лицо... Ах, какими плавно-женственно-взрослыми кажутся мне мои движения... Запах этого крема долго преследовал меня и был связан с чувством обновления жизни.

Почти для всех нас окончание школы означало – отъезд. Учиться в Воркуте, кроме горного техникума было негде. Мы были обречены на разлуку – с городом, Севером, друг другом.

Фотографии. Какие родные лица, кажется – видела их вчера... Вот старше нас на класс – Юра Стрижов. Боря Маранцман, Лёня Примазон, Гриша Жибков... Зина Лапицкая, Ляля Умнова... А учителя какие молодые! Это они нам тогда старыми казались.. Ира Каврежникова, Ира Кричевская – подруги, самые красивые девочки школы... Валера Зайцев, Рая Мейль – они потом в нашем классе окажутся... С Валерой и Таней Н., ставшими мужем и женой, мы будем всю жизнь дружить, писать, звонить друг другу – сначала в разные города, потом в разные страны...

А вот и Антон Х., Антоша – школьная любовь с 5-го класса по 10-й, до сих пор, когда встречаю человека с этим именем, отношусь к нему особенно. Самое красивое имя.

Событии в этой любви не было никаких. Она была без взаимности. Но всё равно почему-то счастливая! Горела свечечка внутри... Он тоже ходил в музыкальную школу, как-то на концерте играл "Кавалерийскую" Кабалевского – я её тогда из-за него выучила, даже сейчас несколько тактов помню. Ему нравилась девочка Наташа из соседней школы, но это было совсем не важно. Изредка я приглашала его на "дамский" танец (он теперь "белым" называется), раз в полгода потанцую – и летаю...

Годы спустя, взрослыми уже, мы столкнулись в ленинградской публичной библиотеке. Я диплом дописывала, что-то выверяла. Тогда совсем без денег жила, ела какую-то малость, похудела на двенадцать килограмм, юбка прокручивалась... Было мне двадцать восемь, он на два года старше. Через пару недель – защита диплома.

Ушли из библиотеки сразу – гулять. Что-то он мне про себя, про своих женщин рассказывал... Потом засмеялся: "Ты меня разлюбила?" Знал! И я засмеялась. Обещал прийти на защиту – не пришёл. Был врачом, кажется.

После этой встречи я в Воркуту поехала. Не из-за Антона, он жил в Ленинграде. Всколыхнулось что-то, потянуло. К истокам? Согреться?

Двое суток от Москвы на поезде. Вокзальный автобус почти до школы. Вошла... Какое всё крошечное, тесное! Это я выросла. Ходила, стены и перила гладила. И вдруг слезы – по разным поводам копившиеся годами – хлынули...

В Воркуте никто меня не ждал – не извещала, так приехала. Наплакавшись, позвонила в ближайшую "знакомую" дверь – тут же, через дом от школы. Люся К. открыла, долго на меня смотрела, потом ойкнула и поползла вниз по стенке...

Через несколько часов мы были все вместе и целую неделю не расставались. Переходили из дома в дом, мне казалось – никто и не работал! Круг праздновавших всё расширялся, присоединялись ребята из старших и параллеленых классов... Откуда это чувство кровного родства – школа ведь объединяла живущих в одном районе?

Когда-то, в 10-м, писали сочинение – "Я и мои друзья через десять лет". Получилось тогда у всех примерно одинаково: встреча – в Москве у Большого или в Ленинграде на Невском, все мы – обязательно счастливые, непременно знаменитые учёные, артисты, врачи, физики... Один только Адька не согласился с общим оптимизмом по поводу будущего, но он всегда делал всё наоборот.

И вот они прошли, заданные в сочинении десять лет. Действительность оказалась жёстче: не все достигли желаемого, кто-то спивался, кто-то тяжко болел. Но встреча оказалась острей, пронзительней, прекрасней, чем в наших детских фантазиях. Там мы, казалось, и собрались-то на выставку достижений: показать-продемонстрировать, как высоко кто прыгнул! Здесь – мы были счастливы оттого, что вместе. Мы нуждались друг в друге.

