КРЕЩАТЫЙ ЯР Выпуск 13


Елена ЮРСКАЯ
/ Донецк /

Дед



До школы я жил с бабулей и дедом, потом меня взяла к себе мать. Вскоре мать решила заново построить свою жизнь – она сдала меня в интернат и укатила за счастьем. Бабуля тяжело заболела, дед ухаживал за ней, а я жил в интернате. Через год бабуля умерла. Дед приехал за мной, и мы стали жить вместе. Вообще-то дед был только вторым мужем бабушки и ко мне не имел никакого отношения. И первый год я очень боялся, что он сдаст меня обратно, женится или еще там что-нибудь. Я плохо учился, водился с хулиганами, бил окна, называл учительницу паскудой. Дед никогда меня не ругал, прихорашивался перед зеркалом, по пятницам играл с друзьями в преферанс, по субботам готовил фаршированную рыбу, а по понедельникам ходил в школу выслушивать, какой у него замечательный внук. Понедельников я боялся. Очень. После шести вечера я не дышал, после семи мне уже виделся интернат. Мне было восемь лет, и поэтому я прощаю себе слезы, которыми орошал дедов халат. Однажды дед очень задержался в школе. И я понял – это конец. Моя восьмилетняя жизнь закончилась. Если я был не нужен маме, то ему… Зачем?… Я решил выброситься из окна. Но огни витрин как-то отвлекли меня, отчаянная безудержность пропала, и я нашептывал:

– Не отдавай меня назад, дед. Я тебя люблю.

– Дальше разыгралась сцена из мелодрамы, потом, наверное, до конца жизни деду было стыдно. Или не стыдно, но как-то очень не по себе. Он подошел сзади и обнял меня, и поцеловал в макушку. Он никогда в жизни больше меня не целовал:

– Я не брошу тебя, Илюша. Я тебя люблю.

– Я исправлюсь, дед, правда.

– Конечно. Все будет хорошо, – он гладил меня по голове и все еще прижимался щекой к моей макушке.

– А ты не женишься? Ну, пока я на ноги не встану? Не женишься?

– Договорились.

– А ты, ты не умрешь? – Это я сказал уже в рыданиях. – Илюша, мне же только сорок восемь, я не старый, правда. А когда я состарюсь – не бросай меня! Ты. Ладно?

Я зарыдал, бросился ему на шею и стал целовать.


...Это был полный отвал. Наши одноклассницы заимели блестящие сиськи. Лето прошло, и мы с Мишаней упали в обморок (Мишаня – мой школьный друг по гадостям). Стиральные доски превратились в нечто такое... Витаминизированное лето не прошло даром – гормоны заиграли со страшной силой. В наш лексикон на полном основании вошли слова «задницы», «ляжки», «телки». Девчонки, сознавая свою силу, выставлялись друг перед другом. Град любви, помноженный на стадное чувство, обрушился на Лильку. Меня первый поток лавины коснулся лишь теоретически. Я спросил у деда:

– Я могу ласкать глазами?

Он оторвался от газеты и хорошо поставленным голосом, по-учительски сказал:

– Французов читаем?

– Дед, ну я же спрашиваю!

– Молодой человек, простите за нескромность, сколько вам лет? – почтительно-издевательски осведомился дед.

– Маленьким меня считаешь? – угрожающе спросил я.

– Нет, Илюша, а ты вообще знаешь, чем взрослые отличаются от маленьких, а мужчины от женщин? Нет? Первые – в обоих случаях – мало говорят. – Ах, так? – сказал я злобно.

– Именно, – буркнул дед и уткнулся в газету. На следующий день я выдал эту фразу на уроке литературы. И с тех пор стал считаться умным. А чтобы поддержать это лестное о себе мнение, я научился, скашивая глаза на затылок, восхитительно списывать у соседки Танюшки, что сидела за спиной. Танюшка млела, думая, что я влюбился. Откровенно говоря, я не был завидным пацаном – худой, невысокий. Но пережить Лилькин успех Танюшка не могла. Годился любой, попался я. Но на моей успеваемости это отразилось благотворно. В конце первой четверти я заявил деду:

– Поздравь меня. Я – хорошист.

