КРЕЩАТЫЙ ЯР Выпуск 6


Владимир Порудоминский
/ Кельн /

Памяти слона



– А косточку мы Слону отдадим!

Профессор весело обгрызал жирную куриную ножку.

– Что вы, профессор! Слон не кушает косточку.

По случаю прихода Профессора Моя Жена надела ярко-оранжевое платье, такое открытое, что, когда она чуть наклонялась, сквозь декольте были видны такого же цвета, как платье, ярко-оранжевые туфельки на невозможно высоких и тонких каблуках. Она поминутно взбивала кончиками пальцев свои пышные белокурые локоны.

– А что же он кушает?

– Ну, булочки с кремом, листья фикуса...

Слон по имени Слон жил во дворе в специальном сарае. Когда Моя Жена купила его по случаю на базаре, куда отправилась за спаржей и творогом, он был величиной с небольшую таксу. Продавец, индиец в лиловом тюрбане, объяснил, что это особая карликовая порода: слон уже в летах и дальше расти не будет. Но месяца через три он вымахал до таких размеров, что пришлось переселить его из комнат в сарай, причем для этого потребовалось вдвое расширить дверь черного хода.

– Булочки с кремом – это хорошо! – искренне сказал Профессор. – Да и от листочка фикуса я бы, признаться, не отказался.

Он задумчиво посмотрел вслед Моей Жене, поспешившей в кухню распорядиться насчет десерта. Фигурка у нее была миниатюрная, как фарфоровая статуэтка Белоснежки, стоявшая на буфете; молочно-белая кожа нежно сияла, слегка прикрытая мандариновой шкуркой платья.

Профессор был приглашен на ужин, как ведущий авторитет по изучению использования автогенной сварки в античном мире. Незадолго перед тем я завершил большой труд по древнегреческой астрономии, где утверждал в частности, что при изготовлении оптики для своих телескопов древние греки соединяли особым образом обточенные слюдяные пластины с помощью автогенной сварки. Профессор был в восторге от моего открытия, называл его «незаурядным» и собирался особым письмом рекомендовать мой труд для публикации в университетском издательстве.

Рекомендация была необходима потому, что о моем открытии мог пронюхать Вагнер, тоже профессор, вечный и непримиримый противник Профессора. Вагнер на всех углах устно и на бумаге доказывал, что в античном мире вовсе не было автогенной сварки, что вместо нее применяли особый клей, изготовленный из минералов и смол, – в объемистой книге, вызвавшей острую дискуссию, он сообщал состав клея и технологию его изготовления. О Профессоре Вагнер говорил, что он один из тех шустрых господ, которые норовят бежать впереди прогресса, варят кашу без крупы и насаждают ложные идеалы. Труды Профессора по автогенной сварке он считал несоответствующими нашему национальному духу и сопоставлял в этом смысле с теорией относительности господина Эйнштейна. Когда в университете происходили научные заседания или семинары, Вагнер непременно поднимался на трибуну и гневно обличал Профессора, Профессор же, пока противник держал речь, обстреливал его заготовленными на этот случай и принесенными в портфеле морковками. Вагнер, однако, отдадим ему справедливость, будто и не замечал артиллерийских упражнений Профессора. Лишь однажды, договорив до конца, он поднял в руке незадолго перед тем пущенную в него морковку и тихо проговорил, обращаясь к Профессору: «Скоро я заткну вам рот этой репой». Он громко разгрыз крепкими зубами морковку, которую метнул в него Профессор, и спустился с трибуны. Профессор, тотчас попросив слова, произнес одну из самых блестящих своих речей: с помощью формул, которыми, поскрипывая мелом, сверху донизу покрыл доску, он неотразимо доказал, что только человек, путающий морковь с репой, не способен понять, что Фемистокл никогда не победил бы персидский флот при Саламине, если бы металл, из которого делали стволы корабельных орудий, склеивали минеральным клеем, а не соединяли автогенной сваркой. Авторитет Профессора в научном мире был высок, поэтому его рекомендательное письмо весило много при вынесении решения о публикации моего труда.

