КОНТЕКСТЫ Выпуск 9


Евгений Кержнер
/ Регенсбург /

Письма в Миннесоту



Письмо второе


Виктор Ульман


«Механическая судьба огромных масс никогда не будет иметь для нашего сердца и ума того значения, какое приобретает подлинная, неповторимая, до конца пережитая жизнь отдельного человека»
                                                Герман Гессе

Дорогая ***!

Представьте себе: не первой свежести дама, известная под именем Костлявой с косой, удалилась, отказавшись выполнять свои обязанности! Так случилось в опере Виктора Ульмана «Император Атлантиды»: человечество было осуждено на вечную жизнь. Хуже всех – самому императору: конец его могуществу! – бесценная привилегия казнить и миловать обратилась в звук пустой... В панике заклинает он Смерть: «Вернись! Мы, люди, не можем жить без тебя!» «Ну что ж, я не прочь и помириться с родом человеческим, но хочу жертвы: первым должен умереть ты!» И не знавший до сей поры жалости диктатор вдруг преображается: «Пристало ли мне отвергать то, о чём молят тебя все страждущие?.. Будь, по-твоему!..»

Император уходит, и вот его последние слова:


Есть лишь одно, пред чем бледнеет и богов улыбка –
прощанье.
Ещё стоит над нами Час, как пребывал от века,
ещё твоя рука в моей и ощущает
всю темноту существованья моего; ещё моя – в твоей...
Не плачьте обо мне!
Я ухожу за этим отроком чужим,
куда – я не скажу тебе,
но тихая живёт во мне надежда:
я вернусь...
Ибо не даль, куда иду, достойна слёз,
но эта близь, покрыта вечной тенью.

Кажется, что в этих строках скрыт какой-то второй план... Расшифровать его удалось совсем недавно. Это совпало по времени с моим приездом сюда, – именно тогда не только для меня, не знавшего ни языка немецкого, ни истории, но и для здешних исследователей стали всплывать из небытия имена художников, сожжённых в газовых камерах....


Президент Роман Герцог объявил 27-е января Днём Shoah[1], Днём Памяти. В распространённом им письме значится: «Мы не имеем права предавать эти события забвению... Нужно найти такую форму поминовения, которая бы напоминала о жертвах, выражала скорбь о потерях и страданиях, была бы действенна в будущем и противостояла всякой попытке повторения прошлого».


«Suddeutsche Zeitung», 27.1.1999


Терезин – небольшая крепость в Богемии, построенная в конце 18-го века австрийским монархом Иосифом в память его матери императрицы Марии Терезии. После оккупации Чехословацкой Республики место показалось руководству «Протектората» идеальным для концентрационного лагеря, – очевидно, из-за близости к Праге и благодаря сохранившимся крепостным стенам. В городок, население которого не должно было превышать шести-семи тысяч, было депортировано около 60 тысяч евреев, – из Чехословакии, Австрии, Германии, Голландии, Дании, Венгрии. В их числе – видные деятели сионизма, ветераны первой мировой войны, писатели, люди искусства... Лагерь был разрекламирован как специальный курорт для «знаменитостей»; с иезуитской жестокостью у пожилых людей вымогали деньги и сбережённые драгоценности в обмен на «место» в Терезине, где их должна была ожидать спокойная, обеспеченная старость.

В действительности их встретили мучительная скученность, отсутствие санитарии, голод, эпидемии, издевательства и унижения. Вскоре подтвердился слух: лагерю предназначено было быть пересыльным пунктом по пути на Восток. Ожидание неизбежного уничтожения стало частью будней...


