КОНТЕКСТЫ Выпуск 21


Владимир ВЕРЛОКА
/ Киев /

Гулливер и Робинзон
или
Новые приключения
чистого разума за пределами цивилизации



Эти принципы не являются врожденными, поскольку дети, идиоты, а также большинство человечества не имеют о них ни малейшего понятия.
Джон Локк

Когда говорят “человек”, это, наверное, не следует понимать слишком уж буквально. За этим обозначением кроется важная, но все-таки метафора, смысл которой может меняться от случая к случаю. Он становиться для нас очевидным постольку, поскольку нам угодно применить к себе этот титул. И тогда все наши привычки, желания и сомнения становятся совокупно значением этого дотоле туманного слова. Ага, - смекаем мы, глядя как бы со стороны на самих себя - се человек, а все его - человеческое. Смотрясь в зеркало мы догадываемся, что видимое нами и есть мы сами, то есть тот, кто видит и то, что видит этот кто-то в некотором смысле одно и то же. И чем больше важность этого заключения, тем меньше мы склонны помнить о том, что оно в общем-то не более чем произвольное допущение, то есть ничего, кроме нашего собственного мнения, не говорит в его пользу. Другой человек в таком случае для нас это лишь нумерически другой, номер два, если начинать считать с самого себя, но обязательно в чем-то похожий. Но, может быть, другой человек - это человек в другом смысле этого слова, и найдется ли между этими двумя что-то общее - еще вопрос.

А если так, то можно сказать, что основа нашей жизни это и есть однообразие подобий, привычка находить себя и вещи своего обихода не слишком изменившимися с тех пор, как мы их видели в последний раз. Суть этого подобия - известная предсказуемость свойств в окружающем нас мире: одежда защищает нас от холода, пища придает силы, карандаш оставляет след на бумаге. Такое положение дел мы и называем порядком вещей (l’ordre des choses), от которого и мы сами, то есть наше собственное тело также не избавлено. Некоторым, к слову сказать, это не нравится, и они хотели бы чтобы все вещи проявляли свои свойства совершенно по-другому, но при этом с такою же достоверной определенностью. Но нет повода для беспокойства, поскольку все инакомыслие существует только внутри и по отношению к уже установленному порядку подобий, поставить под сомнение который гораздо труднее, чем повернуть вспять течение рек.

Раньше, в еще недостаточно забытые времена думали, что порядок вещей, а стало быть и их смыслов совершенно неизменен. Декарт, например, считал, что гарантом незыблемости порядка в этом мире служит честное Слово самого Господа Бога, которое, разумеется, не может быть нарушено, поскольку Бог - джентльмен. Ради верности Слову он даже может отказаться от Своего права совершать чудеса, но вовсе не потому, что он не в силах их совершить, а потому, что, собственно, в этом нет никакой нужды. Многие стали возражать по этому поводу, будто бы резонно замечая, что Бог, который не совершает чудес это и не Бог вовсе, а бесполезная абстракция, от которой не грех и избавиться. Тайная суть этих возражений, правда, состояла в другом, а именно в том, что если за порядком в природе никто не следит, а законы природы действуют как-то сами по себе, вслепую, то почему бы не попытаться их объегорить, обратив себе в услужение. Не будем вдаваться в подробности того, чем закончилась эта затея, всякий и сам может понять, что конец ее был печален. Но не об этом наш рассказ.

Это-то поле связных соответствий, где оправдываются наши ожидания, мы и будем дальше называть цивилизацией. Здесь с порога следует отставить вопрос о соотношении природы и цивилизации, который по своей логической значимости ничуть не полезнее вопроса о первичности курицы или яйца. И вправду, само понятие природы, как бы мы его ни трактовали, обозначает в самом общем виде некую внешнюю по отношению к нам действительность. Вот и получается, что “саму по себе” природу, мы ни определить, ни даже увидеть толком не можем, а всегда вынуждены прибегать к противоположному, к тому, что относиться к человеку. Кант, конечно, сказал бы, что природа это вещь-в-себе, о которой все равно ничего не узнаешь, поскольку и знать о ней в общем-то нечего. Вся природа, начиная от хтонических драконов и кончая дальним космосом, а точнее все возможные представления о ней, существуют только уже внутри цивилизации и является ее если не продуктом, то неотъемлемой частью.