Моя Жена прикатила из кухни сервировальный столик со сладким – на больших зеленых листьях фикуса были разложены булочки с кремом. Профессор с заметным удовольствием расправлялся со всем, что ему предлагали. К кофе он трижды или четырежды налил себе в рюмку лимонного ликера и, кажется, немного захмелел. Его большой смуглый нос лоснился от пота, и очки то и дело сползали на самый кончик, так, что ему приходилось движением пальца возвращать их на нужное место. Он курил сигару, много шутил и даже рассказал два не вполне приличных анекдота, – к сожалению, в связи с отсутствием чувства юмора я не только не понимаю анекдотов, но и не запоминаю их.

Ярко алевшая корка угольной пыли, запекшейся в камине, начала покрываться черными островками. Мы засиделись так поздно, что Моя Жена объявила, что нипочем не отпустит профессора в такое время одного, да еще в подпитии, – он может очень удобно переночевать в угловой нижней комнате, именовавшейся «гостевой». Здесь стояла огромная кровать, самая большая в доме, доставшаяся Моей Жене по наследству от ее матери. Профессор был старый холостяк, жил одиноко и, не раздумывая, остался.

Надо сказать, что Моя Жена отличалась прямо-таки исключительным гостеприимством. Я имел случай убедиться в этом в первую же брачную ночь. После того, как произошло то, что должно было произойти, я решил открыть женщине, которая согласилась пройти об руку со мной мое жизненное поприще, нечто самое для меня сокровенное и начал было рассказывать ей о темах научных исследований, особенно меня занимавших. Но спустя примерно четверть часа Моя Жена, сославшись на головокружение (которое я объяснил физиологическим следствием произошедшего между нами) выразила желание немного пройтись и, наскоро одевшись, вышла из дома. Она возвратилась уже утром, я давно проснулся и варил себе кофе, которое всегда пью по утрам, завтракая бутербродами с мармеладом, притом возвратилась не одна, а в сопровождении крепкого пожилого мужчины с обветренным корявым лицом и в морской фуражке. Моряк оказался одноклассником Моей Жены, хотя смотрелся примерно раза в три ее старше, – когда Моя Жена отправилась погулять, он как раз проходил мимо наших дверей. Всю ночь они бродили по улицам, вспоминая школьные годы, под утро Моя Жена предложила ему поселиться у нас, поскольку он лишь накануне этой трогательной случайной встречи списался с корабля и не имел пристанища. Вот тогда-то в угловую комнату, которую я, признаться, приобретая дом, присмотрел под библиотеку, была внесена из сарая огромная тещина кровать, которой Моя Жена очень дорожила, и комната обрела свое нынешнее назначение и имя.

Благодаря доброму нраву Моей Жены гостевая пустовала редко: среди обширного круга своих знакомых она каким-то непостижимым образом обнаруживала людей, нуждавшихся в крове. Это оказывались по большей части немолодые, достойного вида мужчины – младшие кузены ее матери и ее собственные старшие кузены, друзья детства и школьных лет, бывшие соседи и сослуживцы: до замужества Моя Жена работала секретарем в администрации курорта Бад Биркенхау (здесь, к слову, я с ней и познакомился). Некоторые из гостей оставались у нас всего два-три дня, пока дела держали их в городе, другие заживались подолгу.