Скрывая истинное положение дел, нацистская верхушка разыгрывала фарс. В 43-ем году в лагере Аушвиц (Освенцим) организовывается «семейный» филиал. Сюда свозят примерно пять тысяч человек; семьям разрешают быть вместе и даже сохраняют пока жизнь, за что заключённые должны под диктовку писать в Терезин «благополучные» письма. Сам Терезин объявляется «образцовым» гетто. В рамках программы украшения города срочно подновляются фасады, разбиваются цветочные клумбы, во дворах появляются яркие детские качели... Чтобы избежать впечатления перенаселённости, «лишних» – прежде всего больных – внеочередными партиями отправляют в польские печи. В Терезин приезжает международная инспекция «Красного Креста». Для её членов устраивают показательные выступления. По свежим следам известный кинорежиссёр Курт Геррон снимает фильм «Фюрер дарит евреям город».

«Мировая общественность», по-видимому, удовлетворена (как это у Пушкина? – совсем по другому поводу: «Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!»)... Сведения о том, сколько всего погибло в Терезине, не всегда совпадают. Видимо, в лагере умерло около 155 тысяч. Из тех 88 тысяч, которые были отправлены в транспортах дальше, выжили 3.500 человек...

Писать так – нельзя! Не только из-за тяжести самой темы и неизбежности страшных округлений. Но, прежде всего потому, что невозможно воспринять подлинное содержание этих цифр. Лишь тогда, когда проступают из забвенья отдельные судьбы, живые сцены, дано нам отдалённо постичь происходившее...


С кем протекли его боренья ?
С самим собой, с самим собой.
Борис Пастернак

По законам, действовавшим в австро-венгерской монархии, еврей мог быть взят в армию, но путь наверх по служебной лестнице – в случае, если он оставался в своей конфессии, – был ему закрыт. Поэтому уже служивший в то время гауптман Максимилиан Ульман и его невеста Мальвина, обвенчавшись вначале в синагоге в Вене, вскоре переходят в католическую веру. После нескольких лет мотаний по гарнизонам, устав от переездов, мать с сыном Виктором возвращается снова в Вену. К этому ли времени относятся первые занятия музыкой, мы не знаем; известно, однако, что в 13 лет Виктор пробует сочинять сам, в 16 начинает систематически изучать музыкальную теорию, а в 17 дирижирует школьным оркестром в концерте в пользу раненых.

Виктор успел ещё по окончании школы поучаствовать в мае 1916-го в боевых операциях на итальянском фронте. Он командовал взводом, был награждён серебряной медалью «За доблесть» и произведён в лейтенанты. После войны по настоянию отца штудирует юриспруденцию в Венском университете; одновременно, следуя собственному влечению, посещает композиторский семинар у знаменитого Арнольда Шёнберга.

Внезапно – впрочем, резкие перемены будут для него скорее характерны – Виктор бросает университет, женится и переезжает в Прагу. Вероятно, это был разрыв с отцом, настаивавшем на буржуазной карьере.

Здесь он оказывается в пёстром водовороте разноязычных культур, завязывает знакомства, читает Рильке и Кафку, чьё присутствие ещё живо ощущалось на пражской сцене, пишет музыку и поэтические тексты к своим сочинениям. Через год после приезда в Прагу Ульман – ассистент главного дирижёра Новой немецкой оперы. В 1930-ом его композиции звучат на фестивалях в Генфе, Праге, Франкфурте, Берлине; критика ставит имя Ульмана в один ряд с выдающимися представителями новой венской школы – Альбаном Бергом, Антоном Веберном.


С первыми крупными успехами появляются и первые симптомы неуверенности в избранном пути, тоска по новым горизонтам. Судьба наталкивает Ульмана на антропософию – учение Рудольфа Штайнера, приводит в Дорнах – «Мекку» антропософов.

«И я там был», – когда вырастает перед вами на холме из зелени громада несколько тяжеловесных, но вместе пластичных форм – задуманный как храм Духа «Гётеанум», – это впечатляет.