Но чтобы быть чем-то определенным цивилизация должна иметь очертания, то есть границы. Границы эти пролегают, конечно не там, где кончаются мощеные дороги и начинается непролазная “объективная действительность”, а там, где рвется ткань подобий, где слова перестают соответствовать вещам, а это может случиться где угодно - хоть на Крещатике, хоть на Невском. Но среди прочих может быть использована и географическая метафора. Тогда пространство следует понимать как бесконечную картезианскую грядку, по определению пригодную для того, чтоб быть измеренной, нанесенной на карты, а затем обильно утыканной рекламными биг-бордами, полицейскими участками и закусочными McDonalds. Ведь именно это и есть цивилизация, то есть именно при таких обстоятельствах уровень предсказуемости происходящих событий будет максимальным. Идеальная цивилизация это такая, где кроме того, что заранее анонсировано в программе телепередач вообще ничего не происходит! Таким образом мы можем приблизиться к разгадке того парадокса, с которым сталкиваемся во множестве рассказов о путешествиях, не только вымышленных, но и действительных. Для удобства его можно назвать парадоксом Колумба, он состоит в том, что путешественник всегда находит не то, что ищет. Ну естественно, ведь ищет-то он что-то знакомое, известное ему из его домашней жизни, или по крайней мере то, о чем мечталось дома, а оно, как нетрудно догадаться, осталось позади. Более того, разрушается привычный строй подобий, что всякий путешествующий неизбежно должен почувствовать буквально на собственной шкуре, безопасность которой, как правило оказывается под угрозой.

Попробуем поточнее разобраться в том, каков характер этой угрозы, поскольку о любом устройстве можно легко судить как раз тогда, когда порядок его действия оказывается нарушенным. Дело, здесь, разумеется, не в физической опасности, как таковой, и даже не в том, что, как говорил поэт, там где “нет инглиша весьма неуютно”. Речь о том, как сохранить самосознание в таких ситуациях, когда порядок вещей нарушен, и его деятельность затруднена. В известном смысле расхожее представление о том, что разум есть “свойство”, или точнее функция мозга в том же смысле, как пищеварение и превращение органических веществ в жизненную энергию это функция желудка, терпит здесь крах. Идея о том, что мы это именно мы, оказывается, не есть врожденная идея, и даже не самая бесспорная очевидность, а лишь одно из уподоблений, которое в обычных условиях мы вынуждены поддерживать при помощи довольно сложных и даже иногда бесполезных, на первый взгляд, действий. Лондонец ходит в паб и на бега, а стамбулец в баню, конечно же вовсе не за тем, чтобы просто пить пиво, смотреть на скакунов или мыть свое тело В каждом из этих случаев главную роль играет именно необходимость воспроизводить тождество самосознания. В прежние времена, этой потребности соответствовали сложные и разнообразные, но неизменно присутствующие в жизни разных народов, системы ритуальных действий, вплетенные в повседневный быт. Именно их разнообразие в сочетании с фундаментальной важностью подобных действий в жизни каждого общества позволяет нам говорить о том, что апелляция к общему термину “человечество”, выводимому лишь на основе подобия телесного строения, не может быть всегда оправданной раз и навсегда. Действительно, нетрудно догадаться, что лондонец, когда он говорит “человечество”, имеет в виду, в первую очередь, всех, чья жизнь более или менее подобна его собственной, то есть сначала всех лондонцев, потом всех англичан, потом всех европейцев и т.д. Как раз эта система самоопределящих личность уподоблений и оказывается разрушенной, когда человек оказывается за пределами цивилизации и это на самом деле и есть главнейшая трудность, основа сюжета всех робинзонад. Ни один рассказ такого рода не выходит, да и не может выйти за пределы гомеровского сюжета о возвращении домой, к самому себе, где ждет любящая жена и царское достоинство. Но нас теперь интересует, что может происходить с разумом который оказался вне пределов действия всех привычных подобий и вынужден воспроизводить свою самотождественность так сказать “вручную”, вне и помимо любых известных наперед соответствий и очевидностей. Черт побери, - наверное, подумает всякий, кто хоть на секунду реально представит себе такое положение дел, - этак и вправду уж лучше попасть в лапы каннибалов, чем знать, что в твоем обжитом и вполне привычном теле поселился неизвестно кто! Если предположить, что в нас есть что-то, что и вправду может быть названо нашей “природой”, “душой”, одним словом, сущностью, которая может существовать и воспроизводиться самостоятельно, независимо от внешних условий, то именно на нее и следует возложить все наши упования. Но если это не так, то Бог знает, что с нами может случиться. Но есть ли в человеке что-то достойное называться “человеческой природой”, или же, в соответствии с некоторыми хорошо известными теориями, будучи отлучен от “ансамбля общественных отношений” он снова превратиться в животное, подвидом которого считается в соответствии со всеобщей классификацией видов - мы этого не знаем, да и узнать наверняка не можем. Все что нам доступно - это сравнивать вероятность построенных нами гипотез, умозрительно проигрывая те или иные сюжеты.

