ПРОЗА Выпуск 26


Илья ОГАНДЖАНОВ
/ Москва /

ЭХО

Маленькие рассказы


Эхо


Со временем дерево темнеет, кожа покрывается морщинами и человек многое забывает, многое, почти всё.

В подполе - мышь, за печкой - сверчок, на подоконнике - муха.

В избе темно и сыро, как в пересохшем колодце, и на дне его, в лужице неба, отражаются покрытые складками коры лица двух стариков - сын и мать под одной крышей.

Иван с матерью жили неприметно, и в деревне о них редко вспоминали. Дом их по самые окна врос в землю, брёвна почернели от времени, словно обуглились, и летом мальчишки бегали проверять, на сколько он за зиму ушел под землю и не чернее ли стали брёвна. Мать со двора почти не выходила; разве что по забывчивости, заблудившись в собственных мыслях, забредала она за калитку, и соседи, проходя мимо, принимали её за высохшее дерево, а если и замечали, задумчиво кивали головами, то ли здороваясь, то ли недоумевая. В разговор же никто не вступал - была она так глуха, что докричаться до неё охотников не находилось. Ивана мужики недолюбливали за угрюмый нрав и нелюдимость, но уважали в нём какую-то молчаливую дремучую тайну, а потому при встрече нехотя, но раскланивались, бабы сторонились, говорили, будто глаз у него нехорош, а молодые девушки оглядывались на него, словно кто-то окликал их.

Утром Иван уходил из дома и подолгу бродил по лесу, всматриваясь в тревожные тени чащоб, точно потерял там что, или, сгорбившись в три погибели, огромным валуном застывал у реки, доверяя свои думы течению. Вечером он возвращался, и они с матерью наполняли дом вздохами. Иногда она что-то говорила - Ивану или кому-то ещё, слов было не разобрать, но Иван, склонив голову, вдумчиво вслушивался в её голос, похожий то на шелест сухой листвы, то на шум дождя, то на плеск речной волны у берега, и тихо отвечал: "Да, мама. Хорошо, мама". И она плакала, сама не зная отчего, ведь всё, о чём льют слёзы, она забыла, почти всё, даже своё имя. Все, кто называл её по имени, давно умерли, вот оно и вылетело из головы - за ненадобностью. Забыла она, и кто этот мужчина, что живёт с ней в доме, садится с ней за один стол, колет дрова и приносит воду. Муж, брат, сын или совсем чужой человек? Он всегда внимательно слушает её и что-то говорит в ответ, но она уже много лет не слышит чтo, как не слышит собственного голоса и не узнает своих мыслей.

Иногда ей хотелось прижаться к этому незнакомому большому, как ствол дуба, человеку, закрыть глаза и забыть то немногое, что ещё сохранила память, и тогда голос её шуршал речным песком, утекающим сквозь пальцы, и она плакала горше обычного.

Мышь, муха, сверчок.

Умерла она во сне. Утром Иван нашёл её уже окоченевшую, она лежала с открытым ртом, словно чего-то недоговорив.

После смерти матери Иван, бывало, по нескольку дней не возвращался домой. И бродя по лесу или сидя на берегу реки, он вслушивался в шелест листвы, шум дождя или плеск волн и, склонив голову, шептал: "Да, мама. Хорошо, мама".

Потом и его не стало. Кто говорил, что сгинул Иван, потерял рассудок и зачах от тоски, а кто - что перебрался в лес и бродит там себе человечьим зверем.

Дом всё больше уходит под землю. В опустевших комнатах поселились дождевая вода и опавшие листья. Иногда вечерами там слышно, будто песок шуршит, и кто-то шепчет, шепчет, но слов не разобрать.

В сумерках человеческий голос неотличим от простых и таинственных звуков, населяющих Землю, ночью тень человека сливается с тенями зверей и деревьев, и наутро след его не отыскать на исхоженных тропах мира.



