КОНТЕКСТЫ | Выпуск 39 |
Эпатажная максима, вынесенная в заглавие, да ещё и усиленная скандальным, по сути своей, эпиграфом, обязывает ко многому. Во-первых, возникает естественная необходимость пояснить причины избранной исследовательской стратегии. А, во-вторых, вынуждает прибегнуть к такой парадигмальной эквилибристике, которая бы позволила соединить, казалось бы, несоединимое, причём в академическом, безусловно, стиле. Но мы всё же попытаемся осуществить очерченные задачи, поскольку наша мотивированность проистекает из очевидной актуальности той литературной ситуации, которая продолжает с успехом продуцировать постмодернистские тексты и в то же время стабильно детерминируется подобными, но уже существующими текстами. Проще говоря, пространство постмодернистской литературы остаётся и сегодня достаточно широким и требует к себе повышенного и серьёзного внимания, провоцируя, видимо, в силу своего характера на адекватную, то есть, в том числе, и на эпатажную интерпретацию.
По мнению значительной части как более авторитетных, так и менее известных и растиражированных исследователей постмодернизма[1], последнему присуща онтологическая направленность на множественность, эклектизм, нестабильность и даже безличность, а также, как утверждал С. Хоружий в своих «Комментариях» к роману Дж. Джойса «Улисс», – на «карнавальное низвержение, балаганное и хульное развенчание стиля, превращение стиля из фетиша в игрушку». Но приведём ещё одну характеристику, которая, на первый взгляд, и вовсе не оставляет постмодернизму почти никаких шансов на то, чтобы «быть принятым в приличном обществе». В частности, Б. В. Марков считает, что «постмодернистская порнография в результате своего театрального распространения утратила амбивалентность. Вещи меняются и, будь то секс или политика, становятся частью субверсивного проекта...»[2].
Смысл данного «приговора» – что и говорить! – более чем суров. Но, может быть, основания для такого вывода всё же заслуживают более пристального внимания?!
Итак, по мнению Т. Пулькинен, «с постмодерном приходит очень серьезная переоценка философии»[3]. «Вследствие этого, – как полагает эта исследователь, – возникает искусство, которое не принимает установившиеся категории высокого и низкого и снимает запрет на декоративность и репрезентативность в искусстве»[4]. Но если Пулькинен рассматривает эти изменения, как минимум, в нейтрально-позитивном ключе, обосновывая причины подобных трансформаций такими культурогенными императивами, как, например, феномен «повторения» или феномен «общественных институтов», то иные авторы – скажем, упоминавшийся только что Б. В. Марков или Ю. Л. Осика – оценивают данную проблематику намного пессимистичнее.
В частности, последний в одной из своих работ – «Страсть и опыт тела: к методологии исследования»[5], утверждает, что «тело по существу своему бес-предельно», что «оно живо до тех пор, пока не совпадает ни с одним из собственных образов», и что, «отчуждаемое в видимое, Тело теряет собственную пластику, жизненность и силу». Что же касается Б. В. Маркова, то последний идёт ещё дальше, и, настроенный достаточно решительно, камня на камне не оставляет от современных тенденций в культуре, в рамках которой, как он считает «для большинства людей, прибегающих к услугам пластической хирургии, коррекция фигуры, смена лица и даже пола кажется не утратой природной или культурной идентичности, а обретением нового, хотя и искусственного, но вполне онтологического статуса». Более того, «современный человек меняет знаки не потому, что утратил связь с почвой, наоборот, – он меняет саму почву и судьбу, которые ранее считались незыблемыми»[6].
Если редуцировать все эти высказывания к какому-то одному общему знаменателю, то, видимо, речь может идти о необходимости выработки такой философии, которая была бы адекватной возникшей в последнее время новой социокультурной ситуации. И посмодернистская литература может, на наш взгляд, сослужить в этом контексте не последнюю роль.
Так, нам представляется, что анализ текстовых стратегий постмодернистской литературы позволяет, с одной стороны, обнаружить отчётливые следы транссексуальных или, шире, транстелесных эстетических опытов, а, с другой стороны, успешно интерпретировать эти опыты, в том числе и в рамках определённой философской парадигмы.