Взгляды относительно природы разума, влияющие на построение подобных гипотез в основном сводятся к двум, одна из которых известна в истории мысли под именем “концепции врожденных идей”, а другая как “концепция чистой доски”. Одна, соответственно, отсылает к некоему содержанию сознания, которое до поры бывает скрыто от него самого, вторая, к порядку перцепций, таинственным и до сих пор необъяснимым образом превращающихся в достоверные знания о внеположенной действительности. Нетрудно заметить, что в таком “чистом” виде ни одна из указанных концепций не может представить решающих аргументов в свою пользу и нуждается, по крайней мере, в дальнейшей разработке и уточнении.

Для простоты и наглядности мы решили обозначить эти две идеи именами двух известных с детства литературных персонажей - Гулливера и Робинзона. Гулливеру не везет. Он мог и хотел бы быть прилежным семьянином и добросовестным врачом, но злая судьба постоянно забрасывает его невесть куда. Наделенный от природы открытым и добродушным нравом он рад бы понять и полюбить тех людей, с которыми его сводит судьба, но его природа, его собственное тело всегда мешает ему это сделать. Гулливер все время попадает впросак из-за того, что оказывается то слишком маленьким, то слишком большим, то недостаточно парнокопытным. Он честно пытается обустроиться во всякой новой стране, но все его попытки неизменно оказываются обреченными на неудачу, он везде лишний. Свифт будто хочет сказать: конечно путешествовать и познавать мир - дело полезное и благородное, однако блажен тот, кто имеет возможность сидеть дома, в старой доброй Англии, и не браться за сомнительное и, скорее всего, непосильное дело распространения цивилизации. Привычный порядок подобий, благодаря которому наш мир и пригоден для жизни в нем, на самом деле не в нашей власти, он - дар Божий. Если мы лишимся его, то вся наша жизнь может стать лишь цепью бессвязных случайностей, а такая жизнь ничем не лучше смерти. И уж тем более понятно, что мы не властны воссоздать подобный порядок на новом месте, там, где уже существует какой-то заведенный до нас строй жизни.

С Робинзоном дела обстоят существенно иначе. Робинзон по сути своей - авантюрист, как мы бы теперь сказали - маргинал, склонный скорее пренебрегать законами общества, чем исполнять их. Не злая судьба, а вполне понятная жажда приключений гонит его прочь от родного порога, в дальние и неведомые края. Будь он поудачливей, он и сам мог бы промышлять мелким разбоем, что для подобных людей в те времена, да и теперь считается делом вполне обычным. Но судьба распорядилась иначе, заслав его на принципиально необитаемый остров. Нетронутый прибрежный песочек этого суверенного клочка суши и есть, надо думать, то, что многие философы называли tabula rasa, чистая доска, пригодная для того, чтобы властный разум оставил на ней свой след. Попав в условия подобного “чистого” эксперимента наш герой переживает на себе целый ряд неожиданных для него самого, а может быть и для автора метаморфоз. Из пройдохи он вдруг превращается в труженика, неутомимого борца за свое собственное существование. Он не утратил разум в первые дни от шока и сразу принялся за обустройство собственного быта, так, как будто всю жизнь только то и делал, что обживал необитаемые острова. Благодаря этому он не застрелился от тоски, не спился, не одичал от одиночества, как это по мнению некоторых авторов происходило с другими, попадавшими в подобное положение (ср. рассказ о судьбе каторжника Айртона в “Таинственном острове” Жюля Верна). Вообще, Робинзон по всем параметрам - образцовый sapiens, хотя и с испорчеными нравами, но по сути, то есть от природы - очень хороший человек. Одиночество даже идет ему на пользу, он избавляется от множества вредных наклонностей, которым он был подвержен благодаря влиянию общества, в котором жил. Он даже обращается к Богу, вполне в протестантском духе - конечно не через чудеса, а исключительно благодаря чтению Библии, усердному труду и молитвам. Если бы в протестантизме было что-то наподобие культа святых, то Робинзон вполне мог бы претендовать на этот титул, его вера проста, бесхитростна и состоит в твердой убежденности что Бог есть. Но этого вполне достаточно для того, чтобы несчастный Робинзон оставался не только нормальным человеком, но и гордо нес знамя цивилизованного европейца. Такое превращение, честно говоря, может вызвать некоторое удивление читателя, но не следует забывать о глубинном убеждении автора знаменитого романа, да и многих его современников, состоявшем в том, что лишь нрав человека может быть испорчен, тогда как его глубинная сущность, то есть его природа всегда остается совершенной, то есть направленной более чем ко благу чем ко злу. К этому следует добавить неоспоримое мнение о том, что природа всех людей, как цивилизованных, так и дикарей в сущности, одинакова.