– Было бы не плохо, если бы своей головой. А? – хитро сощурился он. Но закатил такой обалденный обед – раз. Не пошел играть в преферанс – два. Я подумал, раз ему приятно, можно и своей головой.

После каникул я засел за книги. Но какое там! Пошла вторая волна. Причем стадо отхлынуло от Лильки и рассеялось в стойлах других девчонок. Мне было интересно, обидно ей или нет. И я на нее посмотрел. Лучше бы я этого не делал. Я посмотрел и обмер. Мишаня толкнул меня в бок:

– Илюха, она уже не в моде. И вообще, в старших классах есть девки лучше. И толку больше. Илюха, тебя к доске...

Эта фраза меня отрезвила. Но вечером я порхал, как бабочка, и прыгал по квартире, как самый тонконогий комар. Этот противный дед вечно задерживался на работе, а мне не терпелось его удивить.

– Дед, – заорал я, как только тот вставил ключ в замок, – дед, я влюбился.

Он медленно снял пальто, шапку, обул тапочки, налил нам чаю, выпил, гад, пару глотков и только тогда обронил:

– А чего ты орешь?

Я страшно обиделся. Страшно. И сложил крылья. Дед прокашлялся:

– Мужчины не говорят об этом. И не кричат, тем более. А какая она?

Дед все-таки потрясающий человек. Другой бы спросил: кто? откуда? где живет? А этот «какая».

Крылья у меня за спиной встрепенулись и расправились. Я хотел сказать ему, как все ее бросили. Я просто взглянул на нее и обалдел. Я хотел сказать, что она такая-такая, как вдруг услышал:

– Одним словом – какая?

– Глазастая, – выпалил и сник я.

– Тебе завтра во сколько вставать? – обыденно опросил дед. – Устал сегодня на работе.

Я опять обиделся. Ну, что мне его работа, его усталость. Гад, не хочет слушать. И мужских разговоров со мной не ведет. Вот Мишанин отец рассказывает ему, как надо с бабами и девками обращаться, чтобы те писались. А дед, старый колдун, вдруг повернулся и обронил:

– Когда думаешь о женщинах – выбирай выражения.

– А что, глазастая – плохое слово? – попытался вывертеться я.

– Ты знаешь, о чем я! Спокойной ночи.

К Новому году он подарил мне джинсы, кроссовки и обалденную куртку. Упаковал и прикинул. На ура, причем.

К марту пик сумасшествия в школе достиг критической величины. Старшеклассники вскрывали вены. Мы занялись надрезами на коже. Идея и технология принадлежали Мишане. Нужно было взять лезвие и быстрыми движениями делать неглубокие и легкие порезы на руке, этими порезами писались слова, имена и признания. Мишаня написал на руке целое предложение на ломаном английском. Я вырезал две большие буквы ГЛ. Всем было очень интересно. И после этого пореза я стал мало того, что умный, но еще и загадочный. Лилька впервые мне улыбнулась. Если бы я был чуть умнее, я прочел бы в этом взгляде только одно слово: «дурачок». Но, увы.

После этой улыбки в мой адрес, Мишаня жутко забеспокоился:

– У тебя с ней что-то есть? Вы уже целуетесь? А имя у нее дурацкое, Лилька. На «сиська» похоже. Кстати, задница у нее с перспективами.


...Мы гуляли с ней по набережной. Она кудахтала, щебетала, умничала, грустила и однажды заплакала. Ни с того ни с сего. И я сказал ей, что люблю. И она улыбнулась с тем же выражением огромных загадочных глаз, с каким посмотрела на меня в первый раз. Дурачок. Все правильно. Потому что когда мы устроили вечеринку по поводу окончания восьмого класса и наклюкались до поросячьего визга, то я сквозь пьяный туман обожания увидел ее руки, лежащие на широких плечах Мишани. Тонкие, белые, нет, даже синие от ночного света руки сначала неуверенно бродили, потом сплелись в прозрачный шарф у него на шее. Когда какой-то доброжелатель зажег свет, им не было стыдно. Ее руки только чуточку вздрогнули. А Мишаня вдруг подхватил и унес мою глазастую в темноту чужой квартиры. Потом я пьяно рыдал у деда на груди. Всхлипывал, икал, орал отчаянно:

– Проститутка! Ненавижу. Я ей отомщу. Эти руки, эти белые руки...