Наиболее ёмкую и очевидную формулу, которая точно определяет суть интересующего нас феномена, мы можем позаимствовать у одного из известных специалистов в этой области – Иоганнеса Кемпера. В своей работе «Транссексуалы»[7] он определяет оных как тех, кто «одержим потребностью в изменении своего пола». К этой безыскусной и сухой дефиниции, как нам кажется, следует добавить ещё и те факты, которые свидетельствуют о стадиальном характере подобной одержимости, чтобы представление о данном феномене в рамках нашей статьи можно было считать хотя бы относительно исчерпывающим. С этой целью воспользуемся результатами исследований исторических и кросскультурных аспектов транссексуализма Гарри Бенджамина, который в своей книге «Транссексуальный феномен» писал следующее: «Существовали разные степени трансформации. На первой стадии человек только расчесывал и укладывал по-женски волосы. На второй стадии он надевал женскую одежду. На третьей стадии трансформация становилась более полной: молодой человек перенимал женскую манеру поведения. Его произношение менялось <...> Другими словами, он становился женщиной с внешностью мужчины. «Мягкий мужчина» спустя некоторое время после трансформации мог выйти замуж. «Жена» должна была заботиться о доме, выполнять работу по хозяйству и проч. Ходили легенды, что органы превращенного также становились женскими (и это можно считать четвёртой и завершающей стадией соответствующих трансформаций. – Ф. Ш.). Превращенные женщины, напротив, одевались в мужскую одежду, перенимали мужское произношение, носили дилдо из ноги оленя, подвешенный на кожаном ремне, и использовали его при половых контактах»[8].
Уже предварительный, хоть, безусловно, и поверхностный взгляд на произведения современной постмодернистской литературы позволяет сделать вывод о том, что в соответствующих текстах, ставших едва ли не классическими, легко обнаруживаются персонажи, наделённые отчётливыми признаками, характеризующими латентную или даже откровенную транссексуальность. Вспомним в этой связи хотя бы романы Виктора Пелевина «Чапаев и Пустота» и «Generation «П»». В «Generation «П»» к таким признакам следует, вероятно, отнести странные одеяния, в которые облачились перед, без преувеличения, судьбоносным ритуалом Лёня Азадовский и Вавилен Татарский. Эти одеяния представляли из себя «две необычные юбки не то из перьев, не то из взбитой шерсти»[9] и были сделаны «из сшитых между собой кусков длиннорунной овчины, приклеенных к нейлоновым адидасовским шортам»[10], что в сочетании с масками, запечатлевшими «маленькое золотое лицо неземной красоты, словно вынырнувшее из толпы ряженных на карнавале в Венеции»[11], действительно способствовало созданию невероятного по своей телесной символике образа.
Очевидная транссексуальность отдельных образов характерна и для иного романа Виктора Пелевина – «Чапаев и Пустота». Причём в последнем случае ей присуща несомненная радикализация, поскольку здесь дело не ограничивается лишь карнавальными аксессуарами, а касается более значимых признаков. В частности, пресловутая Анна-пулемётчица, чаще всего появлявшаяся на страницах романа в чёрном бархатном вечернем платье, тем не менее внешне напоминает, скорее, юношу, а не девушку: «она была острижена совсем коротко – это даже трудно было назвать причёской. На её еле сформированную грудь <...> спускалась нитка крупных жемчужин; её плечи были широкими и сильными, а бёдра чуть узковатыми <...> Несомненно, она могла бы быть эталоном красоты, но эту красоту сложно было назвать женской»[12].
Что же касается ещё одного образа из этого романа – «Просто Марии», то у нас есть все основания для утверждений, в соответствии с которыми в данном случае половая амбивалентность достигает, пожалуй, своего апогея. Ведь мало того, что диагноз, озвученный Тимуром Тимуровичем, указывал на «раздвоение ложной (подчёркнуто нами. – Ф. Ш.) личности»[13] того, кто именно таким образом позиционировал себя, будучи мужчиной, но и его внешний вид безусловно свидетельствовал обо всей серьёзности ситуации – ведь «Просто Мария» не только выглядел(а?) как «женщина с широкими мускулистыми плечами, больше похожая на переодетого мужика»[14], но и обладал(а?) он (она?), вероятно, самым весомым и аутентичным идентификатором личности, то есть голосом, «больше похожим на высокий мужской, чем на низкий женский»[15]. В то же время амбивалентные обертоны на этом не заканчиваются, и впоследствии мы узнаём о том, что история «Просто Марии» завершается ещё одной встречей с её «возлюбленным» – то ли с Арнольдом Шварценеггером, то ли просто с американцем в чёрных очках, который «уже был, страшно сказать, беременным – видимо, встреча с Марией не прошла для него даром»[16].