Именно это доказывает поучительная история о Пятнице, которого Робинзон, будучи не в силах потерпеть на своем острове варварских обычаев, спас от верной гибели. Пятница сам каннибал, и если бы события в войне между двумя племенами повернулись чуть иначе, наверное, он сам бы поедал бы своих врагов. Но пораженный своим чудесным спасением, а также неоспоримыми доводами цивилизованного человека, который кажется ему почти богом, он сравнительно легко соглашается с мыслью, что есть людей нехорошо и дает Робинзону торжественное обещание больше так не делать. Это обращение выглядит еще менее убедительным, чем чудесное превращение самого Робинзона, и может быть объяснено только опять-таки глубокой убежденностью автора в однообразии человеческой природы. Действительно, не очень понятно, почему Пятница решил стать “вегетарианцем” лишь под влиянием увещеваний странного чужеземца, пусть даже и спасшего ему жизнь. Дефо трактует каннибализм лишь как вредную привычку, наподобие курения, от которой можно легко отказаться, не погрешая при этом против всех прочих устоев туземной нравственности. Но у нас есть все основания что дело тут гораздо сложнее, поскольку речь идет о ритуальном жертвоприношении в рамках культа, который, скорее всего, играл важную роль в жизни туземцев. Дефо с его паневропеизмом совершенно не понимает, что для Пятницы отказ от ритуального поедания врагов равносилен богоотступничеству, нарушению священных заветов культа. Да и с какой стати Пятница должен изменять своим привычкам? Только ли потому, что так велит его спаситель? Стоит обратить внимание, что чувства признательности, которое питает Пятница, точь-в-точь похожи на те, которые испытывал бы в подобном случае европеец с европейскими же представлениями о жизни смерти. Если бы мы попытались возразить автору, что у туземцев понятия жизни и смерти могут быть существенно отличны от наших, как различаются они, например, у христиан и буддистов, то он мог бы ответить нам, что убеждения это не более чем мысли, тогда как страх смерти это нечто иное, он, как и чувство благодарности, присущ самой природе человека, которая, в отличие от мнений людей, повсюду одинакова. Парадокс здесь в том, что если бы убеждения были действительно чем-то внешним по отношению к природе, то можно предположить, что Пятница вполне мог бы обратить своего нового друга в веру своих предков. Но автор вполне убежден, что невозможно быть каннибалом на разумных основаниях, хотя, очевидно, и не знает почему именно. А почему бы не предположить, что Пятница остался бы верен своим убеждениям? Честно говоря, трудно представить себе “мирное сосуществование” людей со столь различными мировоззрениями! Тут мы подходим к разгадке всех этих несоответствий. Окажись Робинзон в более реальной ситуации, он либо действительно погиб бы от рук, а точнее - от челюстей дикарей, либо же был бы вынужден сам предпринять насильственные действия - как минимум, для самообороны, а уж для “обращения” дикарей - так и подавно. Подобный вывод можно было бы подкрепить бесчисленными историческими примерами, но мы умышленно взяли литературный сюжет, чтобы показать всю искусственность басни о “добром дикаре”, в которую многие из европейцев продолжают верить до сих пор. Собственно, столь же неверен и обратный вариант, когда туземцы, представали в глазах европейцев хитрыми и безжалостными исчадиями ада, которых действительно проще уничтожить, чем вразумить. Добро и зло отлично уживаются, бесконечно борясь друг с другом, что и составляет основу любого сюжета. Но два разных добра несовместимы.