Не хотел бы сейчас разбирать «за» и «против» самого учения, – это увело бы нас слишком далеко. Среди последователей Штайнера есть значительные имена, – скажем, русский поэт Андрей Белый, или немецкий – Кристиан Моргенштерн. Для нас существенно другое, – под влиянием новой системы взглядов наступает очередной «резкий поворот»: пианист, дирижёр, композитор Виктор Ульман порывает с музыкой! Можно только гадать, как глубоко, может быть, до отчаяния, усомнился этот человек в своём призвании! Вероятно, сомнение – один из признаков истинного таланта. По-моему, нет ничего страшнее людей, которым всё ясно. А ведь таких – большинство...

Подчиняясь собственному решению: «служить антропософскому обществу непосредственно», он переезжает в Штутгарт и становится вначале продавцом, а затем и владельцем антропософской книжной лавки «Гётеанум», которую переименовывает в „Novalisstube“. Конечно, Новалис! – загадочный дух немецкого романтизма, всего 29 лет живший на этой бренной земле, но оставивший наследие, и по сей день не исчерпанное пытливыми умами... Новалис должен был быть близок музыканту, – не он ли сказал, например: «Всякая болезнь есть, прежде всего, музыкальная проблема»?!

Спустя два года средства, однако, иссякают. По неопытности заметил Ульман слишком поздно, что перенял дело в плачевном состоянии. Разорившаяся семья с годовалым сыном возвращается в Прагу. Не только из-за финансовых затруднений: в Германии пришёл к власти фашизм.

Многое вместили последующие годы: деятельность в качестве радиожурналиста, лектора, педагога, психические срывы до признаков мании преследования, и снова – плодотворные периоды. Самое важное – Виктор Ульман опять с музыкой!

Тогда же переживает он и семейный кризис. Старшие дети – Фелиция и Йоханнес – уезжают в Англию. Возможно, предполагалось, что вскоре он и сам присоединится к ним, но тут происходит непоправимое: части вермахта вступают в Чехословакию, «ловушка» захлопывается...

Сохранились драматические свидетельства того, что композитор неустанно искал пути в эмиграцию. В письме школьному другу в Южную Африку за три недели до вступления немцев описывает он безвыходность положения, просит о помощи. Этот крик остался не услышанным. «Твоя ситуация в Праге хотя и не «розовая» в материальном плане, зато по крайней мере политически надёжна» – ответил корреспондент. Что это было – непонимание или глухота? Наверно, мало кто мог угадать, как всё обернётся...

В январе 42-го было принято «окончательное решение» по еврейскому вопросу. В сентябре того же года Виктор Ульман был отправлен в Терезин.

Наступает последний акт трагедии. Вглядимся пристальней: сколько неожиданного, превосходящего понимание, граничащего с чудом откроется нам. Не поразительно ли хотя бы то, что ульмановских вещей, написанных в мирное время, осталось не так много, тогда как сочинения, созданные в лагере, дошли до нас почти полностью? В который раз подтвердилось булгаковское «Рукописи не горят»!


Один из выживших припоминает лагерную «шутку»: «Что такое Терезин? Концентрационный лагерь, ужесточённый еврейским самоуправлением».

Совет старейшин принуждён был участвовать в геноциде против собственного народа. Тем не менее, делалось всё возможное, чтобы приблизить быт к нормальному. В условиях, когда семьи были насильно разъединены, нужно было позаботиться, прежде всего, о детях. По учебным планам, разработанным высококвалифицированными специалистами, втайне от СС велось преподавание... Врачи упорно боролись с неизбежно возникавшими эпидемиями; практически без инструментов проводили операции.


По интенсивности и масштабам культурная жизнь Терезина могла выдержать сравнение с любым крупным довоенным центром. Вначале она таилась по чердакам и подвалам и была связана со смертельным риском; потом, когда нацисты решили использовать лагерь в пропагандистских целях, – даже официально поощрялась. Иначе, как фантасмагорией, не назвать: давно и в Германии, и на всех оккупированных территориях имена «неарийцев» Мендельсона, Малера, Шёнберга, не говоря уже об исполнителях-евреях, были вычеркнуты из концертных программ – в Терезине их музыка звучала открыто! Давно изо всех музеев были выброшены произведения «вырожденцев», – здесь разрешалось писать картины, играть национальные пьесы, петь еврейские песни. Разумеется, дело не ограничивалось национальными рамками...