Дед не внимал моим сизо-зелено-алкогольным слезам и остался верен себе:

– Нет повода ненавидеть женщину, если она тебя не любит, – и, перекрикивая мои вопли: «Ах, не любит. Не любит, потаскуха, гадина», он, подавая мне носовой платок, продолжил:

– У меня сейчас мало времени. Я хочу открыть свое дело. Возможно, мы будем богатыми. И я совсем тебя забросил. А ты пользуешься. Докатился до алкоголя. Ты поспишь, и мы поговорим. Если ты захочешь.

Я не захотел. И теперь не хочу. Она – гадина. А перед дедом я виноват. Говорить не о чем.

А с Мишаней я не поссорился. Зачем? На его месте мог быть каждый. Каждый. Кроме того, Мишаня кинул клич: «Пора начинать!». И мы начали. Правильно, я думаю. Сначала мы подковались теоретически. Книжки подчитали, видик посмотрели, с умными людьми посоветовались. Дебют был удачным, но каким-то серым и напряженным. Это скорее походило на большой спортивный праздник. Мы, законспирированные надбавкой в возрасте и загадочными иностранными именами, чувствовали себя, как тараканы на бегах. Неслись неизвестно куда, дрожа от страхов и желания усиками. Мишаня, Кстати, думал, что он впереди. И правильно. И славно. Глазастая таяла на глазах. Ей было больно. А мне приятно. Поэтому я уступал Мишане, и все знали, что в вопросах половой достаточности он джигит. Но однажды он чуть не выпал из программы.

– Знаешь, Илюха, – сказал он, – надоела мне эта грязь. Это все не то.

Что «то», я знал прекрасно. И напился. Я представить себе не мог, что это «то» должно произойти с Лилькой. Чтобы не было грязи. Я страшно напился и приволок в дом одну из многочисленных Мишаниных подруг. И ничего не мог с ней поделать. Мне было стыдно, но я уснул. Когда дед пришел с преферанса, я не слышал. Но проснулся в поту. Дед гремел посудой на кухне и напевал. В дверях ванной комнаты мы столкнулись. У меня на лбу были написаны две мысли: «Не стал ли я импотентом – раз, как ее выпроводить и больше никогда не видеть – два». Дед сказал мне:

– Доброе утро! Зови свою даму завтракать.

– Что? – захрипел я. – Какую даму? И дед рассмеялся. Как молодой. Как мальчишка. Я и не знал никогда, что у него такой заразительный смех. Он вернулся на кухню. Я умылся и потянулся за полотенцем. Вместе с полотенцем мне на голову упали изумительно вышитые, но грязные розовые трусы.

– Ты хочешь сказать, что это твое? – ехидно зашептал с кухни дед.

Потом мы втроем завтракали. Втроем. Лучше бы я не родился! По понятным причинам я не мог смотреть на нее. И на него тоже. Дед изощрялся в остроумии. Но тупостью победила гостья.

– Ну? – сказал дед, когда она убралась.

– Баранки гну! – нагрубил я.

– Не хами, – сказал дед и ушел гулять. Я доспал, посмотрел телевизор. Позвонил Мишане. Его не было дома. Глазастая – это еще не повод для ссор. Дед пришел вечером и сказал золотое слово князя Владимира:

– Я скажу тебе три вещи. Первое – вечной любви не бывает. Но бывают однолюбы. По природе они волки. Одинокие волки. Бывает, что они становятся вожаками стаи, чаще их изгоняют. Вторая – если кому-то больно, а тебе приятно, то ты или еще не вырос, или вырос гадом. Третья – мужчина все свои дела должен доводить до конца, а не делать надрезы на коже. Но это не повод, чтобы догонять розовые трусы и что-то им доказывать.