Вернемся к незаслуженно забытому нами Гулливеру. Вот, казалось бы, кого нельзя заподозрить ни в чем дурном! Все его беды, как мы сказали выше, только от его телесной природы, которая не очень совместима с природой жителей тех стран, которые ему случилось посетить. Напротив, следует отдать должное его хозяевам - будь то лилипуты или великаны, они до поры снисходительно относятся к странному виду своего гостя, тоже в меру сил пытаясь понять его и сделать его жизнь сносной с точки зрения человеческого достоинства. Но выдерживать политес удается лишь до поры и в определенных пределах, выяснением которых, собственно, и занят Свифт. И если требования физической безопасности Гулливеру так или иначе удается соблюдать почти во всех случаях, то правила хорошего тона, соблюдение чужестранных приличий и церемоний оказываются практически невыполнимы. Достаточно вспомнить знаменитый эпизод с тушением пожара в столице страны лилипутов, обычно стыдливо опускаемый в “детских” версиях знаменитой книги. В этом, как и во многих других эпизодах разлад между приличным и естественным остается неустранимым. Великаны тоже относились к Гулливеру со всевозможным почтением, монарх их страны любил говорить с ним о науках и государственных делах, но при всем этом хозяевам Гулливера так и не удалось отделаться от ощущения, что они имеют дело с игрушкой, говорящей куклой. Для лилипутов Гулливер - просто монстр, заморское чудище, которое, впрочем, при случае можно использовать в войне, для великанов он диковинная козявка, которую можно показывать зевакам за деньги. Но и в том и в другом случае он оказывается вне тех рамок, в которых между людьми существует взаимное уважение. Но самым ярким примером может служить то, как внезапно и совсем уж бестолково завершилось пребывание Гулливера в стране гуигнгнмов. Высоконравственные и сверхпочтительные гуигнгнмы просто попросили убраться его из их страны лишь на том основании, что не желали терпеть рядом с собой пусть и разумного и чистоплотного, но все-таки еху. При этом автор много раз намекает, что окажись на месте его героя, кто-нибудь другой из его соотечественников, это, по всей видимости, могло бы случиться гораздо раньше. Чем же не угодил Гулливер? Оказывается сам факт сходства его тела с телами еху, оказался достаточным, для того, чтобы вызвать у гуигнгнмов чувство брезгливости, которое не в силах был побороть их возвышенный и утонченный разум. Иначе говоря, для них Гулливер пусть и очень разумное, но все-таки животное, чтоб не сказать скотина. И здесь дело опять-таки не в разуме, а в природе, которая разуму не подчиняется. То есть в терминах нашего разговора мы можем говорить о несовместимости двух систем подобий, каждая из которых внутри самой себя является естественной и благодаря этому не может подвергаться сомнению.

Странное дело. Наш рассказ начинался с веселеньких хитростей, и на предвещая никаких проблем. И теперь дело почти близится к концу, а хэппи-энда, которого на вполне законных основаниях вправе от нас потребовать цивилизованный читатель еще и близко не видно. Да неужели же разум, попадая за пределы цивилизации непременно должен выбирать между насилием и свинством?! А как же диалог и взаимопроникновение культур, мирное сосуществование, наконец, плюрализм, свойственный эпохе постмодерна? Постмодерн надо оставить на совести того очень небольшого числа людей, которые знают или думают что знают значение этого слова. Впрочем, едва-ли к этому можно относиться всерьез, ведь, например, Платон никогда и ничего не говорил об античности, а у Ансельма или Абеляра не найдешь ни строчки о “типичных чертах эпохи средневековья”. Пытаться узнать, как назовут и оценят нашу эпоху историки лет через пятьсот - дело не только невыполнимое, но и прямо скажем бессмысленное. Причина этого как и всех парадоксов, описанных нами выше, в том, что наше воображение не бездействует даже тогда когда мы хотим говорить о вещах точных и вполне достоверных. Но почему за пределами достоверности, или, как мы говорили выше, за пределами оправданности подобий должно непременно царствовать насилие и свинство? Очевидно именно таковыми кажутся разуму те области, в которых он не может, или не желает видеть порядка, к которому он привык и в котором он видит отражение своего Я. На самом же деле то, что кажется хаосом, может быть просто другим порядком.