Где-то в спортзале нашли полуразвалившееся пианино без ножек, без педалей. Отремонтировали, как могли. Водрузили на два ящика. В свирепую стужу укутанные по уши певцы и дирижёр Рафаэль Шехтер репетировали «Проданную невесту». Писатель Эгон Редлих записывает в дневнике: «Среда, 25 ноября 1942 г. Ночью замёрзло молоко в кастрюле. Какие опасные морозы! Дети спят, не раздеваясь, и блох становится ещё больше... Сегодня была премьера «Проданной». Прекраснейший спектакль!» Когда зазвучал хор «Как же нам не веселиться!», мало, кто в зале не плакал...

Незадолго до начала войны композитор Ханс Краса сочинил для одного из сиротских домов Праги детскую оперу «Брундибар». Репетиции, прерванные депортацией, возобновились в Терезине: и сам Краса, и многие юные исполнители оказались здесь. В течение двух лет «Брундибар» повторялся примерно дважды в месяц. Песенки оттуда пели и насвистывали повсюду. Состав певцов и оркестра несколько раз менялся: на место отправленных в Аушвиц приходили новые. Ханс Краса, музыкант и бродяга, одна из ярких фигур беспечной пражской богемы, автор популярных шлягеров и лирично-гротескной оперы по «Дядюшкиному сну» Достоевского, – что он должен был испытывать, начиная всякий раз заново с другими исполнителями! – но скольким же помогло это забыть окружающий морок...

Одна наугад взятая неделя в Терезине:

понедельник – камерный концерт, ансамбль лёгкой музыки;

вторник – опера Пуччини «Тоска», оратория Гайдна «Сотворение мира»;

среда – сольный вечер пианистки Эдит Штайнер-Краус, в программе – произведения И.-С. Баха; четверг – фортепианный квартет с музыкой Дворжака и Брамса; пятница – концерт, посвящённый Шопену; суббота – вокальный вечер и симфонический концерт; воскресенье – утром: лёгкая музыка, в 16.30 – оперетта Штрауса «Летучая мышь», в 18.30 – «Реквием» Верди...

В так называемой «малой крепости», превращённой в тюремные казематы, умирающий профессор Владимир Хельферт из Брно читал своим сокамерникам лекции о нравственной силе искусства...


Виктор Ульман организовывает в Терезине «Студию современной музыки», «Музыкальную коллегию», много выступает как критик. Некоторые рецензии сохранились. То, что они высокопрофессиональны – не удивляет. Поражает в них тон: благожелательный, тёплый, но вместе с тем требовательный, даже придирчивый. Ульман судит по всей суровости незыблемых критериев Искусства, как если бы не вкалывали музыканты перед концертом на принудительных работах, не голодали бы (и он вместе с ними!), не вынуждены были играть на раздолбанных пианино вместо концертных роялей, – как если бы за окнами нетопленой казармы, где часто звучала музыка в Терезине, текла насыщенная премьерами и вернисажами жизнь столичной метрополии. Чего больше в этом: желания вытеснить реальность или стремления её преодолеть?.. В рецензиях разбросаны глубокие высказывания, точные афоризмы, дающие нам величину самого автора. Ну, вот, к примеру: «Бетховен выражал в звуках то, что Наполеон претворял в действия, а Фихте – в свою философию». Или: «Если быть гением означает вести битву не с другими, но с собой, со своими демонами, то быть мистиком означает выиграть эту битву». Это – о Бахе... Несомненно, Ульман-критик – тема для отдельного письма, я же хочу сейчас говорить об Ульмане-композиторе: в Терезине он испытывает необычайный творческий взлёт! Как будто сведены все концы и окончательно обретён путь... В лагере, где, как он сам писал, «всё окружающее враждебно Музам», создаёт Ульман за неполные два года более двадцати сочинений, и за ними стоят величие и раскованность Мастера.

