ПОЭЗИЯ Выпуск 57


Александр ГОЛОСКЕР
/ Москва /

Уже не дышит жестяная грудь…



* * * 

Уже не дышит жестяная грудь
лишь дребезжит, коль скоро пассажирский
пройдет состав. И преграждает путь
на Сретенку с какой-нибудь Каширской.
Один лишь выдох. Хочется вздохнуть,
но улыбаешься, как идиот чеширский.
 
Пока топорщатся нелепые вагоны,
пока внутри так жалостливо стонет
и корчится мальчишка лет пяти,
свернувшийся калачиком в груди,
наверно, собирающийся в путь
куда-нибудь. 


* * * 

Зимний вечер. Аптека. Ее освещает фонарь.
Иногда попадается редкий и хрупкий прохожий.
Трепеща, исчезает. Бессмысленный нынче январь,
И пустая душа на нежданную радость похожа.
Прислонившись к стене, я по… на сияющий снег
В назиданье потомкам – ведь солнце мое закатилось.
На Пречистенке возле аптеки живет человек,
И поскольку он дышит, то, значит, еще не случилось.


* * * 

Пусто в метро. Уж за полночь перевалило.
Вечер бессвязен, как речь неумелой связистки.
Был, оказался, прошел. Я сплю на скамье
в темном вагоне (лампочки перегорели).
Снишься мне ты. Легкие прикосновенья
теплого ветра я принимаю за ласки.

Мир искажается, дернувшись на повороте,
будто окликнули, словно пощекотали.
Прошлого нет. Есть намеки на что-то иное.
Я на пойму их, и, видимо, это фатально,
это летально, родная, не следует сниться –
побереги же меня и мой сон одинокий.


Дорога в лес

Ведь если я умер и сверенный образ
исторгнут дорогой и камнем над ней,
и вьётся названье небесною коброй,
как вобранный хрип путеводных коней, –

мне истинно видеть: как чёрный орешник
маячит вдали, словно плотская гроздь,
и колет огнём, как в засаде, валежник,
и лжёт мне дорога, белея, как кость.

Я убран осенним, и красные капли –
зрачки всех зверей в изголовье дорог –
мне кажут мундиры и цепкие сабли
в лешачьем семействе осин и сорок.

Вдруг каркнет мне ворон, и лживые камни
вздохнут и исчезнут, и солнце взойдёт,
заблудится в дебрях исторгнутый странник,
и реки напялят свой яблочный лёд.


* * * 

Что возникает не в начале,
стыдливой горечи полно,
как помнишь, руки подставляли
и разливали в них вино –
теперь песок подставит плечи, 
и жизнь поленом затрещит
от топора безумной речи
и от огня слепых обид.
Песок во сне скрипит зубами,
кровь на песке – наш хлеб с вином,
шуршать спиной, звенеть ключами,
дышать бессмысленным песком.
А помнишь, как лицо горело,
и детство ежилось в груди,
в гортани таял воздух белый
и не хотелось уходить?
Смотри, смотри – вот кто-то вышел,
чуть припадая, полетел,
а глаз поодаль все смотрел,
а голос становился тише.
Песок живет в бездонном теле,
попал юнец в морщинок сеть,
и только тлеть, и только тлеть
куском печали на постели,
что возникает из печали,
стыдливой горечи полно,
и руки мы не подставляли,
не разливали в них вино.
Свисти дроздом – и смерть в опале,
собаки воют просто так,
ведь умер я еще в начале –
дитя в огне – кусок-пустяк. 


* * * 

Надо мной две черных птицы вьются –
истончают связи, истончают,
шаток мост, плетеные перильца
и две злости набухают за плечами.
Невозможно до конца напиться,
слез не держат выпуклые блюдца
надо мной две черных птицы вьются.
 
А вечор два черных солнца воссияли –
истончают связи, истончают,
рухнул мост – мы с бабушкой смеялись,
потому как никого не повстречали,
а две птицы все дорогу заметали. 


* * * 

Позови – видишь, старость мерцает,
Как зажатый покой в кулаке,
Косит стебли пустыми сердцами,
Словно кузницы грохот в виске.
И не спится, скольжу по дороге
Рыжей белкой, и воздух-орех
Вдруг расколется? Камни не трогай,
Заклиная мой старческий грех.
Все вперед заметает ветрами.
Как в колодце, мой образ притих,
И двойник в заколоченной раме
Накликает пророческий стих.
Растерял я пахучие стебли,
Протолкался травой просто так.
Звуки камнем набухли, ослепли
Под напором обратных атак,
Словно вдруг растерялись привычки,
Жженый ветер зрачков и ресниц
Отступает в глагол и кавычки,
Отступает и падает ниц.


* * * 

Чуть-чуть изменятся слова,
Весна настанет, я умру.
Все это будет, но к утру
Отяжелеет голова.
Как мало я успел сказать.
С утра так тихо и светло,
Что кажется – во мне стекло
Под сердцем хрустнуло. В глазах
Недоуменье – я умру,
И не изменятся слова,
И видно, жизнь была права,
С улыбкой кончившись к утру.