Никто никогда не поверит, что биг-борды и закусочные это и есть цмвилизация. А с другой стороны едва-ли среди цивилизованных людей найдется много таких, которые смогут дать последовательный ответ на вопрос о том, что такое цивилизация. Ведь это как воздух, само собой разумеется, а стало быть и задумываться об этом нет особенного повода. Впрочем, лишь до поры. В начале этого разговора мы условились называть цивилизацией некое “поле соответствий”, и это обозначение показалось нам достаточно понятным и очевидным. Теперь у нас есть повод приглядеться к нему повнимательнее, поинтересовавшись, откуда, собственно возникает и каким образом, то есть за счет чего существует это поле. Ведь чем черт не шутит, может быть и нам самим когда-нибудь случиться основать новую цивилизацию, а мы еще не знаем, как это делается. Мы также признали истинным, что то, что обычно называется порядком природы, системой ее закономерностей и констант на самом деле вплетено в ткань цивилизации, то есть того, как люди смотрят на мир. В разных цивилизациях эти взгляды, то есть разделение на Я и не-я, а также сам способ проведения этой границы, могут быть различными. Именно это мы и имели в виду, когда почти в шутку заметили, что другой человек это человек в другом смысле этого слова, в нем течет другая, его собственная жизнь. И если мы станем дотошно интересоваться, почему в этой жизни все устроено так, а не иначе, то ответом нам будет служить предлинный рассказ о богах, мудрых предках и королях, которые понемногу, часто путем проб и ошибок находили и устанавливали правила и обычаи жизни. Теоретически, в каждом конкретном случае решение могло бы быть другим, но вместе они составили такую систему, чтобы жизнь, наша жизнь, могла бы продолжаться и впредь, чтобы каждый имел право и возможность оставаться собой. Оказывается, и это можно считать окончательным определением, цивилизация это и есть та местность, где человек может оставаться собой. Тогда оказывается вполне понятным и обоснованным изречение Протагора о том, что “человек - мера всех вещей” считавшееся выражением софистического агностицизма и солипсизма. Если попытаться перевести его на язык математики, то нетрудно понять, что мы имеем дело не с линейным равенством, которое может оказаться истинным или ложным, а с функцией, выражающей соотношение двух переменных. Мы, например, не знаем, какими будут люди через тысячу лет, или как выглядят разумные существа, живущие на других планетах, но то, то их мир, как и наш, сообразен тому, что они считают своим Я, мы можем утверждать наверняка. Для того, чтобы правильно понять изречение Протагора также важно уметь разделить в себе самом существенное и случайное, распознавая то, без чего мы не могли бы представить самих себя. Именно в этом состоит суть знаменитого “декортовского сомнения”, когда человек пытается представить себе самого себя … без тела. Но почему именно без тела? Потому что именно в теле, а точнее в материальной субстанции мира, который мы привыкли видеть как внешний по отношению к себе соотношения принимают вид жестких констант. Мир, может быть, и мог бы быть совершенно другим, проблема лишь в том, что мы не можем себе этого представить.

Проблемы Гулливера и Робинзона лишь в том, что оба они не очень-то хорошо понимают сами себя. Робинзон вполне мог бы адаптироваться к жизни среди дикарей, а Гулливеру не пришлось бы уезжать из страны гуигнгнмов, если бы им в реальной жизни удалось то, что описывает Декарт, то есть как бы “поменять кожу”, ту телесную оболочку которая была скроена по стандартам покинутого ими мира. Правда, способен ли человек на такое - трудно сказать, да и истории эти, которые были написаны для и во славу европейцев тогда, наверное, имели бы совершенно другой смысл. Собственно, именно поэтому герои и попадают впросак, сами того не понимая они “приходят в чужой монастырь со своим уставом”. Да еще и выходит, будто они сами виноваты. В чем же? Вовсе не в том, что они несут с собой тот образ жизни, ту цивилизацию, где они родились и к какой привыкли с детства. А лишь в том, что не могут отнестись сознательно к своей цивилизованности, слепо покоряясь нормам, происхождение которых для них самих остается тайной. В том-то и дело, что их разум не чист, хотя, быть может, и считает себя таковым. На самом деле их природа властвует над их разумом, не давая возможности понять другого. Конечно, интересно бы узнать, как это возможно. Но это уже другая история…


Cентябрь 2000 года



Назад
Содержание
Дальше