Единственным молодым человеком среди постояльцев был акробат из цирка, – несколько недель красный брезентовый шатер, окруженный ярко размалеванными фанерными щитами, возвышался в самом центре города, на Старой Базарной площади. Во время представления жена узнала в атлете, крутившемся высоко под куполом, своего родственника – в младенчестве они встречались на елке у тети Лотты. Акробат пришел, не переодевшись после выступления, в черном трико, обшитом блестками. В руке у него был красный кожаный чемодан, крышка которого пестрела яркими наклейками отелей. Здороваясь, он снял цилиндр и вдруг вытащил из него за уши живого зайца. Акробат быстро разонравился Моей Жене. Поздно вечером он едва живой приходил из цирка после двух ежедневных представлений, молча сидел у камина, держал на коленях цилиндр, ласкал зайца и был заметно не в силах что-нибудь вспомнить про елки у тети Лотты. По утрам он часами занимался гимнастикой, используя кровать вместо батута. Моя Жена страдала, что от его тренировок пружины теряют упругость и начинают скрипеть. «Мне кажется, что Слону не нравится этот заяц в цилиндре», – повторяла она. Однажды, выполняя свои упражнения, Акробат, видимо, о чем-то задумался и не проследил за направлением полета. Могучие пружины кровати подбросили его не вверх, к потолку, а как-то наискось. Вытянувшись стрелой, он вылетел в открытое окно и, совершив сложнейший переворот в воздухе, удачно приземлился на мостовую, где, к счастью, в эту минуту не проезжала автомашина. Когда он проследовал обратно к дому, его красный чемодан с наклейками стоял снаружи, перед запертой дверью.

Через месяц в пустовавшей гостевой поселился седой худощавый господин, отчаянный посетитель ипподорома, – мы беседовали с ним о древних колесницах. Не помню, в каком родстве он состоял с Моей Женой, она называла его просто: «Господин Представитель».

Женщинам в гостевой места не предоставлялось. «Ты, конечно, заметил, милый, – я ревнива!» – говорила Моя Жена, громко целуя меня в щеки. Мне, признаюсь, это льстило.

Меня вполне устраивало, что Моя Жена подолгу, часто до рассвета задерживалась с нашими гостями. С гимназических времен я привык читать по ночам. Все лучшие мысли, рождаемые чтением, приходили ко мне ночью. Именно в ночные часы моя голова обретала особую ясность, помогавшую мне всего точнее схватывать, всего плодотворнее перерабатывать добываемый из книг материал. Не скрою, случалось иногда, на рассвете, отсутствие Моей Жены рядом начинало вызывать у меня недовольство, но почти всякий раз, именно в такую минуту, на лестнице, ведущей в мансарду, где помещалась наша спальня, раздавался соблазнительно ласковый стук ее тонких каблучков...

Пока Моя Жена устраивала на ночлег Профессора, я с увлечением читал напечатанную в лиссабонском научном журнале небольшую статью о влиянии свойств питьевой воды в монастырях на эсхатологические теории Средневековья. На часах было пять, когда я потушил свет, – Моя Жена, «зацепившись за порог», как она это называла, наверно, все еще болтала с гостем. Профессор был неутомимый собеседник, равно интересный и остроумный, что до Моей Жены, то она полагала, что листья фикуса, которыми она часто ужинала, возбуждают ее, вызывают у нее бессонницу и ночную речевую активность.

Утром Моя Жена объявила, что для того, чтобы подготовить соответствующее письмо, Профессору необходимо время, домашний уход и систематическое питание, – всё то, чего он лишен при своей холостяцкой жизни. Посему до завершения работы над письмом Профессор остается у нас, в гостевой.

Одна неделя сменяла другую, работа не только не подвигалась к завершению – еще и не была начата, но я ничуть не жалел об этом. Долгие осенние вечера полнились занимательнейшими и вместе поучительными разговорами, обсуждение использования автогенной сварки при создании античной оптики обогащало и уточняло соответствующие главы моего труда, – да только ли об этом шла у нас речь в счастливые часы, когда мы в мягких креслах перед жарко пламенеющим камином попивали душистый кофе (Профессор с лимонным ликером), поглощая крошечные булочки с кремом, которые так и таяли во рту, и похрустывая листьями фикуса. Мне казалось, что я заново прохожу университетский курс – столько всевозможных сведений, мыслей, предположений обрушивал на меня эрудит Профессор. Ровно в одиннадцать, поднявшись к себе в спальню, я, прежде чем приняться за чтение, многое из услышанного записывал про запас в свои тетради.