Хорошо, что дед сказал все это в темноте. Он умеет выбирать декорации так, чтобы я не чувствовал себя дураком. Мне хотелось его обнять. Но у нас это не было принято.


Дед пришел на выпускной. Темно-серый костюмчик с отливом, укладочка, подтянутый, смуглый (успел уже, собака, загореть). Я знал зачем. То есть думал, что знал. Посмотреть на нее. Любопытный старый козел! Мы с Мишаней уже успели порядком накачаться и потешались от души над платьями наших девок – вышитые простыни, занавески и марли томно обтягивали то, что невозможно было обтянуть, и демонстрировали то, что лучше было спрятать. «Сестрички, – орал Мишаня, – умираю». Девицы, глупо хихикая, подбегали, а я с уверенностью пьяного монстра рисовал помадой красные крестики у них на задницах. Мишаня вытянул меня из болота сладострастия и сказал: «Она в черном». Да, она была в черном коротком платье, с белой прозрачной пелериной, под которой заманчиво светились голые плечи. «Поможем даме раздеться», – нагло предложил я Мишане.

– Нет, пусть живет, – ответил он.

– А задница у нее все же с перспективами, – напомнил я. И увидел, что дед на меня смотрит. И ему стыдно. Ну и пусть. Я сейчас что-нибудь получше придумаю. Выпускной должен запомниться. Но возле глазастой все время вертелись какие-то парни. Она ласково улыбалась и хлопала глазами. Дура. Мишаня сказал:

– Ты знаешь, что наши дятлы там делают? Объясняются ей в любви.

Я, как пчелка, взлетел с цветка и подбежал к Лильке:

– Где тут в очередь на поцелуи записываются? Или дают только тем, кто со справкой признавшегося?

И она таки дала мне по морде. Очень корректно, красиво. Белой-белой рукой. Дед смеялся. Мишаня раскраснелся, как петух. У него была проблема – защищать даму или уводить товарища. Ну, в общем, я красивая и умная. Так что, мне разорваться, что ли?

– Мишаня, тебе в президиум, – помог я другу, и мы ушли допивать.

Когда вернулись – дед танцевал с Лилькой. Ее пелерина висела на стуле. И я ударился в натканное творчество. Помада, знаете ли, так здорово красит. Я думаю, ей понравилось. Потаскухе.

Вечер закончился, и мы шли с дедом домой. И я понял, что у него по поводу Лильки совсем другое мнение.

Это женщина, – сказал он, задумчиво улыбаясь в темноту. – И эта женщина для тебя – сети. Но ты ее не знаешь, хотя ты ее не придумал.


А потом дед меня забросил. В институт я не поступил. Нашел себе приличную работу. По дедовской протекции, конечно. Бабки, связи. Все в пределах. С Мишаней так и не расстался. Его новая идея в каком-то смысле была роковой. Мы подсели на иглу. Один-два куба, не больше. Здорово. Радость. Легкость. Акварель, разведенная водой, стекает по окнам, трава зеленая зовет: «Ложись», ходишь – летаешь. Хочется слиться с солнцем. В голову туго бредут мысли. Приход – и образы. Глаза, в которых тонешь. Слова сыплются и крутятся хороводом. Язык отдыхает от порока болтовни. Жизнь звенит в отдалении. А твою сказку разгоняет по телу кровь. Нужно закрыть уши, и ты услышишь бредовую музыку, вызванную из глубины наркоманского кайфа. Я добрый, я всех люблю, я всех понимаю. Мне хорошо. Я даже блюю мороженым. Познакомился с Наташкой. Кололись и спали вместе. Хорошая девка, руки опять же золотые, исколотые только сильно. Была шира – было счастье. Кончилась – катастрофа. Смысл жизни приобрел очертания шприца. И Наташкиного обожания (у нее, наверное, просто доза была больше). И разговоров с дедом (он ничего не понимал, а я научился слушать).

– Дед, – тянул я, – поговори со мной.

– Пожалуйста. Об чем? – пробовал издеваться он.

– О работе, – выдавливал я, потому что не в силах был произнести предложение подлиннее.