Быки


Убаюканный скороговоркой пейзажа за окном электрички, я их не сразу заметил. И только когда зашуршала целлофановая обёртка, словно воздух треснул по швам, я увидел двух грузных мужчин, сидевших напротив. Один - молодой, с нежной щетиной на щеках, и другой - уже в возрасте с окислившимся медным взглядом. Они неуклюже пропихивали в широко открытые рты пирожные - корзиночки с розочками из крема. Кожаные куртки поскрипывали при каждом движении. "Папа, а ты наточил нож?". Пирожное хрустнуло, влажно чавкнули челюсти. "Конечно". Поезд нырнул под мост. "А бык будет большой?". Поле колючего инея, голый кустарник, забор, на нём красной краской - Bulls. "А как ты спал после первого раза?". "Как бык", - прошептал во мне кто-то и побежал прочь. Корзиночки с розочками. Страшно подумать, что с ним стало: осторожно, челюсти закрываются, следующая станция "Желудок". И снова - мост, поле, кустарник…

Они направились к выходу. Я покосился на руки отца: покрасневшие от мороза, пухлые, как хлеб, в левой - авоська, правая, казалось, не находила себе места. Я невольно зажмурился. "Как бык", - издали, прокричал во мне кто-то. Я открыл глаза, всё было по-прежнему: …поле, кустарник, забор, и только сердце вздрагивало грузной тушей, рухнувшей на землю.



Фотография на память


Жил на свете старик Филарет нет ли - ведомо было только яблоням в его саду да птицам, слетавшимся по весне на заневестившиеся купы старых деревьев.

В деревне и не знали, сколько воды утекло с тех пор, как перестал он помнить себя, а случилось это, мол, после того, как то ли умерла, то ли ушла к другому его жена. Зима его жизни давно миновала, умерли те, кого он любил и помнил, и те, кто помнил и любил его, да и был ли когда хоть один такой человек на свете - Бог весть. Не замечая Филарета, тянуло время свою бесконечную резину: дети играли в жмурки и салочки, взрослели, старились и, снова становясь детьми, играли в жмурки и салочки со смертью, играли, взрослели и старились дети детей и внуки внуков, а филаретова смерть всё медлила. Жизнь прошла, а смерть всё не приходила.

Домом Филарета начиналась деревня, вернее - за домом, потому что все остальные дворы, казалось, сторонились филаретова жилища. Его стены, покрытые потрескавшейся выцветше-голубой краской, походили на выжженную солнцем небесную твердь, а сам Филарет, днём и ночью неподвижно сидящий у открытого окна, положив на подоконник умудренные землёй руки, - на библейского Бога, пережившего и свой народ и свою печаль о народе.

Днём и ночью неподвижно сидел Филарет, глядя на луг, сбегавший к реке, на реку, убегавшую от луга, и на мост, через который шла, теряясь за лесом, дорога. Он так давно смотрел на мост, луг, реку и дорогу, что они не раз успели поселиться в его памяти и умереть и готовы были вновь и вновь селиться и умирать, но у Филарета уже не оставалось жизни, чтобы видеть и переживать чужую смерть, и его глаза, покидая обжитые места, с тоской устремлялись туда, куда человеческому взору не дано проникнуть и откуда не суждено вернуться.

Старый сад Филарета каждый год исправно цвёл, но никто и не припомнит, сколько уже лет в нём не созревало яблок. А помёрзнув как-то зимой, деревья и вовсе стали сохнуть: в апреле, когда сад, прослезившись первой зеленью, открывал глаза и потягивался, отходя ото сна, одна из яблонь не просыпалась. Увядание началось с дальнего конца сада, и постепенно запустение подбиралось к дому Филарета. Ходили догадки, что, когда засохнут все деревья, старика не станет.