Когда я уходил, у Моей Жены с Профессором начиналось свое, особое времяпровождение. Профессор был неистощим на выдумки, я только поражался, как его на всё хватает. Так, однажды он предложил сшить Слону костюм из географических карт. Назавтра из магазина учебных пособий было доставлено полтора десятка разнообразных школьных карт большого формата на холстяной основе. Они были расстелены на полу, Моя Жена сняла со Слона мерки и, надев для удобства, как она объяснила, купальный костюм своего любимого мандаринового цвета, ползала по ним и кроила. Под утро, прямо в этом же костюме, замерзшая, она нырнула ко мне под одеяло и, разбудив меня громкими поцелуями, торжественно доложила: «Штанишки уже готовы». За завтраком, намазывая мармелад на хлеб, я спросил Профессора, имеет ли затея какой-либо научный смысл. «Ах, друг мой, – с горячностью ответил он, – вы только представьте себе, как изменится картина мира, когда эти карты, в общем-то, случайно скроенные и сшитые, окажутся одетыми на слона. Неужели вам не хочется взглянуть на это?»

Я бы солгал, если бы сказал, что не было вовсе ничего, что не осложняло бы моего отношения к Профессору и, соответственно, к его затянувшемуся пребыванию в нашем доме.

Меня коробила его привычка разгуливать дома в коротеньких замшевых штанах с бахромой, какие носят в Баварии или Тироле, выставляя при этом напоказ свои козлиные ноги Пана. У меня длинные, прямые, белые ноги с хорошо развитой мускулатурой – в студенческие годы я был чемпионом университета по бегу на десять тысяч метров, но я позволял себе короткие штаны только в течение тех двух августовских недель, которые мы с женой проводили в горах, – там, на курорте, все носили такие.

И еще. Меня огорчала любовь Слона к Профессору.

Пока Профессор не поселился у нас, единственной любовью Слона была Моя Жена. Увидев ее, он начинал громко смеяться, болтать хвостом, выделывать ногами какие-то замысловатые коленца, он протягивал навстречу ей хобот и нежным дуновением шевелил ее пышные волосы. Иногда он неожиданно обнимал ее за талию, прижимал к груди и бережным движением вскидывал себе на спину. Она делала вид, что испугалась, отчаянно визжала и колотила его кулачками; он, хитро посмеиваясь, слегка раскачивался, вправо, влево, будто пугал, что сбросит ее вниз, потом, закинув наверх хобот, снова обнимал и осторожно ставил на землю. Он обожал все блюда, которыми потчевала его жена, – кофейные эклерчики, листья фикуса, лепестки роз, вареные в меду, микроскопические кусочки фруктового сахара, которые выуживал у нее из кармана фартука. Всякое ее угощение он встречал смехом и ласковыми дуновениями.

Ко мне Слон относился с вежливой дружелюбностью. Каждое утро, когда я приносил ему от пекаря корзину со свежими булками, а из овощной лавки – другую корзину с морковью, салатом, пореем, капустой, белокочанной и цветной, он благодарил меня наклоном головы, выразительным жестом предлагал мне разделить с ним завтрак, за едой охотно выслушивал мои сообщения о происходящем в доме, городе и мире, и каким-то особенным, ему одному присущим способом умел отзываться на мои слова, облекая порой свои соображения в афоризмы, побуждавшие меня задуматься. Так, в ответ на мои размышления о сравнительной питательности листьев фикуса и белокочанной капусты он заметил, что часто предпочитает необходимому лишнее, – смысл этого замечания я вполне осознал несколько позже, когда, по слову Гамлета, век расшатался, и вся минувшая жизнь увиделась мне в новом свете.