– Зачем о работе? Работа – средство. Она должна быть. Дело нужное. Но пусть все думают, что легкое. А? Молчишь. Работа затягивает, позволяет забыться и дает деньги. Иногда – славу, – видя, что я лежу с закрытыми глазами, дед обижался.

– Давай о политике, – напрягался я. Мне нравилось слышать его голос. Мне хотелось, чтобы он побыл со мной. И поговорил. И он, колдун, знал, о чем. Но – ни слова.

– Давай о политике, – повторял я. Он, обиженный моим невниманием, отвечал:

– Я тебе не телевизор.

– А ты любил мою бабушку?

– Ответ на такие вопросы я обычно исполняю на близком тебе языке – на мате. В смысле – это никого, кроме меня и ее, не касается. Ясно? – дед говорил рассерженно, почти злобно.

Но я, наркоман, любивший весь мир, не хотел его обидеть и подлизывался:

– Дед, а как ты готовишь фаршированную рыбу?

– Кулинария, Госторгиздат, 1960 год, страница 100. Судак фаршированный, – отвечал дед и уже не обижался.

А потом все кончилось. В смысле кайфа. Не сезон. Милиция. Ни достать, ни сварить. Мне было плохо, если не сказать больше. То липкий пот, то судороги, позвоночник разбирало и разбрасывало, коленки выворачивало назад, кузнечик хренов. Очень болели руки. И рвало. И злоба, дикая злоба туманила мир. Я сходил с ума, орал, как резаный, спал под десятью одеялами в жару. А иногда наступало спокойствие – и просто хотелось умереть. Сердце остановится, и никаких мучений. Никогда.

И дед принес мне ширу и шприц. И уколол. Сам. И сел рядом. Мне было легче. Но я увидел его глаза. И подумал, что никаким кайфом я никогда не перебью этот взгляд. Дед, оказывается, все знал. И страдал. Молча. Но я был вмазанный, и меня несло, как воду из унитаза:

– Я люблю тебя, дед. Я никогда больше не буду, правда. Я исправлюсь. Прости меня. Ты для меня – все. Я не хотел. Ты хороший мужик. Как граф Монте-Кристо. Таинственный. Никаких нравоучений. Почему? Ты меня не воспитывал. Да? Просто любил. Ну, скажи, любил и все? А я не буду больше. Дед сказал:

– Самая вечная битва – это стояние на реке Угре. Ты поймешь меня, малыш.

Он наклонился, чтобы меня погладить. Но не погладил.

Я больше не подсаживался. Но я стал злым. Остервенелым. Я мучил Наташку (с деда просто было довольно) и носился с невообразимыми планами мести Лильке. Лильке, которая вытянула из этого болота не меня, а Мишаню. И однажды я все придумал. И почти довел до конца.

Ее родители уехали. Я пришел к ней. И чуть не утонул. В глазах. На пол-лица и всю жизнь. Но я пришел мстить. И я целовал ее, как сумасшедший. С отчаяньем маньяка. Я говорил, что она мне нужна, что я люблю ее, что я умираю. Я плакал, смеялся, носил ее на руках по квартире. Она говорила: «Не надо!». Я плакал и целовал ее сквозь свои собственные слезы. Она молчала и улыбалась. Я уже знал, что это за улыбка. «Хорошо, Илюша, – сказала она, – но не сейчас». Я знал, что она врет. Я знал, что никогда. Я знал, что она меня жалеет. Но я пришел ее обидеть, и поэтому поймал на слове. Я оттолкнул ее грубо и заорал: «Как же тебе мало надо, чтобы сказать хорошо. Да мне не надо ничего от тебя. Да ты бы меня умоляла, я никогда бы. Ты же потаскуха». Она хлопнула глазищами. И я перестал для нее существовать. В глазах слезы, но улыбалась. Улыбалась. Улыбалась. И молчала – не оправдывалась, не ругалась, не выгоняла. Плакала и улыбалась. Я вышел во двор и позвонил Мишане – позвал выпить. Он нехотя согласился. Я позвал его, чтобы ударить первым. Но не знал, как начать. Он попался сам;

– Как у тебя с Наташкой? – спросил Мишаня. – А у тебя с Лилькой?