Впрочем, список примеров, которые подтверждают наличие подобных образов в постмодернистских текстах, – тем более если их перечень не ограничивать лишь русской литературой, – можно продолжать до бесконечности[17]. Но, повторимся, дело не только во внешних признаках, недвусмысленно свидетельствующих об онтологических сдвигах, произошедших с, казалось бы, незыблемой половой дифференциацией, – проблема локализована всё же гораздо глубже, в неких сущностных пластах. Может быть, – именно в той утончённой игре смыслов, которые подтверждают предположение Эриха Фромма о том, что «мир (отнюдь! – Ф. Ш.) не создан для человека, это человек в него «заброшен» и вынужден разумом своим и деятельностью строить свой человеческий мир, свою родину, в которой он будет счастлив...»[18]. А то, что эта проблема находит своё выражение в определённой внешней форме, является вполне закономерным и даже естественным.
Разумеется, сводить эти смыслы только лишь к теме нашей статьи было бы, по меньшей мере, не совсем корректно, но и не попытаться воспользоваться возможностью рассмотреть их с точки зрения проблематики транссексуальности также представляется нам непростительным упущением. Необходимость и продуктивность такого подхода кажется нам тем более значимыми, что схожие текстовые стратегии обнаруживаются в различных, хоть и в достаточно близких национально-культурных дискурсах.
Так, общая сюжетно-композиционная стратегия романа В.Пелевина «Чапаев и Пустота» основывается на поэтике непрекращающегося сновидения, из которого не может вырваться главный герой, всё время просыпаясь в следующий сон. Нечто подобное происходит и с главным героем романа «Воццек & воццекургія» украинского автора Издрика. Разница заключается лишь в том, что если у Пелевина движение из сна в сон можно описать с помощью модели «качелей», то Издрик использует модель «диявольської каруселі» («дьявольской карусели»)[19]. Примечательным, однако, является тот факт, что украинский автор вводит в этот контекст также иные модели – «матрьошки» («матрёшки») и «магічних китайських кульок» («магических китайских шариков»)[20].
Заметим, кстати, что, учитывая линеарный характер любого текста, последние модели могут вполне претендовать на универсальный характер. Но здесь важнее другое: оба автора прибегают как к одинаковым текстовым стратегиям, так и к сопоставимым по своей сути содержательным комплексам, мотивирующим эти стратегии. В случае с романом Пелевина речь идёт о болезни, образным коррелятом которой выступает психиатрическая больница, а Издрик обращается к мотиву боли, непосредственно лежащего в основе первой части романа и опосредованно пронизывающего весь роман в целом.
Нам представляется, что подобные совпадения вряд ли можно счесть простой случайностью. Причин для такой уверенности у нас, как минимум, две. Во-первых, «если верить Фрейду, Артемидору, Лакану, Фуко, то сновидения, – как считает Виктор Мазин в своих «Предварительных заметках» к совместно написанной с П. Пепперштейном книге «Толкование сновидений», – [это] королевский путь самопознания, познания духа времени, эпохи. Сновидение – не только глубоко личный продукт, но и зеркало, позволяющее увидеть процессы, происходящие в культуре»[21]. А поскольку постмодернистская литература – особенно та, что возникает на постсоветском пространстве, в частности русская и украинская, – неразрывно связаны с разразившимся в конце прошлого столетия цивилизационным кризисом, то наличие в двух знаковых для данных литератур произведениях стратегий, зиждущихся на поэтике и проблематике сна, оказывается неизбежным.