С обитателями гостевой комнаты Слон в общение не вступал, большинство из них предпочитало не ведать о его существовании. Когда кто-нибудь из них случайно или любопытства ради забредал в сарай, Слон поворачивался к вошедшему спиной и молча ждал, опустив голову и хвост, пока незванный посетитель не покинет его территорию. Акробат уговорил было Мою Жену придумать для Слона номер в цирке и тем его прославить; он даже, зайдя в сарай, ловко вспрыгнул Слону на спину, но Слон сердито пробормотал что-то, аккуратно взял Акробата за ногу и положил за порогом. «Чушь какая-то! – ворчал потом Акробат, для убедительности массируя бедро. – Можно было сделать в сарае гараж, купить приличную машину...»

С Профессором у Слона всё было иначе. Слон полюбил Профессора и выражал свою любовь с веселой откровенностью. Он снимал с Профессора тяжелые роговые очки и, подразнивая его, водружал их на свою широченную переносицу. Прежде чем возвратить их он своим единственным, замечательно подвижным пальцем, венчавшим хобот, непременно щелкал Профессора по смуглому носу. Однажды я застал их, когда они пили пиво. В руке у Профессора пенилась высокая кружка темного, свою кружку Слон сжимал ловко закрученным концом хобота. На полу валялось несколько пустых бутылок. Слону был категорически запрещен алкоголь, и я счел необходимым напомнить это. Профессор тут же указал мне, что пиво могло бы не просто расширить, но открыть в совершенно ином аспекте исследование питьевых ресурсов в средневековых монастырях, и протянул мне свою кружку. Я категорически отказался, не скрывая, что это могло бы дурно повлиять на Слона в воспитательном плане. Слон хмыкнул и пробормотал что-то вроде «скучная личность» – имея в виду меня, конечно. После чего они чокнулись и лихо выпили, опустошив каждый одним махом целую кружку. Слон подмигнул Профессору и щелкнул его по вспотевшему носу. Я ревновал.

Минуло Рождество с жареной индейкой и небольшой елкой в углу – она была украшена уцелевшими игрушками моего детства, раскрашенными деревянными фигурками солдат в разноцветных мундирах, всадников, принцесс, крестьянок и танцовщиц. Настал Новый год, наступление которого было традиционно отмечено несколькими ракетами выпущенными в темное небо из окна нашей спальни. В январе я, по обыкновению, отправился в санаторий – тот самый Бад Биркенхау, где когда-то встретил Мою Жену, – походить на лыжах и поразмышлять на свежем воздухе. Зима стояла дождливая. Снег, хоть и лежал, но лыжи не шли, сколько я ни смазывал их самыми разными составами. Я все же ежедневно выбирался с утра на лыжню и часа три упрямо двигал ногами. Зато потом уже ничто не мешало мне с чувством исполненного долга предаваться любимым занятиям. За осень мне удалось собрать обширный и, смело скажу, незаурядный материал для исследований, подсказанных мне когда-то статейкой в лиссабонском журнале. Количество карточек с выписками на девяти языках перевалило за четыре тысячи. Я не смел еще перейти к выводам, но некоторые наблюдения поражали меня неожиданностью. Мне, к примеру, стало уже ясно, что напряженность раздумий о конце света находится в обратно пропорциональной зависимости от количества извести в составе питьевой воды. Профессор убеждал меня, что применение автогенной сварки также способствует росту интереса к эсхатологическим учениям; принципиально этого следовало ожидать, но доказательств в пользу гипотезы пока набиралось немного. Зато мне не попалось ни единого свидетельства о связи средневековой эсхатологии с минерально-смоляным клеем, о чем, прослышав о предмете моих исследований, начал повсюду твердить профессор Вагнер. Несмотря на то, что едва не в щепки стер свои лыжи, я возвращался домой, удовлетворенный проведенным временем.