Весной Филарет выходил посмотреть на свои яблони, точно проверял - много ли ему осталось, и всякий раз на ветке нового непроснувшегося дерева молча сидел соловей. Старик и птица с тихой грустью глядели друг на друга. В деревне говорили, что если приложить ухо к стволу засохшей яблони, то можно услышать соловьиное пение, и что один любопытный ночью пошел послушать растущую из земли песню, да так с тех пор никто его и не видел. Однажды соловей не прилетел, и Филарет больше не выходил присматривать за смертью.

Он сидел у окна, похожий на седобородого филина, глядя на всех и ни на кого, и в ответ кому-то, чей голос, не переставая, звучал у него внутри, тихонько кивал и приговаривал: "угу-угу", но что означало это "угу" - "да" или "нет", или что-то ещё - было непонятно, да никто и не вдумывался.

Сколько бы кто за день ни проходил мимо Филарета, всякий раз здоровался с ним, но никто никогда не прощался, Филарет же днём и ночью на все приветствия кивая отвечал только "угу-угу", словно говорил: "да-да, помню-помню, и вы когда-то жили на свете, милые тени", и по руслам его морщин бесшумно струились ручейки солнечного или лунного света так, что непонятно было - улыбается он или плачет, да никто и не вглядывался.

В деревне не помнили, когда исчез старик Филарет, и как долго все здоровались с пустым окном - день ли, год, а со временем и вовсе стали сомневаться, видел ли кто вообще Филарета. В доме его было пусто, ничто не выдавало былого присутствия здесь человека, будто Филарет филином выпорхнул из этого мира. И только на столе ничего не отражающим зеркалом прошлого лежала безвозвратно выцветшая фотография.

Ещё несколько лет после исчезновения Филарета цвели и сохли яблони сада, словно смерть вслепую всё подбиралась к его хозяину, для которого уже не существовало ни жизни, ни смерти.



Страница из дневника


Помню, перед самой смертью прабабка сказывала:

- Как будто холод какой поселился в утробе, ледяными ножками толкается - кровь в жилах стынет. Ну это ничего - я слово одно знаю, скажешь - весь страх и растает, до капельки со слезами вытечет.

Ночью, прижавшись к её животу, я слышал, будто щенок скулит на морозе, а она шепчет и шепчет одно только слово, точно зовёт кого по имени, и слёзы текут по руслам морщин.

Помню: был у меня щенок, звали его Санди (Воскресенье - в этот день он родился, и умер в этот же день). До сих пор мне всё кажется, словно скулит он. Ухо к земле приложу - скулит.

- Санди, Санди, - молчит, не отзывается.

Я уже давно не помню ничего такого, что было бы жаль забыть, но когда вдруг утром не можешь вспомнить, на каком боку заснул вчера, а к вечеру забываешь, на каком проснулся, то отчего-то становится не по себе, словно память играет в жмурки со смертью.



Тихон


Тихон молчал. Мочал, когда другие говорили, молчал, когда все молчали, и, оставаясь один, тоже молчал. Словам он не доверял. Всю жизнь они обманывали его: соберётся сказать одно, а выходит совсем другое, невпопад. Не знал Тихон таких слов, которые были бы впору ему, облегчили бы душу. Да и есть ли, были ли когда такие слова? Да и что слова. Слова, они у всех одинаковые, а думки разные.

Так, молча сидел Тихон на насыпи возле железнодорожного полотна, и лишь изредка с тяжёлым вздохом, точно снежная лавина, сходило с его губ дремучее утробное хым-м-м… И тогда сердце его могучим каменотёсом вырубало из скалы огромный валун, который с грохотом скатывался вниз, за ним - другой, третий…

Тихон приходил сюда каждый день и просиживал до вечера, глядя на проходящие поезда. Покачиваются вагоны, в окнах бледнеют от недавней разлуки и румянятся от предстоящей встречи лица пассажиров, мелькают таблички: пункт отправления - пункт назначения, города, никогда не виданные Тихоном. Из окон вагонов глядят на Тихона люди, кто-то минуту-другую думает о нём, кто-то сразу забывает, так память о человеке пеплом развеивается по свету.