С таким пониманием первой причины связан и смысл второй, касающейся поэтики и проблематики боли или болезни. Мы, конечно же, далеки от той мысли, что эти органические в своей основе феномены могут непосредственно быть представлены в дискурсе, но у нас нет сомнений в том, что их опосредованная репрезентация вполне актуальна[22]. По крайней мере, если принять во внимания оригинальную попытку Карла Лоренца, который предложил решение проблемы упадка высокоразвитых культур, сформулированной ещё Освальдом Шпенглером, и экспонировать её на перипетии культурной эволюции в целом. По мнению К. Лоренца, «постоянный упадок <...> культур <...> может быть результатом расхождения в скоростях развития между филогенетически контролируемыми поведенческими моделями, с одной стороны, и моделями, контролируемыми культурными традициями, с другой». То есть это может действительно означать, что «культурное развитие является слишком быстрым, чтобы за ним успевала человеческая природа»[23].
Введение в наши штудии эпистемологической парадигмы позволяет, таким образом, прийти к выводу, в соответствии с которым феномены боли или болезни могут быть использованы как своеобразные сигналы о некоем кризисе, о разрыве между реальностью и способностью индивидуума (литературного героя) к её адаптации, но одновременно также и как действенное средство, позволяющее не только ликвидировать или хотя бы частично заполнить этот разрыв, но и осмыслить его, тем самым успешно его преодолевая.
Более того, нам представляется, что, как радикальная эпистема, преодоление кризиса приобретает такой характер именно потому, что реализуется посредством собственно феномена боли и феномена сна. Первый феномен свидетельствует о возникновении экстремальных условий, второй – обеспечивает в создавшейся ситуации один из наиболее эффективных путей познания. Иначе говоря, преодоление как познание и познание как преодоление было бы невозможным при условии сохранения привычного состояния покоя, но при этом познание в экстремальном состоянии переживания боли изначально было бы обречено на поражение. И поэтому только выход за пределы боли – выход, который становится возможным, в том числе, и благодаря феномену сна, – всё это, собственно, и гарантирует искомое преодоление как познание и познание как преодоление.
Вместе с тем избранные нами в качестве доказательной базы аргументы, представляющие собой безусловные телесные феномены, кроме всего прочего, недвусмысленно указывают на обоснованность первичного посыла, в соответствии с которым постмодернизм можно рассматривать в качестве своеобразного литературного транссексуала. Во всяком случае, если исходить в анализе постмодернистского дискурса из содержания романов Издрика «Воццек...» и Пелевина «Чапаев...», то на ум приходит ещё одно утверждение знатока транссексуальности Иоганннеса Кемпера, который констатировал тот факт, что «в то время как раньше они (транссексуалы. – Ф. Ш.) вынуждены были влачить своё странное существование в бесправии, находясь в системе здравоохранения на нейтральной полосе между психбольницей и тюрьмой (подчёркнуто нами. – Ф. Ш.), сегодня они повсюду признаны как особая группа людей, располагающая своими (хотя ещё и искаженными крючкотворством) правами»[24].
Что-то подобное можно было бы сказать и о постмодернистских текстах, не правда ли? Но, как мы уже указывали, дело не только в этих поверхностных перекличках – проблема заключается в том, что реализация проанализированных выше текстовых стратегий ведёт к отрицанию привычных элементов традиционной поэтики. Проще говоря, четвёртый сон Веры Павловны, например, оставался эпизодом романа, могущим претендовать лишь на статус литературного приёма. Или, скажем, сумасшествие Гамлета (Поприщина, князя Мышкина и прочих специфических героев классической литературы) не перерастало свой сугубо локальный характер и не приобретало характер тотальный. То же самое касается и переживаний героями боли – душевной ли, или тем более физической, поскольку не этот фактор определял онтологические пределы и смысл литературного дискурса – в нём всегда находилось место для реальности, определяемой здравым смыслом.
Безусловно иначе складывается ситуация с постмодернистскими текстами, в том числе и с теми, которые анализируются в данной статье, поскольку нестерпимость перманентной и неутихающей боли движет текстовыми стратегиями, реализуемыми через состояния (не через поступки или действия, но – через состояния!) героев произведений, вследствие чего именно состояние сна и оказывается наиболее приемлемым с точки зрения традиционных литературных форм. С тем, однако, уточнением, что в постмодернизме эти формы переосмысливаются, радикализируются и приобретают тотальный характер. Или, если воспользоваться соответствующей терминологией, то речь идёт о том, что согласно одному из ведущих симптомов в типологии, предложенной Иоганнесом Кемпером, «поляризация в смысле «всё или ничего» определяет переживания и поведение многих транссексуалов»[25].