На вокзале я взял такси. Было уже темно, и я не мог не заметить, что улицы освещены хуже обычного. Мрачно чернели витрины магазинов, которые я привык видеть ярко сиявшими. Не переливался хрусталь люстр во многих знакомых мне кафе и ресторанах. Буквы названий не горели над входом. Зато почти на всех домах полоскались флаги, в темноте казавшиеся черными. «Что за праздник?» – удивленно подумал я, очевидно вслух, потому что шофер такси, с черными усами и в черной кожаной куртке и фуражке, отозвался тотчас: «Праздник не праздник, а порядку больше будет», – и удовлетворенно чмокнул зубом.

Профессор – руки за спину, опустив голову, – туда и обратно шагал по комнате, на нем была черная визитка и черные брюки в полоску.

– Что с вами? – спросил я, появляясь в дверях. – Вас пригласил на ужин премьер-министр?

– Совсем наоборот. Час назад меня вышвырнули из Университетского научного общества.

– Как это могло случиться, – несмотря на необычную мрачность его лица я был убежден, что он меня разыгрывает, – когда не кто иной как вы сами председатель этого общества?

– У вас сведения полуторачасовой давности. Вот уже час председателем общества является профессор Вагнер.

– Вагнер?

– Что вас удивляет, друг мой? Он к тому же генерал-инспектор науки. Вы, я вижу, по обыкновению, не читали газет.

На наши голоса сверху спустилась Моя Жена.

– Славу Богу, что ты дома. Она подошла и поцеловала меня в лоб. На ней было серое шерстяное платье с высоким воротом, которое ее старило.

– Да что случилось, в конце-то концов? Я редко теряю терпение.

– Всё хорошо. Всё, более того, прекрасно! – раздалось у меня за спиной.

Я обернулся. Вагнер в черном мундире с серебряными погонами стоял на пороге. Его плечи были по-военному расправлены. Его голос распирала уверенная командирская мощь.

– Все прекрасно, господа. А совсем скоро, может быть, уже завтра, будет еще лучше. Мы снова склеим в незыблемое целое наш извечный, изначальный дух. Мы не оставим в нем ни единой трещины.

– Откуда вы взялись? – удивилась Моя Жена.

– У меня свой ключ.

Вагнер погремел в кармане стальной связкой.

– Перестаньте бегать по комнате, профессор. Настало время закончить нашу давнюю дискуссию.

Резко взмахнув рукой, Вагнер метнул в сторону Профессора что-то круглое и желтое. Профессор было отпрянул, но – поздно: у него во рту торчала большая желтая репа. Тонкая струйка крови стекала по подбородку, расплывалась пятном на крахмале воротничка.

– Помните, я обещал вам репку? – Слегка поскрипывая высокими, до глянца начищенными сапогами, Вагнер приблизился к Профессору. – Но вы, с вашей самовлюбленностью, полагали, что профессор Вагнер перепутал репу с морковью. Ну, чтобы у вас не было больше сомнений...

Он вытащил из кармана еще две круглые желтые репы, баночку с минерально-смоляным клеем и аккуратно прилепил одну репу на грудь, другую на спину Профессору.

– Теперь вы готовы, – весело оглядев Профессора, сказал он, довольный. И громко позвал: – Гражданин Акробат!

В дверях появился наш Акробат. В том же обтянутом черном трико с блестками, только на рукав приклеил широкую красную ленту. И голову для чего-то побрил наголо. Заяц с недобро прищуренными глазами, показывая из-под усов два острых резца, сидел у него на плече.

– Ты разве больше не в цирке? – спросила Моя Жена.

– Я всегда в цирке, – строго ответил Акробат.

– Ты забыл елку у тети Лотты? – спросила Моя Жена.

– Тетя Лотта, эта старая сука, дарила тебе на Рождество кукол с голубыми бантами и в кружевных панталончиках. А мне – всякий раз бумажный мешочек с пряником, мандарином и тремя грецкими орехами.