Впервые прикасается он к своим «корням», обрабатывает народные песни, пишет хоры на древнееврейские тексты. Возникают вокальные и фортепианные сочинения, «Сказание о любви и смерти корнета Кристофа Рильке» (так «аукнулась» ещё раз Прага 20-ых годов!), блестящий струнный квартет, и духовное завещание композитора – опера «Император Атлантиды»...


Либреттистом этой оперы был поэт, художник Петер Кин. Именно благодаря его лаконичным, экспрессивным зарисовкам знаем мы в Терезине многих «в лицо». Вот одно из его писем другу в Скандинавию, – в нём между строк так хорошо читается горечь человека, лишённого будущего:

«Твоё последнее письмо сопутствует мне здесь как талисман. Хотя я давно знаю каждое предложение наизусть, всё же перечитываю его снова и снова и радуюсь тому, что ты есть на свете. Письму этому уже три года, оно несколько потеряло фасон, выглядит потрёпанным и потёртым, как все фетиши, долго находившиеся в употреблении, – но всё это делает его ещё драгоценнее – благодаря сумме желаний, мыслей, воспоминаний, которые оно в себя впитало... К нам сюда пришла поздняя весна и несколько поспешно выдаёт свои великолепия. Вишня уже опала, цвет её стелется под ногами, и это печально, но у каштанов – лучезарные свечки, они сияют при любой погоде».

Одним из кульминационных событий недолгого расцвета Терезина стало исполнение «Реквиема» Верди. Дирижёру Рафаэлю Шехтеру пришлось выдержать борьбу и с ортодоксами, и с сионистами: допустимо ли, чтобы под звуки католической заупокойной мессы хоронили евреи сами себя? Свободным выбором своим – вопрёки расовым, национальным, религиозным барьерам – подтвердил Шехтер принадлежность европейской, всечеловеческой культуре. Трижды фанатично набирал он около полутора сотен участников хора, солистов, начинал сначала и доводил дело до исполнения, упорно пытаясь «схватить судьбу за глотку». На репетициях уговаривал своих певиц: «Девочки, старайтесь, пойте, как ангелы – авось, кто-нибудь там в небе и услышит вас!» За дохленьким, им самим отремонтированным инструментом всю громадную амплитуду вердиевского оркестра – от яростных раскатов «Dies irae» до тончайшего умиротворения «Libera me» – изображал пианист и композитор Гидеон Кляйн....

Впоследствии были найдены детские рисунки, стихи... Франта Басс, в то время – 13 лет:


Маленький розовый сад, –
чудный какой аромат,
ходит по узкой тропе
там мальчонка сам по себе.

Малышок, ах как дивно хорош,
бутоны, – вот-вот расцветут,
как раскроют свой алый цвет –
малыша уж на свете нет.

Незадолго до отправки в Аушвиц Виктор Ульман написал небольшое эссе, – я хотел бы перевести его для Вас. В Терезине царила тогда эйфория. Стояло лето 1944-го. Один из заключённых ремонтировал машины комендатуры СС; в них было радио. В лагере знали о высадке союзников в Нормандии, о покушении на Гитлера, о приближении восточного фронта. Многим казалось, что жуть Терезина уже принадлежит прошлому, что даже нацисты поймут бессмысленность продолжения бойни...Эссе называется «Гёте и гетто»:

«Значительные личности запечатлевают в поколениях свой стиль, свой жизненный «почерк». Так мне кажется, что позиция образованного европейца во всём, что касается языка, мировоззрения, отношения к жизни и искусству, к труду и наслаждению, определены Гёте. Показательно, что каждый охотно ссылается на Гёте, как бы ни были различны идеологии. (Другим сильным влиянием, в известном смысле антитезой, противоположностью было влияние Дарвина и Ницше ).