А если продолжить данный сравнительный ряд, то всё выглядит приблизительно следующим образом: внешне постмодернистский текст, за редкими исключениями, такими, например, как нецензурная лексика и брутальные выражения у Пелевина или графические эксперименты у Издрика, мало чем отличается от обычной книги. Но если для обычной книги (а мы склонны включать в это понятие и модернистские тексты) характерным было специфическое консервирование смысла, позаимствованного из реальности и трансформированного с помощью миметических процедур, которые выхолащивали телесные компоненты в пользу идейного содержания, то постмодернистское произведение настойчиво ищет (и находит!) способы и приёмы для того, чтобы выйти за свои пределы, реализуя, таким образом, как и очевидные транссексуалы, одержимость «потребностью в изменении своего пола» (И. Кемпер).
Парадокс, однако, заключается в том, что пронизанные телесностью и прибегающие к механизмам, по сути своей, телесно-миметическим, постмодернистские тексты, в частности Пелевина и Издрика, обеспечивают достижение эффекта – прямо противоположного от ожидавшегося. На наш взгляд, речь здесь может идти о том, что украинская литеературовед Соломия Павлычко определила как зависимость, вследствие которой «изменение слова ведёт к изменению тела»[26]. Но при этом следует иметь в виду, что изменения слова направлены на его исчезновение или, как минимум, на его отрицание.
В романе Пелевина очерченная перспектива выражается посредством многочисленных диалогов, ключевыми словами в которых становятся отрицательные местоимения и которые можно свести к более чем ёмкой формуле, обнаруживающейся в одном из таких диалогов, в частности между Пустотой и Анной: «Но в нас горит ещё желанье, к нему уходят поезда, и мчится бабочка сознанья из ниоткуда в никуда»[27]. В конце концов в финале романа эта стратегия реализуется во всей своей полноте, поскольку, вследствие применения знаменитого «глиняного пулемёта» Чапаева, мы, вместе с тремя героями книги, оказались в «идеально правильном круге засыпанной сеном земли диаметром метров семь, который обрывался в никуда»[28].
В романе Издрика данная перспектива разворачивается не менее, а, пожалуй, даже более радикально. Опять же в финале книги нам становится известно о том, что «Той знайшов спосіб, як піддати анігіляції буквально всі аспекти тексту <...> Той придумав, як позбавити сюжетні ходи сюжетності, як піддати сумніву будь-яку дію, твердження чи факт <...> Він знав, як зробити невловимими персонажів – жоден з них не мав права бути постійним, визначеним, живим, час від часу кожен розпадався б на кількох, чи перетворювався на когось іншого. Навіть протагоніст врешті-решт зникав би в нетрях самоцінного белькотіння.
Але і цього було замало амбітному дебютанту. Той замислив шляхом подібних каральних маніпуляцій усунути спочатку автора <...> а потім піддати руйнації саму мову. Він був свідомий того, що доведеться руйнувати її засобами тієї ж таки мови, але це не лякало його, навпаки – йому приносило величезне задоволення уявляти, як мова, цей ненависний монстр, пожерши всіх, почне пожирати сама себе <...> Той знав, що перемогти в цій війні неможливо, та йому здавалося, що це найбільша помста, на яку тільки здатна людина»[29][30].
Мы прибегли к столь развёрнутому цитированию потому, что перед нами не только детально прописанная программа создания собственно романа «Воццек...», но и перфектно представленная стратегия продуцирования едва ли не всех постмодернистских текстов.
Таким образом, если транссексуальность понимать точно в философском смысле как слово, означающее «выход за пределы сексуальности», то транссексуальность в искусстве и, разумеется, в литературе – прежде всего и главным образом в литературе постмодернистской – можно трактовать, как мы это пытались показать выше, например, в качестве одного из средств, позволяющих «вырваться из оков тривиальности»[31], то есть «возвыситься <...> над чисто телесным существованием»[32].