В такт поездам проносятся воспоминания Тихона, пункт отправления и пункт назначения которых ему неизвестны. Воспоминания несутся в ту и другую сторону - из неизвестности в безвестность и обратно. Тихон вздыхает им вслед. Бесконечные товарные составы, гружённые домашними заботами, теперь их у Тихона осталось так немного, что большинство составов идёт почти порожняком: немытая тарелка, нестираная рубашка, серое сукно пыли, покрывшее пол, шкафчик с вечно распахнутыми дверцами, словно приветствующий невидимых гостей - "милости просим", и фотографии на стене.

Вот одна чёрно-белая мелькнула в окне вагона: пухлый мальчик держит за руки родителей, уверенно смотрящих в будущее, вот они же - в другом окне: мальчик вытянулся, возмужал, в глазах родителей - тревога о завтрашнем дне, и в последнем - молодой человек с мягким затуманенным взглядом за стёклами очков, лица родителей - стёршиеся медные пятаки, вышедшие из употребления.

Поезд мчится на юг, окна мелькают кадрами кинохроники. Цветная фотография - молодое смеющееся лицо женщины. Именно такой запомнил Тихон свою жену: "Тиш, а Тиш, о чём молчишь?". Теперь она, должно быть, постарела. Состарились и улыбка, и смех.

Смеркается. В ночном поезде течёт жёлтая прозрачная река, навсегда уносящая в столицу фотографию малютки, малышки, маленькой девочки, девчушки, задумчивой девушки, дочери Тихона. Оступается сердце. Мелкие камешки скатываются со скалы. Пора домой.

Завтра Пасха. Завтра Тихон придёт на свою насыпь с кисточкой и баночкой белой краски, поправит на носу очки и, не глядя на поезда, станет подновлять выложенные здесь из кирпича слова, единственные, в прочности которых он уверен, - СЧАСТЛИВОГО ПУТИ!



Окно с видом на будущее


Всего на один вечер осень приоделась весной. Южный ветер голосом старого жуира нашёптывал прохожим истории о путешествиях в далёкие тёплые страны. Деревья, приосанясь, выдавали свои жалкие лохмотья за королевские мантии и многозначительно покачивали отсутствующими головами. Весело шелестели опавшие листья, тычась, как слепые котята, в стены домов, бордюры тротуаров и словно впавшие в детство старики то и дело затевали возню. На землистом небе проступал неуместный румянец.