Мне представлялось всегда, что гётевское: «Живи мгновеньем, живи вечностью!» раскрывает таинственную суть искусства. Будь то эфемерная, преходящая вещь, скоро увядающий цветок в натюрморте, будь то ландшафт, человеческий облик или поворотный момент истории, – живопись предохраняет их от забвения. Музыка поступает также со всем душевным, с чувствами и страстями людей, с «либидо» в самом широком значении, в смысле Эроса и Танатоса. Таким образом «форма», как её понимают Гёте и Шиллер, одухотворяет косную материю, массу.

Терезин был и остаётся для меня школой формы. Раньше, когда не чувствовались бремя и тягота материальной жизни, – они вытеснялись комфортом, этой магией цивилизации, – легко было создавать красивые «формы». Здесь, где нужно повседневно преодолевать сопротивление материи, где всё окружающее враждебно Музам, – здесь истинная школа мастерства, если вместе с Шиллером видеть тайну произведения искусства в преобразовании материи в форму, – что, по-видимому, вообще является миссией человека, – взятой не только эстетически, но и в этическом плане.

Я написал в Терезине довольно много нового, чаще всего по просьбам или пожеланиям дирижёров, режиссёров, пианистов и вокалистов... Надо подчеркнуть, что Терезин не препятствовал, но способствовал моей музыкальной работе; что мы ни в коем случае не сидели, плача и стеная, на брегах рек вавилонских; что наша воля к культуре была адекватна нашей воле к жизни...»

Хочу понять: чудовищной машиной насилия человек загнан в капкан. И он не раздавлен, не ропщет, но чуть ли не благодарит судьбу!.. Смирение? Истязаемой палачом жертве померещилось приукрасить муки свои? Или иначе: в этом «суждено было претерпеть сыну человеческому!» – нечто от огромной истовой веры Иова? Что служило опорой ему: Бог? или антропософские убеждения? Не знаю, – всякие спекуляции должны умолкнуть перед такой силой Духа. Каждый час творчества был Сопротивлением – «материи»: и в том значении, в каком понимал её Шиллер, и в той страшной реальности, в которой она окружала Ульмана, вынужденного прибегать к эзопову языку. Каждым днём в Терезине доказал он крепость своей веры! Драгоценна в ульмановском эссе для меня и не сломленная верность, верность высоким идеалам немецкой, европейской культуры. Художник, мыслитель, только в силу происхождения своего обречённый двуногими скотами на уничтожение, как бы и не замечает, что эти современные варвары тоже разговаривают на языке Гёте и Шиллера, – он остаётся до конца непреклонным гуманистом... И подводя в этих строках, в сущности, итог исканиям всей жизни, Поэт остаётся верен себе: как многогранна и символична одна только аллитерация «Гёте и гетто»!..

«Значительные личности запечатлевают в поколениях свой стиль, свой жизненный «почерк». Так мне кажется, что позиция образованного европейца во всём, что касается языка, мировоззрения, отношения к жизни и искусству, к труду и наслаждению, определены Гёте. Показательно, что каждый охотно ссылается на Гёте, как бы ни были различны идеологии. (Другим сильным влиянием, в известном смысле антитезой, противоположностью было влияние Дарвина и Ницше ).

Мне представлялось всегда, что гётевское: «Живи мгновеньем, живи вечностью!» раскрывает таинственную суть искусства. Будь то эфемерная, преходящая вещь, скоро увядающий цветок в натюрморте, будь то ландшафт, человеческий облик или поворотный момент истории, – живопись предохраняет их от забвения. Музыка поступает также со всем душевным, с чувствами и страстями людей, с «либидо» в самом широком значении, в смысле Эроса и Танатоса. Таким образом «форма», как её понимают Гёте и Шиллер, одухотворяет косную материю, массу.