И постмодернистский текст становится в этом смысле наиболее яркой иллюстрацией и одновременно способом реализации подобных устремлений. «Вообще, не потому ли философам и психологам не удавалось найти «седалище души», что его искали внутри, тогда как вся она, душа, вовне, мягким, воздушным покровом облекает «нас». Но зато и удары, которые наносятся ей, – морщины и шрамы на внешнем нашем лике. Вся душа есть внешность. Человек живет, пока есть у него внешность. И личность есть внешность»[33]. Но и, продолжим размышления Шпета, литературный текст, несомненно, является овнешнённой ипостасью личности, которая, пытаясь «вырваться из оков тривиальности, если и способна «возвыситься над телесностью», то лишь отчасти, снова и снова выходя за пределы своей сексуальности, однако же вновь и вновь возвращаясь к себе в поисках собственной идентичности.
По крайней мере, на уровне текстов это выглядит именно так: роман Пелевина заканчивается тем, с чего он начинается, с той только разницей, что сходные события происходят с Петром Пустотой на ином уровне текстуального хронотопа. А что касается романа Издрика, то лучше автора, пожалуй, и не скажешь, ибо «кожен, хто входить у цей світ, у цю книгу, вже ніколи на знайде виходу назовні, блукаючи поміж неіснуючим, поміж поміж міріадами власних «я», котрі згорають у вогні невпинної анігіляції»[34][35].
К этому остаётся только добавить, что утверждение об утрате «постмодернистской порнографией» амбивалентности представляется достаточно спорным. Но, в любом случае, мы не сомневаемся в том, что эта проблема, как и та, что вынесена в заглавие данной статьи, носит, безусловно, дискуссионный характер и требует своего дальнейшего обсуждения.
02.05.2007 г.
[1] (Вернуться) См., например: Жеребкина И. «Прочти мое желание...». Постмодернизм. Психоанализ. Феминизм. – М.: Республика, 2000; Затонский Д. В. Постмодернизм в историческом интерьере // Вопросы литературы. – 1996. – Май-июнь. – С. 179-198; Ильин И. П. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного мифа. – М.: Интрада, 1998; Маньковская Н. Б. «Париж со змеями» (Введение в эстетику постмодернизма). – М.: ИФРАН, 1995; Мережинская А. Ю. Русский литературный постмодернизм: Художественная специфика. Динамика развития. Актуальные проблемы изучения: Учеб. пособие. – К.: Логос, 2004; Скоропанова И. С. Русская постмодернистская литература: Учеб. пособие. – 4-е изд., испр. – М.: Флинта: Наука, 2002; Эко У. Заметки на полях «Имени розы» // Эко У. Имя розы. – М.: Художественная литература, 1989 и др.
[2] (Вернуться) Марков Б. В. Реквием сексуальному (Предисловие). – В кн.: Бодрийар Ж. Забыть Фуко. – СПб., 2000. – С. 32.
[3] (Вернуться) Пулькинен Т. О перформативной теории пола: Проблематизация категории пола Юдит Батлер. – В кн.: Герменевтика и деконструкция / Под ред. Штегмайера В., Франка Х., Маркова Б. В. – СПб.,1999. – С. 167-181.
[4] (Вернуться) Там же.
[5] (Вернуться) Осика Ю. Л. «Страсть и опыт тела: к методологии исследования». – http://anthropology.ru/ru/texts/osika/passion.html
[6] (Вернуться) Марков Б. В. Реквием сексуальному (Предисловие). – В кн.: Бодрийар Ж. Забыть Фуко. – СПб., 2000. – С. 15.
[7] (Вернуться) Кемпер И. Практика сексуальной психотерапии. Том 2. – М., 1994. – С. 146-156. – http://www.aquarun.ru/psih/sex/sex18.html
[8] (Вернуться) Бенджамин Г. Транссексуальный феномен. – http://ts-mysli.narod.ru/benj.html
[9] (Вернуться) Пелевин В. Generation «П». – М.: Вагриус, 2001. – С. 316.
[10] (Вернуться) Там же, С. 317.
[11] (Вернуться) Там же.
[12] (Вернуться) Пелевин В. Чапаев и Пустота. – М.: Вагриус, 2000. – С. 104-106.
[13] (Вернуться) Там же, с. 56.
[14] (Вернуться) Там же, с. 58.
[15] (Вернуться) Там же, с. 57.
[16] (Вернуться) Там же, с. 83.