С хрустом, похожим на "ах-х-х" или "ох-х-х", неугомонная листва замирала под ногами Веры Петровны, эти звуки - единственное, что находило глухой, невнятный отклик в ее душе, не принимавшей участия в маскараде выживающей из ума природы. О том, как выглядели монархи и во что там они облачались, Вера Петровна никогда не задумывалась. Не больше внимания уделяла она и своей внешности, поэтому уже давно никто ничего ей не нашёптывал. Небо же было слишком далеко, чтобы Вера Петровна обращала на него внимание. Она очень спешила. Спешила всегда, с самого детства. Ей казалось, что если хоть чуть-чуть замешкаться, то потом придётся спешить с удвоенной силой. Страх опоздать и пропустить что-то важное (что именно, она так никогда и не узнала) подгонял её, куда бы она ни собиралась, и гнал прочь отовсюду, где бы она ни была, словно Вера Петровна всё время убегала от кого-то или наоборот - кого-то догоняла. Кто был этот кто-то, осталось загадкой. С первого класса Вера Петровна приходила в школу ещё до открытия, и ночной сторож встречал её неизменным: "кто рано встаёт, тому Бог подаёт". Она тогда всё не могла понять, что же подаёт Бог? Пальто, карету к подъезду, обед к столу, может быть, с людьми, проснувшимися раньше всех, он играет в футбол или волейбол, или во что там ещё боги играют с людьми, и подаёт им мячи, или тем, кто рано встаёт, Бог подаёт жалобу на тех, кто встаёт поздно, а может, он подаёт им какой-нибудь таинственный знак, или надежду, или, на худой конец, милостыню. Но зачем ей милостыня, она ведь не нищая. Наверно, сторож так жалуется, что Бог ничего ему не подаёт за то, что он всю ночь не ложится спать и поэтому не встаёт ни рано и ни поздно. В пустом классе Вера Петровна не могла долго высидеть и убегала до начала первого урока. Она не прочла ни одной книги: пробежав глазами первую страницу, заглядывала в конец и уже не интересовалась серединой. Приходя в кино и театр ещё до появления билетёров, Вера Петровна так и не посмотрела ни одного фильма и спектакля, потому что покидала зал до того, как выключали свет и поднимали занавес. Ей не суждено было отведать в гостях ни одного блюда: она торопилась откланяться, не дожидаясь приглашения к столу. Она ни разу не выезжала из города, потому что ещё до объявления посадки на поезд или самолёт сдавала билеты. На редко назначаемые ей свидания Вера Петровна приходила задолго до условленного часа, но врождённая торопливость не позволяла ей дождаться его наступления. Она торопилась заснуть и спешила проснуться, и даже во сне она всё куда-то бежала, бежала…

По ахающей и охающей листве Вера Петровна шла домой, представляя себе, как сядет у окна и будет вслушиваться в гудение натруженных ног, уже с трудом поспевающих за нею. Раньше, сидя у окна, она мечтала о будущем, когда же мечтать стало почти не о чем, она принялась припоминать все свои прежние мечты, но стоило ей что-нибудь вспомнить, как она тут же старалась это поскорей забыть, а когда воспоминание улетучивалось, спешила вспомнить что-нибудь ещё. Так проходил вечер за вечером.

Подходя к дому, Вера Петровна заметила, что за ней, подлаживаясь под её шаг и застенчиво обнюхивая содержимое сумки, плетётся собака. Со стороны трудно было определить - кобель это или сука. Не легче было сделать это и изнутри: от тягот долгожительства собака утратила интерес к вопросам пола настолько, что способна была удерживать в памяти, словно кость в своей обессилевшей пасти, только одно - что она собака. Имя её, написанное где-то на небесах, никто из живущих не удосужился прочесть. И как все безымянные собаки, она искала хозяина, хотя не отдавала себе в этом отчёта, потому что у собак безымянных с щенячества, в отличие от безымянных по воле несчастного случая, эта страсть неосознанная. Много лет изо дня в день она выбирала человека и бежала за ним, готовая сопровождать его хоть на край света, но так далеко никто идти не собирался.

Вера Петровна боялась собак и чтобы задобрить псину, отвлечь её внимание и успеть добежать до подъезда, она, порывшись в сумке, что-то ей бросила. На такую щедрость была способна только добрая собачья фея. Обнюхав сказочный подарок, собака пришла к выводу, что перед ней пряник, и недоумённо завиляла хвостом.

Вера Петровна сидела у окна, пытаясь забыть всё, что вспомнила минуту назад: обезглавленные монархи, прохожие, мечтающие о тёплых странах, пожухлые листья, бездомные собаки погружались в темноту, сгущавшуюся вокруг и внутри Веры Петровны. Её взгляд мирно дремал в коконе сумерек, и лишь глухие звуки - "ах-х-х" и "ох-х-х" - отдавались в душе, словно кто-то неведомый всё ещё бежал и бежал куда-то сломя голову.

Собака сидела перед домом исчезнувшей феи, смотрела, как в окнах загораются разноцветные леденцы, и, бессмысленно виляя хвостом, облизывалась, хотя отродясь не любила сладкого.




Назад
Содержание
Дальше