– Я не об этом. Она же наркоманка конченная. Одно из двух надо прекращать. Или любовь, или кайф. Разумно?

– А Лилька потаскуха конченная...

– Не надо, – как-то грустно попросил он.

– Как раз надо, – злорадно заискрился я и изложил в хронологическом порядке события сегодняшнего дня. Когда я закончил свою речь, то глаза Мишани помутнели от боли. Мне было даже жаль его. Хлюпик. Навозная яма. Но он сказал мне на прощанье:

– Это ты в маманю такой злой?

Ага, и в маманю, и в папаню, и в первого мужа бабушки. Вмазал, думает, по яйцам. Дурак. Но он никогда больше к ней не подойдет. Это я знал наверняка. Слиняет, как туча. А я бы полз. Что бы ни узнал, что бы ни сказали. Если бы я знал, что надо ползти... Команда голосом. Я бы полз.

И я пошел утешаться к Наташке. Не смог ничего. Ну, еще бы – столько нервов, желания. Все, что я говорил, правда. И это, пожалуй, был лишь надрез на коже. Утром я сделал два дела – Наташке предложение, своему правому плечу настоящую наколку – ГЛ.

Дед сказал, что я похож на рубашку фирмы «Монтана» и спросил:

– Как дела?

– Женюсь на Наташке.

– А белые руки? – спросил он.

– Не делай мне больно. Я уже вырос.

– А если больно – зачем женишься? Иногда мне кажется, что ты вырос гадом.

Я обиделся. Женился на Наташке и ушел от деда. Он ничего не сказал, не звонил, только посылал переводы. Смешной. Через полгода я пришел с повинной. Он сказал:

– Ты вовремя. Я женюсь. Приходите с Наташей в воскресенье.

Я обалдел. Сел и не мог закрыть рот. Дед женится. Но это был не последний сюрприз.

– Моя будущая жена беременна.

– Что? – заорал. – Ты рехнулся? Сколько тебе лет? Ты рехнулся, дед.

– Мне шестьдесят. Ей сорок. Она не была замужем. У нее нет детей. Она хочет рожать.

Я застонал. Я подлый, но застонал от ревности. Мой дед меня бросил. Навсегда. Или я первый его бросил?..

– А как ее зовут? – спросил я ехидно.

– Марья Ивановна, – просто сказал он,

– Как? Настасья Потаповна, Михаил Потапыч и Мишутка? – продолжал наезжать я и получил такой удар кулаком по физиономии, что искры посыпались из глаз и затрещали все балки и перекрытия в черепушке.

– Ну вот, ты уже и дерешься. Здоровье побереги, дед. Теперь тебе его лет на тридцать, как минимум, надо.

– А если не хватит? – спросил он, потирая кулак. И я увидел, что он боится. Мой сильный-сильный дед – боится.

– Вот видишь. А ты всегда удивлялся, как это я по глазам все вижу. Теперь и ты видишь. Да, боюсь, что тридцать не протяну. Ты поможешь?

– Тебе, что ли? – я играл роль обиженного.

– Дочери.

– Ого. Значит, дочери. Откуда такая уверенность?

– Слушай, я сейчас воспарю. Но момент, по-моему, подходящий. На старости лет судьба подарила мне здоровье, зубы и то, чего у меня не было. А не было у меня как раз дочери. А теперь убирайся. И приходите в воскресенье.

В воскресенье я обожрался. Наташка с животом, и Машенька – почти. Дед галантен и мужествен. Она, Машенька, – при нем. Орел и курица. Но какая счастливая курица.

Наташка ребенка не доносила. Он родился восьмимесячным и мертвым. Когда я вез ее в больницу, я просил Бога, чтобы он сохранил ребенка. Я хотел, чтобы он выжил. Мой ребенок от чужой женщины. Если бы я вез глазастую, я просил бы жизни только для нее. Но я хотел, чтобы умерла Наташка, а ребенок остался. Я волк. После больницы она начала снова колоться. Она поняла, что я ее предал. Дед считал виноватым себя. Когда Машенька благополучно родила девочку Ксюшу, я был счастлив, а Наташка укатила в Питер, в клинику. Сначала писала, потом пропала. Я работал, возился с Ксюшей, дед изводил себя бредом вины. И я поехал ее искать, чтобы ему было легче. Наши питерские друзья сказали, что ей нужен развод, чтобы выйти замуж. Все справедливо, и мне не было больно. Я вернулся, оформил все бумаги и повез ей.