* * * 

Как мне обидно – нынче день веселый,
на улице так холодно, что впору
сидеть в тепле и нервно мять бумагу,
выискивая смысл потаенный,
смотреть в окно и быть вполне поэтом.
 
И как нарочно – мир такой щемящий,
такой трехлетний, тонкий и пугливый,
что кажется – он весь воспоминанье,
всплывает образ и невинно манит,
но я ослеп, и мне закон не писан.
 
Лишь остается, жалко улыбнувшись,
разжать кулак, составить план на вечер,
как будто вспомнив что-то, торопиться,
и, путаясь, натягивать пальто,
от злости в рукава не попадая.


* * * 

Чеканные строфы и мягкая боль.
Качнулся слепящий, размашистый ком,
и кто-то оставлен, и назван пароль
в пустыню с искрящимся потолком.
А если в оконную муть попадешь,
и за ноги тянут-потянут гурьбой,
последних ты легкой рукой уведешь,
зависнув шутом меж трубой и звездой.
Назад! Белым ситцем и темной рекой
лицо облепи им, окутай лицо!
Ты на воду пущен, над черной травой,
под белыми лунами рвется кольцо.
И в комнатах свет будет ярок всегда,
ведь видно, как в белых постелях свиты
их ситцевый трепет, созвездий слюды,
с лимонною корочкой темноты.


* * * 

Ну не юродствуй… Слово будет ждать,
во всех предметах стихнет, притаится,
уйдет в себя. Что толку убеждать
бумагу в том, что я похож на птицу,
на облако, на сердце из камней
иль на верблюда. Гамлету не спится.
 
Ведь не поверит. Все же горячусь,
белеет нос и прыгает косица.
Вот-вот скажу: «О, птица-тройка, Русь!»,
и остается встать и удавиться,
бесстрашным гоголем прищелкнуть языком,
который мне уже не пригодится.


* * * 

Хвала тебе, Меркурий быстроногий,
на ангела в сандалиях похожий.
Ты снизошел – и я еще, быть может,
вскричу в неописуемом восторге –
«Что наша жизнь!» – и это будет ложью,
поскольку не моя она, чужая.
Ткут пауки, и гибнет в эпилоге,
заранее заявленный товарищ.

Могила Неизвестного Солдата
срослась с землей и девочкой притихла.
Алеет бант, и с неба сыплет ватой, 
как в январе. Боец молодцеватый
сжимает грунт своей рукою рыхлой.
Ты скажешь «кремль» – и погребом повеет.
Носы картошкой с порослью весенней.
Шалеет чернь от красного портвейна,
и гибнет принц, упившись за идею.
Землистый день маячит в амбразуре, 
свистит шрапнелью, ходит по Манежной
с тобой в обнимку. Розовой глазурью
покрыты щеки девочки прилежной,
горит огонь и пламя образует.


* * * 

Итак, начнём. Уж скоро будет месяц,
как я с тобой по улицам хожу
и будто счастлив. Просыпаюсь в десять,
не сплю ночами и в окно гляжу,
как в прошлое. Мне так приятен опыт,
я знаю грусть декабрьских вечеров,
расплющив нос, высматриваю тропы,
знакомые до боли. Я готов
всё повторить с дурацким прилежаньем
негодного к любви ученика
с дрожащими руками. Не мешай мне –
тогда я ошибусь наверняка.


* * * 

Не в Летнем саду, но на Сретенке, рядом с пельменной,
с прохожим любым толковать о божественном свете.
Не в Зимнем дворце, но в пивнушке на Кривоколенном,
в шалмане на Пятницкой и в привокзальном буфете
плывет путешественник, тихим похмельем объятый,
крошатся дома, и свирепствует ветер цинготный.
Бутылка «Пшеничной» – и фраер молодцеватый
Фонтанке опрятной предпочитает Обводный.
Не красным углом, а рассыпчатыми пирогами
за сердце берет эта Мойка с отколотым носом.
Не друг под рукой, а собачье дерьмо под ногами,
Нева под окном и Петровский бульвар под вопросом.
И веришь ли мне – как матрос на дрейфующей льдине
в ничто уплывает болотное Адмиралтейство.
Бормочет вода и волнует балтийской латынью
московскую кровь и рассеянное иудейство.


* * * 

Газированная юность, запотевшие стаканы,
восемнадцать с половиной в неформальном пиджаке,
слева – кухня обжитая с одиноким тараканом,
справа – герб молодцеватый на банальном пятаке,
вспоминаю дом панельный в некоем микрорайоне –
получилась жизнь такая лет, пожалуй, тридцати,
поднимаясь по ступеням, чертыхаясь упоённо,
как распаханное поле, жизнь мою не перейти.



Назад
Содержание
Дальше