ПОЭЗИЯ | «К Р Е Щ А Т И К У» 1 0 Л Е Т ! | Выпуск 37 |
* * * Луна по осенней воде, как по ладони гадает: – Что случится со мной? скажи, не смущайся? – Не горюй, молодой, – а серого глаза бойся. Голубой воды опасайся журчащей. – Что в голубой воде нехорошего? Скажи, если можешь? – С облака снимут звезду, на воду положат. Птица будет кричать, расширяя крылья. Другое небо тебе упадет на плечи... * * * Ребёнку кажутся незыблемыми вещи: огромные холмы реки, сама река, с её неповоротливой водою – и если бы она вообразила, что можно её как-то изменить на лоб её высокий набежали б, колеблющие лодочки морщины. Вот мост стоящий вполколена в ней, вот мамонт с розоватой шерстью, в котором детская библиотека, а также тминный хлебный магазин. Отец сидит с своей газетой вечной, и мальчик – у немытого окна трясущегося красного трамвая. Никто не может позабыть себя и кем-то стать другим хоть на минуту. И каждый видит разные картинки: ребёнку кажется всё в мире неизменным и слишком крупным по сравненью с ним. Отец уверен в том, что целый мир меняется, пожалуй, слишком быстро: себя он помнит мальчиком, вот здесь, сидящим у окна трамвая. Рядом сидит его живой отец. Огромная, спокойная река шевелится, сгибая к Югу воду в суставах керосиновых, в холмах, и детская стоит библиотека. Из окон её видно, как сидит в трамвае мальчик и глядит наружу, и рядом с ним его большой отец, от перемен уставший, потому-то отец предпочитает переменам газету неизменную свою. Но для ребёнка всё совсем не так: скорее мир перевернётся, чем исчезнут его вечные детали – незыблемые вещи или люди: река и мост, библиотека, садик, отец, его газета и трамвай... Как будет он когда-то удивлён, вдруг обнаружив их уничтоженье, когда проснётся в комнате один – нет ни реки, ни жуткого моста, ни голубых холмов правобережья, ни красного трамвая-шатуна, ни вечного отца с газетой вечной, ни мальчика, которым был он сам, ни города, ни той страны вообще. * * * Прекрасный летний день, в который мы с утра вдвоём отправились купаться: мы видим небо синее, и в нем застряли два-три облачка, не больше, белее сахара и легче дыханья детского. Река синеет. Чахлый сад Марата под ярким солнцем изнывает. Пляж лежит в реке, чуть приподняв кусты там – под мостом, и здесь – где элеватор. На пляж течёт размеренный поток людей. Они идут почти без остановок и каждый платит медным пятаком какой-то грубой и опасной бабе за красненький билетик. У неё таких билетиков катушка, как в трамвае – цифирки маленькие, час, число и год, «на пляж» написано на них и «5 копеек» проставлена цена. Так вот, у нас с отцом всего один пятак на две души, и он его протягивает бабе, та – отрывает узенький билет, я отбегаю от отца назад и прячусь в монстрах гипсовых, в аллее, и вижу, как отец в толпе идет понуро к пляжу в потоке тихом пожилых людей. Я думаю: «...поскольку у меня нет пятака злосчастного, то я пристроившись к вот этим незнакомым и «обилеченным» противной бабой людям, ну, как-нибудь, Бог знает, прошмыгну на мост понтонный, а с него – на пляж через кордон угрюмых контролёров. Не может быть, чтоб я не прошмыгнул!» Пристраиваюсь к очереди, вижу отца за тысячи и тысячи голов и спин понурых. Вон он, впереди! Я вижу очень ясно, что он уже на лестнице к понтонам: волнуется, руками машет, ищет меня глазами плачущими. Он как будто от меня шагов за пять, так резко вычерчен, так ясно подштрихован, и освещён, хотя меж нами сплошная чешуя голов. Он спорит с контролёром, говорит, что где-то я здесь рядом, что он, наверное, мой потерял билет, что он сейчас сюда вернётся, «...тут мальчик, – говорит он, – потерялся...» и вдруг кричит: «Да дайте ж попрощаться!» ...Я выхожу из очереди и вхожу в аллею... Мой отец покорно, услышав повеленье контролера, идёт по лестнице, ступает на мостки, настеленные к пляжу на понтонах, качающиеся, как носилки. А я вот здесь, а всё лишь по причине нелепейшей: как будто потому что, вроде, нам обола не хватило, а тот, что был один, ему достался, и он ушел... * * * Мне хорошо, ведь я еще живу. Здесь влажный ветер теребит траву, а чёрный дурачок гоняет белок. Я вижу мой американский сон – в дугу тугую воду гнет Гудзон, входя по грудь в скалистый берег. Но тень моя песчинок и камней других касается... ну что мне делать с ней, с её безумным промельком мгновенным по выщербленным красным кирпичам, там воздух льнет к моим плечам уступчивым волнением нетленным. Там в сентябре земля уже черства. Стоят на цырлах русские слова в пространстве сиром, в кожице гусиной. А хмуроглазая с утра толпа в жерло метро, у век моих, у лба торопится по улице старинной. Скрипач I Начинаться должно, как сказка на идиш: то есть только за ворота вечером выйдешь – попадаешь сразу в фиолетовое небо, там звезда – направо, а луна – налево... ...и поплыл, как облако, не разбирая дороги, над трубой и березой поджимаешь ноги, – Эй! – кричишь скрипачу, – Ты зачем на крыше? – а он водит-водит смычком... тебя не слышит, потому что твой голос заслоняет скрипка, и качается небо вокруг, как зыбка. II Он на витебской крыше, продавленной небом, а звезда – направо, луна – налево... он зажмурил веки, его от музыки отвлекают птицы и люди, – те и другие летают. Но если бы только они!.. еще летит и телега и лошадь летит, вроде гнедого снега. А у лошади в животе, копытцами вверх летит жеребенок... Что тут поделаешь, он и сам летает с пеленок, всё это началось так давно (посмотри хоть в «Бытие», хоть в «Числа») и летать он раньше, чем ходить, научился. III К нему тут привыкли все: колодец, коза, корова. Кобыла и балагула. Ночная звезда. Иегова. Он отталкивается от травы. Он восходит без лестниц в шатающееся небо. Ведь оно без него исчезнет. Он понимает мир, как младенец сосок багровый, с звездочкой молока, с мычащей в яслях коровой, с курами на дворе, козой, корку жующей, с Господом Богом на небе и на иконах живущим кротким Христом-Спасителем, солдатом, пьющим с подружкой; она у него на коленях, он – с недостаточной кружкой, с умной рыбой в воде, с невесомым раввином между звездой и луной, над местечком родимым... Знает скрипач, что нужно нам для полета простого, вот он сидит на крыше, там где был нарисован. |
|
|
|