Из Питера я привез Ксюше большого желтого мишку с коричневыми ушами и косыми глазами. Ксюша радовалась мишке и боялась его.

А дед умер...

Ковер соткан из овцы, травы и света. Чтобы сделать шкаф, надо срубить дерево. У сигареты ожог третьей степени. Водка по капле пробирается в желудок. Тень от лампы на зеркале похожа на верблюда. Ящик стола выдвинут на три сантиметра. Или на пять. У стены есть только одна точка. Окно заплывает жирным туманом. Кто-то взлетает, когда гудит холодильник. Черная ваза с египетским рисунком. В тазу тонут, не спасаясь, ползунки. Руки удержат голову, но она упадет на подушку. Зимой за окном взрываются бомбы. Слышно. Когда-нибудь я заплачу.

– Куда ты прешься, идиот? – Прусь. Извините. – Самая великая битва – стояние на реке Угре.

– Колбасу будете брать? – Да, колбасу. – Нельзя ненавидеть женщину только за то, что она тебя не любит.

– Сочувствую, извини, не знал. – Сочувствуешь. – Работа – дело нужное. Она дает возможность забыться.

– Забери деньги из банка. – Конечно. – Эта женщина для тебя – сети.

– Конечная, молодой человек. – Спасибо. – Кулинария, страница сто сорок, судак фаршированный.

– Идиот, жить надоело? – Нет. Извините. – А не было у меня как раз дочери.

– Не звони мне никогда. – Никогда. – Иногда мне кажется, что ты вырос гадом.

Из любого положения есть выход. Но никто не бежит вслед. Входа нет. Покойникам не пишут писем. Прости меня, дед.

Машенька тоже страдала. У нее даже было нарушение менструального цикла. Целых три месяца. Потом она стала хорошеть и пропадать вечерами. А мы с Ксюшей учились ходить. Машенька стала незаменимой во всех командировках своего института. Мы же наладили контакты с соседкой Ниной Степановной по поводу высиживания меня и Ксюши.

Однажды Машенька решила серьезно со мной поговорить:

– Знаешь, Илья, ты же сам понимаешь. Нет, я не забыла твоего деда, он открыл во мне женщину. Я поняла, что еще могу устроить свою жизнь. Я уезжаю, а Ксюша маленькая, ей нужны уход, забота. Ну, короче, она будет мешать. Давай оформим опекунство. А если что, я заберу ее. Попозже.

– Давай оформим. Но ты ведь не заберёшь, а? А я не отдам попозже. Все-таки, Настасья Потаповна, ты паскуда. Она была занята собой и не расслышала. А может, я промолчал. И мне показалось.

У тебя инстинкт материнства. Прирожденный.

Нет, теперь я скажу громко:

– У меня, тварь ты подзаборная, инстинкт дедовства. Ясно?

Когда Ксюше исполнилось два года, Машенька уехала. Отважный поворот. Убиться, правда, можно.

А бытовые проблемы мы решили. Ничего, соседка сидела. Я ей продукты, бабки, шмотки. Она сидела с Ксюшей за милое дело. И еще стирала в придачу.

Но дети болеют. Самозабвенно. И если им плохо – плохо целому миру. Болеют они по любому поводу– ангины, свинки, ветрянки, зубы, уши, глаза. И страдают. Им ничего не объяснишь. Их надо спасать, жалеть, баловать.

Я иногда ее ненавидел. У, гадина малая. Спать я хочу, только спать и больше ничего. Ну, не скули же ты. Я отрываюсь от подушки, по-космонавтски передвигаясь, включаю свет и вижу скорбные губы, потянутые гримасой обиды вниз (и хрустальные слезы, и мокрые ресницы, и руки, растирающие сопли по лицу). Она выросла, она научилась плакать молча, чтобы не мешать мне спать. А я подонок. Я беру ее на руки. Она прижимается ко мне, обнимает руками и тихо плачет.