– Гражданин Акробат, уведите его куда следует, – приказал Вагнер, кивая на Профессора,

– А куда следует? – с круглыми от ужаса глазами еле слышно спросила Моя Жена.

– На автогенную станцию, конечно. – Вагнер усмехнулся. – Эти защитники автогенной сварки непременно забывают, что есть еще автогенная резка. Ведите, гражданин Акробат!

Акробат подтолкнул Профессора к двери. На пороге он обернулся к Вагнеру:

– У них на дворе в сарае слон живе– – совсем дикое животное.

– Какой еще слон? – закричал Вагнер. – Слона ликвидировать. У меня мандат. Дом реквизируется под Управление минерально-смоляного клея. В сарае мы установим клееварочные котлы.

Он обернулся ко мне: «Вам дается пять минут, чтобы покинуть помещение».

Выйдя из дома, мы видели, как Вагнер решительным шагом прошел через двор к сараю. Потом оттуда раздался выстрел.

– Это он Слона застрелил, – сказала Моя Жена. Мы шли по ночному городу, сами не зная, куда, потому что идти было некуда. Я нес в руке портфель с карточками – выписки из книг о влиянии питьевой воды на учение о конце света, – единственное, что сообразил захватить с собой. У Моей Жены под мышкой был горшок с фикусом. Лил дождь. Мы промокли до нитки. Волосы Моей Жены свисали жалкими прядями пакли. Уже на окраине, на тесной площади, где сошлись под углом два узких темных переулка, мы увидели маленькую старинную церковь с невысокой островерхой колокольней. Ее почти треугольный фасад был сложен из грубо отесанного камня. Над приоткрытой дверью тускло горел покачивающийся на ветру фонарь. Я вспомнил, что ребенком бывал в этой церкви. Тут служил тогда старый пастор Грайзбах, из крестьянских сыновей, тяжелый, с неуклюжими движениями, с грубым, похожим на картофелину лицом. Мой покойный отец очень уважал его за «умное благочестие», как он это именовал, и предпочитал самым образованным теологам, с которыми ему часто приходилось общаться. С тех давних детских лет я никогда не бывал в этой церкви, не встречал пастора Грайзбаха, которого, как я полагал, уже давно не было на свете, да и в эту часть города, кажется, ни разу не забредал. Мы с Моей Женой, не сговариваясь, направились к двери, вошли в церковь, совсем темную – только у Распятия, вправо от алтаря, горело несколько свечей, – и сели на заднюю скамью. Мы сидели молча. Моя Жена держала на коленях горшок с фикусом. «Может быть, ты поешь?» – она протянула мне листок. Я покачал головой. В эту минуту вдали, словно из-под земли, начала подниматься, вырастая все больше и больше в полный рост, черная человеческая фигура. Человек держал в руке свечу, его большая зыбкая тень качалась за ним на стене. Я не сразу сообразил, что он вышел из находившейся под алтарем крипты. Там, в подземной части церкви, возле серой каменной гробницы какого-то святого, мой отец вел долгие беседы с пастором Грайзбахом. Слушая и не понимая их, я, тогда маленький мальчик, лепил фигурки из теплого, стекавшего со свечей воска. Человек шел к нам, и, чем ближе он подходил, тем все более я убеждался в том, что представлялось мне немыслимым: это был, конечно же, пастор Грайзбах, все такой же, большой, грузный, с его грубым картофельным лицом, – от свечи, которую он нес в руке, изрытым глубокими тенями.

– Ах, это ты? – Он провел тяжелой теплой ладонью по моим мокрым волосам. – Давно ты не навещал меня. Я знаю, ты благополучен.

Моя Жена перестала хрупать листком фикуса и тихо заплакала.

– У нас нет больше крова и нам некуда идти, – сказал я.

– Ты в этом убежден? – задумчиво спросил пастор, светя себе свечой и всматриваясь в мое лицо.

Теплый воск капал мне на руку...




Назад
Содержание
Дальше