Терезин был и остаётся для меня школой формы. Раньше, когда не чувствовались бремя и тягота материальной жизни, – они вытеснялись комфортом, этой магией цивилизации, – легко было создавать красивые «формы». Здесь, где нужно повседневно преодолевать сопротивление материи, где всё окружающее враждебно Музам, – здесь истинная школа мастерства, если вместе с Шиллером видеть тайну произведения искусства в преобразовании материи в форму, – что, по-видимому, вообще является миссией человека, – взятой не только эстетически, но и в этическом плане.

Я написал в Терезине довольно много нового, чаще всего по просьбам или пожеланиям дирижёров, режиссёров, пианистов и вокалистов... Надо подчеркнуть, что Терезин не препятствовал, но способствовал моей музыкальной работе; что мы ни в коем случае не сидели, плача и стеная, на брегах рек вавилонских; что наша воля к культуре была адекватна нашей воле к жизни...»

Хочу понять: чудовищной машиной насилия человек загнан в капкан. И он не раздавлен, не ропщет, но чуть ли не благодарит судьбу!.. Смирение? Истязаемой палачом жертве померещилось приукрасить муки свои? Или иначе: в этом «суждено было претерпеть сыну человеческому!» – нечто от огромной истовой веры Иова? Что служило опорой ему: Бог? или антропософские убеждения? Не знаю, – всякие спекуляции должны умолкнуть перед такой силой Духа. Каждый час творчества был Сопротивлением – «материи»: и в том значении, в каком понимал её Шиллер, и в той страшной реальности, в которой она окружала Ульмана, вынужденного прибегать к эзопову языку. Каждым днём в Терезине доказал он крепость своей веры! Драгоценна в ульмановском эссе для меня и не сломленная верность, верность высоким идеалам немецкой, европейской культуры. Художник, мыслитель, только в силу происхождения своего обречённый двуногими скотами на уничтожение, как бы и не замечает, что эти современные варвары тоже разговаривают на языке Гёте и Шиллера, – он остаётся до конца непреклонным гуманистом... И подводя в этих строках, в сущности, итог исканиям всей жизни, Поэт остаётся верен себе: как многогранна и символична одна только аллитерация «Гёте и гетто»!..


«Гидеон – его мы просто боготворили! И благодаря его искусству, и потому, что он был фантастически красив!»... «Его лицо достойно было того, чтобы быть увековеченным Кокошкой или Шиле; что-то почти демоническое проглядывало в его чертах. Он был моим идолом»... «Гидеон Кляйн был романтическим Маэстро, победоносным мастером на все руки, прирождённым гением»...

До депортации он был признан лучшим пианистом среди выпускников Пражской консерватории. Королевская музыкальная академия в Лондоне узнаёт о нём и предлагает с сентября 1940-го место и стипендию. Оккупационные власти разрешения на выезд не дают...

Как молодой и здоровый – ему было тогда 22 – Гидеон Кляйн попал в Терезин в числе первых. Он был зачислен в «Aufbaukommando», в задачу, которой входила подготовка города к приёму массовых заездов. Со временем обязанностей, связанных со встречей вновь прибывших, становится меньше. Кляйн посвящает себя, как и в последние годы перед войной в Праге, детям... Поначалу в Терезине были запрещены и книги; Гидеон собирал своих подопечных и часами читал им – наизусть!