– Лягушечка моя, зайчик, солнышко. Тебе плохо, девочка моя родненькая. Лапушка. Лысик ты мой. Зубастик. Все пройдет, все будет хорошо, – бормочу я и чувствую, что она горячая.

«Скорую» – срочно. Я жду и ношу ее на руках. Она почти засыпает. Всхлипывает во сне. Врачи говорят – запоздалый зуб. Я презираю этот зуб, который сделал больно Ксюше. Она пьет анальгин. Я ношу ее на руках до утра...

Иногда я вспоминаю, что я мужчина. Нет, просто так. Ну, бывает – весеннее солнцестояние. Компании намечаются быстро. Снятие напряжения, все нормально. Я прихожу домой вполне удовлетворенный, вожусь с ней весь вечер, читаю книжку. Но она меня не одобряет; дедовские гены. Частенько мои мероприятия переносятся на ночь. И самое большое удовольствие, которое я получаю у подруг, это то, что я высыпаюсь. Без всхлипов, десятикратно упавшего одеяла, холодного носа, вспотевшего лба. Я высыпаюсь, и я счастлив. Так что, Ксюша, извини. Интересно, что, воспитывая Ксюшу, я, кажется, умудрился разрушить свои планы на личное счастье окончательно. Я пригласил глазастую в ресторан, и она пошла. И мы поговорили. Впервые, можно сказать. Здорово так. Особенно я. Навязчивая мысль – она пришла сюда из жалости. Что за разница – из-за чего.

– Прости, – сказала она, – я не знала тогда, что у тебя несчастье.

Я должен был сказать: «Пустяки». Но эта здравая мысль запуталась в желании посмотреть в эти глаза, приподнимаясь на локте от подушки.

– Я не обижаюсь на тебя за то.

– За что?

– Ты всю жизнь рисовался своей ущербностью, – выдала она.

Слышала бы Ксюша этот воинственный клич палача. Когда Лилька взглянула на меня, я понял, что сейчас, умру. Из далекой дали ее глаз на меня смотрело такое, – что ни одним, ни двумя, ни десятью словами объяснить невозможно. Как невозможно без надрывной фальши сказать за столом заветное. Я сейчас скажу гадость и скажу что люблю. И если она поймет, я ее не придумал. Я хрипло выдавливаю:

– Ты потаскуха, глазастая.

– Я знала, что ты меня так называешь.

Я ее не придумал. Но я уже накачался, как свинья, и сказал:

– Ты мне нужна.

Тут меня затошнило. Я выбежал, как ошпаренный. Смешно. Когда вернулся, она еще сидела. Как показали дальнейшие события, лучше бы ушла.

Я повторил озлобленно:

– Ты мне нужна.

Если бы ее руки хотя бы однажды обняли меня за шею, я построил бы город и накормил страну. Если бы хоть раз она поцеловала меня, я сам стал бы монументом победы. До чего же мы любим женщин, которые нам не дают. Покоя, конечно, покоя. Я, кажется, кричал:

– Ты мне нужна.

И тут она имела неосторожность улыбнуться. Как в первый раз. Я ее не знал. Если бы знал, то понял, что воскрес, что прощен. Но, увы. Она улыбнулась, и я выплеснул бокал шампанского ей в лицо. Она аккуратно потянула меня за галстук, вытерлась им и спросила:

– Только для этого?

Потом я пошло бросился на колени, пытаясь ее удержать. Как противно. Я себя ненавидел. Но я делал так, чтобы мне было хорошо. Так что я себя прощаю. Она погладила меня по голове и сказала:

– Не плачь, лягушонок, я позвоню как-нибудь.

И мы с Ксюшей ждем. Дед сказал, что не бывает вечной любви. Но он любил меня, а я люблю Ксюшу. Но если я ее не придумал, она не позвонит никогда. А мы все равно ждем. Особенно я.


Живем себе и ждем. Волк и волчонок. И это еще не стая.




Назад
Содержание
Дальше