Тепла и нежности больше всех досталось мне – это же я свалилась им на голову чуть ли не с другой планеты! Получалось – вроде как я их собрала. Это было не так, мой приезд – лишь повод, чтобы вспыхнуло и засветилось. Но на меня опрокинулась их тоска по юности, которой тогда, раньше, не дорожили, в которой мы недооценили, недолюбили друг друга... Кто-то звал в ресторан, я, пытаясь удержать от лишних трат (в средней России жили экономней, сдержанней), ссылалась на отсутствие подходящей обуви, на что приглашавший радостно орал: "Купим!" Женя Г., когда-то первый среди мальчиков класса – не по учёбе, упаси Бог, первый отчаянный бесстрашный драчун, он и на фотографии с забинтованной головой – лукаво спрашивал, который час, и, убедившись, что у меня нет часов, надевал мне на руку свои... Мальчики, девочки мои...


* * *


Все вместе мы пошли к тёте Поле.

В школьные дни центром нашей общей жизни был дом Гончаровых. Семья – родители и три дочери, две из которых, погодки Лена и Наташа, учились в нашем классе.

За свою не короткую жизнь видела я много хлебосольных, гостеприимных домов, но такого никогда. Сюда любой из нас входил, как к себе – поесть, отогреться, сделать уроки. Помню, собрались в поход, по домам за едой разбегаться долго, да и хлопотно, и все – к Гончаровым. Опустошаем запасы провизии, сами всё находим...

Отец семейства был партработником, мать – тётя Поля – официанткой.

Не знаю, как они жили между собой – в отношении к нам были едины. Всех принимали и кормили, когда я мучила их гаммами – терпели, когда маму положили в больницу и я осталась одна – забрали к себе.

Только когда сами стали родителями, смогли осознать и оценить, чем был для нас на протяжении долгих лет этот дом, что сделали для нас эти люди. И вот пришли сказать слова любви и благодарности.

Многое изменилось. Другая квартира – не та, освоенная нами. Отца уже не было в живых. Но самое горькое – не было в живых Наташи. Тётя Поля... За что этой прекрасной женщине такая страшная участь – пережить двух дочерей и исчезновение внука?.. Похожая на мать Наталья Гончарова, чья красота как бы подтверждала её право на это имя, погибла в двадцать один в автомобильной катастрофе. Потом умерла старшая, Лена – стала угасать после смерти сестры, не смогла без неё жить. Позже пропал без вести её сын... Но это позже. Пока, в мой первый приезд, Лена ещё была с нами и даже работала – учительницей в той самой нашей школе.

Старая, двухэтажная, деревянная... Номер один – не по статусу, просто была когда-то открыта в Воркуте первой. Тогда мы в школу не выбрались. Решили, что в следующий раз, на пятнадцатилетие окончания, возьмём ящик шампанского и будем праздновать там. Но до следующей встречи здание сгорело. И тут опоздали.

А в ресторан всё-таки попали, и ребята подарили мне кольцо – обручив, как они сказали, с Воркутой, собой, юностью. Провожать на вокзал ехали на каком-то маленьком специальном автобусе. Валера З. – конечно же лидер, организатор, вдохновитель нашего общения – с аккордеоном! В вагон внесли столько еды на дорогу, что я два дня кормила соседей по купе и ещё месяц – своих домашиих... А как они бежали за уходящим поездом... И Лена...

На пятнадцатилетие я приезжала с дочерью. Чтобы показать ей мой город и ребят, чтобы она увидела и запомнила. Она увидела, оценила, всегда уважала мои отношения с одноклассниками. Но сама, как говорится, пошла другим путём. Неплохая была пьеса, но не про них – из чужой жизни.




Назад
Содержание
Дальше