Если даже отрешиться от постоянно нависавшей угрозы смерти, очень многих в лагере угнетала невозможность остаться в одиночестве. Трудно вообразить, как обнажены были у всех нервы. Кляйн умел ладить и с молодыми, которые были в него просто влюблены, и со «стариками» (Ульман, Краса были примерно на 20 лет старше) – те ценили в нём талант и крупную личность. «Добрый дух» всей культурной жизни гетто, он незаметно и скромно организовывал, увлекал, примирял. Когда более пожилой, больной композитор Павел Хааз впал в тяжёлую депрессию (бич многих в Терезине!), Гидеон принёс ему нотную бумагу, буквально заставил начать сочинять, – Кляйну мы обязаны сохранившимися композициями П.Хааза. Он и сам именно здесь созрел как композитор, – уцелевшие его произведения говорят за него и о нём... Неподкупный Ульман отзывается о Гидеоне Кляйне с присущей ему сдержанностью, – тем весомее звучит оценка: «Без сомнения, у Кляйна – значительный талант, можно только удивляться столь ранней, стилистически уверенной зрелости.»


Предчувствуя наихудшее, Виктор Ульман привёл в порядок свои рукописи и отдал их надёжному человеку. Проделав после войны сложный путь, они оказались, в конце концов, в Дорнахе, в «Гётеануме» (ещё один символ!), где и хранятся по сей день.


Обычно СС не вмешивалось в составление списков на «отправку», – это было прерогативой еврейского самоуправления. Осенью 44-го нацистское руководство поимённо назвало тех, кому предстояло совершить последний путь на Восток. Тем самым была целенаправленно уничтожена вся культурная элита Терезина... 16-го октября 1944-го года в одном составе, направлявшемся в Аушвиц, находились Виктор Ульман, Гидеон Кляйн, Ханс Краса, Павел Хааз, Рафаэль Шехтер – и многие другие, оставшиеся безымянными. Два дня спустя почти все они были сожжены.


Жизнь человека подобна тени. Но какой тени?
Неизменной тени, отбрасываемой зданием?
Или тени дерева в сменяющихся временах года?
Нет, человеческая жизнь подобна тени птицы в стремительном полёте:
Чуть появившись, уже исчезла она.

(Талмуд)

Изо всех вышеназванных так называемую «селекцию» прошёл только Гидеон Кляйн. Его отправили в лагерь Фюрстенгрубе. Очевидец вспоминает, что по прибытии заключённым приказано было для медицинского освидетельствования раздеться донага. Большая комната, где ждали врача, была пуста, если не считать стоявшего в углу пианино. Охранник поинтересовался, нет ли в группе музыкантов. Кляйн подошёл к инструменту и – обнажённый как и все – стал играть. Вспоминавший не был искушён в музыке и не знал названия произведения, но эпизод этот врезался ему навсегда. Он добавляет, что если бы пианист сыграл что-нибудь вроде «Собачьего вальса» по вкусу эсэсовца, ему удалось бы облегчить свою участь, а то и спасти в дальнейшем свою жизнь. Гидеон Кляйн этого не сделал.

За несколько дней до освобождения, весной 1945-го, все заключённые погибли при ликвидации лагеря. Кляйну к тому времени только что исполнилось 25...


Теперь Вам будет понятен скрытый смысл стихов, приведённых в начале письма: хотя либретто оперы сделано не им, эти слова Ульман вписал в партитуру сам. Он цитирует здесь одно из своих пражских сочинений, до нас не дошедших. Не император, но сам композитор прощается и с Прагой, и с нами:


...Где нет тебя, там снег идёт.
Где нет тебя, там шумный летний дождь...
Но как ты думаешь: малыш идёт к колодцу,
конь в кузнице стоит и ждёт, чтоб подковали, –
так помяни меня без сожалений...
Не плачьте обо мне!
Я ухожу за этим отроком чужим,
куда – я не скажу тебе,
но тихая живёт во мне надежда:
я вернусь...
Ибо не даль, куда иду, достойна слёз,
но эта близь, покрыта вечной тенью.

Сбылось пророчество. Они вернулись...
Всего Вам доброго! Пишите!
Январь 1999 г


[1] (Вернуться) Shoah (иврит) – разрушение, уничтожение, катастрофа. После Второй мировой войны употребляется в том же значении, что и «Холокост».




Назад
Содержание
Дальше