[17] (Вернуться) См., например: Сорокин В. Голубое сало. – М.: Ad Marginem, 2002; Андрухович Ю. Дванадцять обручів: Роман. – К.: Критика, 2004: Wisniewski J. L. S@motnosc w Sieci. Tryptyk. – Warscawa: Wydawnictwo czarne «Proszynski i S-ka», 2001; Забужко О. Польові дослідження з українського сексу: Роман. – К.: Факт, 2004; Павич М. Последняя любовь в Константинополе: Пособие по гаданию: Роман / Пер. с сербского Л. Савельевой. – СПб.: Азбука-классика, 2004; Іздрик. Воццек & воццекургія. – Львів: Кальварія, 2002 и др.
[18] (Вернуться) Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности / Пер. с нем. Э. Телятниковой. – М.: ООО «Издательство АСТ», 2004. – С. 363.
[19] (Вернуться) Іздрик. Воццек & воццекургія. – Львів: Кальварія, 2002. – С. 102.
[20] (Вернуться) Там же.
[21] (Вернуться) Мазин В. Предварительные заметки. – В кн.: Мазин В., Пепперштейн П. Толкование сновидений. – М.: Новое литературное обозрение, 2005.
[22] (Вернуться) См. об этом подробнее: Штейнбук Ф. Епістемологія тілесного міметизму органічного феномену болю в текстових стратегіях сучасної літератури // Південний архів. Філологічні науки: Збірник наукових праць. Випуск XXXIV. – Херсон: Видавництво ХДУ, 2006. – С. 104-110.
[23] (Вернуться) Lorens K. Behind the mirror: a seanch for a natural history of human knowledge. – London: Methuem and company Ltd., 1977.
[24] (Вернуться) Кемпер И. Практика сексуальной психотерапии. Том 2. – М., 1994. – С. 146-156. – http://www.aquarun.ru/psih/sex/sex18.html
[25] (Вернуться) Там же.
[26] (Вернуться) Павличко С. Література як помста: образи жорстокості в епоху романтизму. – В кн.: Павличко С. Теорія літератури / Передм. Марії Зубрицької. – К.: Вид-во Соломії Павличко «Основи», 2002. – С. 608.
[27] (Вернуться) Пелевин В. Чапаев и Пустота. – М.: Вагриус, 2000. – С. 350.
[28] (Вернуться) Там же, с. 378.
[29] (Вернуться) Тот нашёл способ, как аннигилировать буквально все аспекты текста <...> Тот придумал, как лишить сюжетные ходы сюжетности, как добиться того, чтобы любой поступок, утверждение или факт вызывали сомнения <...> Он знал, как сделать неуловимыми персонажей – никто из них не мог быть одним и тем же, раз и навсегда изображённым, живым, время от времени они должны были распадаться на несколько ипостасей или превращаться в кого-то другого. Даже протагонист в конце концов исчезал бы в чаще самоценного глагоголания. Но и этого казалось недостаточно амбициозному дебютанту. Тот задумал с помощью подобных карательных манипуляций ликвидировать сначала автора <...> а потом обречь на уничтожение и сам язык. Он осознавал, что придётся уничтожать его средствами того же языка, но это не пугало его, наоборот – ему доставляло огромное удовольствие воображать, как язык, этот ненасытный монстр, сожрав всех вокруг, начнёт пожирать самого себя <...> Тот знал, что победить в этой войне невозможно, но ему казалось, что это самая большая месть, на которую только способен человек».
[30] (Вернуться) Іздрик. Воццек & воццекургія. – Львів: Кальварія, 2002. – С. 143-144.
[31] (Вернуться) Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности / Пер. с нем. Э. Телятниковой. – М.: ООО «Издательство АСТ», 2004. – С. 371.
[32] (Вернуться) Там же.
[33] (Вернуться) Шпет Г. Г. Эстетические фрагменты // Шпет Г. Г. Сочинения. – М.: Правда, 1989. – С. 390.
[34] (Вернуться) «...все, кто становится частью этого мира, этой книги, не смогут найти из неё выход, блуждая в несуществующем, среди мириадов тех многоликих индивидуальных «я», которые сгорают в огне непрекращающейся аннигиляции».
[35] (Вернуться) Іздрик. Воццек & воццекургія. – Львів: Кальварія, 2002. – С. 144.
|
|
|